КАКО ВЕРУЕШИ?

Однако — вот что примечательно — всего через год Шукшин опубликует, а значит, напишет еще раньше, рассказ «Охота жить», герой которого, старый таежный охотник, скажет своему будущему убийце, сбежавшему с зоны (и здесь четко прослеживается диалог с самим собой, с рассказом про Степку и с фильмом «Ваш сын и брат»): «За убивство тебя Бог накажет, не люди. От людей можно побегать, а от Него не уйдешь».

В рассказах Шукшина этого времени отношение к Церкви, к Богу, к священству гораздо сложнее, многозначнее, чем в яростном романе, но важно, что это была та тема, мимо которой пройти, вынести ее за скобки Василий Макарович не мог. Иван Попов вспоминал о том, как его троюродный брат дождливым, холодным летом 1969 года «прочитал вдруг такую лекцию о религии, о христианстве… К чему бы? Непонятно. Но говорил он долго и интересно…».

О чем говорил, как, мы не знаем. Очень может быть, что и ругал, критиковал, низвергал. Но не это важно. Важно то, что христианство влекло его неотвратимо, раздражало, мучило, возмущало, но именно из таких строптивых, горячих, а не теплохладных, людей и выходили, как известно, самые крепкие верующие. Шукшин просто не успел к этому прийти, но, забегая вперед: смерть застала его на пути истинном, свидетельством чему его последние письма, только путь этот был долог, извилист, ухабист. Были на этом пути неудачные попытки встретиться с владимирским архиереем («патриархом», как называл его Попов) во время съемок фильма «Странные люди» в 1968 году и состоявшаяся встреча с настоятелем Псково-Печерского монастыря Алипием в 1970 году, о которой вспоминал Анатолий Заболоцкий: «В Псково-Печерском монастыре нежданно тепло принял Шукшина, а с ним и всех нас, наместник монастыря отец Алипий. Затевался откровенный диалог. Шукшин, как после признавался, расшифровываться не решился, боялся, а вдруг и отец-наместник “подсадной”. “Подождем другого случая”»[36].

«Двигался ли к Богу сам Шукшин? — задавал себе вопрос воцерковившийся в последние годы жизни Василий Белов. — Мне кажется, да. Некоторые его поступки указывали на это вполне определенно, не говоря о литературных. Вспомним кое-какие его рассказы, хотя бы “Залетный” в сборнике “Земляки”, изданном в 1970 году. (Он надписал мне эту книжку в октябре того же года.) Долог и труден наш путь к Богу после многих десятилетий марксистского атеизма! Двигаться по этому пути надо хотя бы с друзьями, но колоннами к Богу не приближаются. Коллективное движение возможно лишь в противоположную сторону… Мое отношение к пляшущему попу (рассказ “Верую”) и при Макарыче было отрицательным, но я, не желая ссориться с автором, не говорил ему об этом. Сам пробуждался только-только… Страна была все еще заморожена атеистическим холодом. Лишь отдельные места, редкие проталины, вроде Псково-Печерского монастыря, подтачивали холодный коммуно-еврейский айсберг. Но и такие места погоду в безбожной России еще не делали. Однажды я оказался свидетелем встречи фальшивого печерского монаха с новомировцем Юрием Буртиным. Этот “монах” (наверняка с одобрения КГБ) проник в Печерский монастырь со своими тайными целями, жил там несколько лет и собрал, записал большой компромат на всех насельников. Теперь он решил извлечь из этого компромата материальную выгоду и притащил свои записи в “Новый мир”».

Можно предположить, что и недоверие Шукшина к отцу наместнику шло от подобных «монахов», а скорее даже от интеллигентских слухов о влиянии КГБ на церковную среду, зачастую преувеличенных. Но, несмотря ни на что, Шукшина тянуло к воцерковленным верующим, а особенно к клирикам как к своего рода чудикам: кто они эти странные люди, в век научно-технического прогресса верящие в Бога, — жулики, дураки, умники, хитрецы, мученики? Отсюда и не понравившийся Белову рассказ «Верую» с жаждой главного героя докопаться до сути дела. Или вспомним, как в «Сапожках» деревенские мужики спорят о том, сколько денег получает молодой священник:

«Видели на улице молодого попа и теперь выясняли, сколько он получает. Больше других орал Витька Кибяков, рябой, бледный, с большими печальными глазами. Даже когда он надрывался и, между прочим, оскорблял всех, глаза оставались печальными и умными, точно они смотрели на самого Витьку — безнадежно грустно.

— Ты знаешь, что у него персональная “Волга”?! — кричал Рашпиль (Витьку звали “Рашпиль”). — У их, когда они еще учатся, стипендия — сто пятьдесят рублей! Понял? Сти-пен-дия!

— У них есть персональные, верно, но не у молодых. Чего ты мне будешь говорить? Персональные — у этих… апостолов. Не у апостолов, а у этих… как их?..

— Понял? У апостолов — персональные “Волги”! Во, пень дремучий. Сам ты апостол!

— Сто пятьдесят стипендия! А сколько же тогда оклад?

— А ты что, думаешь, он тебе за так будет гонениям подвергаться? На! Пятьсот рублей хотел?

— Он должен быть верующим!»

И кажется, что это уже крик не безнадежно грустного Рашпиля, но — самого взыскующего веры Шукшина, в отличие от очень многих современных ему писателей пытавшегося публично осмыслить уцелевшую, несмотря на гонения и дух шестидесятничества, русскую религиозность (тут разве что еще Владимир Тендряков вспоминается).

Протоиерей Сергей Фисун точно подметил противоречие между формой и содержанием шукшинских поисков: «В правдивом, великолепном с художественной точки зрения рассказе “Как помирал старик” на предложение жены: “Я позову Михеевну — пособорует”, — умирающий старик отвечает: “Пошли вы!.. Шибко он мне много добра сделал…” Он — это, конечно, Бог».

Но вместе с тем Шукшин создает примерно в это же время рассказ «Думы», впоследствии вошедший в кинофильм «Странные люди» с его очевидной религиозной доминантой.

«Взвыл человек от тоски и безверья» — вот ведь что лежит в основе рассказа «Верую!». Рассказ можно, наверное, по-разному, как и в целом отношение Шукшина к христианской вере, истолковать, но очевидно одно: в его сердце не было равнодушия, теплохладности, окаменелости чувств, все в нем было — порывистость и страстность, волнение и борьба.

Шукшин пройдет через точки падений и взлетов, и его русский мятежный дух скажется в том, как однажды, по воспоминаниям Виктории Софроновой, «Василий Макарович пошел в храм. Как он говорил, “мимо шел”. На ступеньках споткнулся и потерял равновесие. Символичная картина. Он и сам ее так воспринял, тогда же, потому что, поднявшись на ноги, повернул стопы свои и в церковь не зашел. Как бы, говорил он, меня не пустили. Это неверно, конечно, но очень хорошо иллюстрирует борения и метания самого Шукшина». И еще более отчетливо этот мотив звучит в воспоминаниях фотографа Анатолия Ковтуна, который сослался на рассказ актрисы Людмилы Зайцевой о том, как однажды «на Пасху Шукшин остановился перед храмом, упал на колени и… заплакал. С его уст слетали слова, каких раньше никто от него не слышал: “Грешен… грешен я… Господи! Прости меня…”». Да и оператор Заболоцкий недаром приводил в мемуарах покаянные слова своего режиссера: «Разве мог Разин рубить икону? — так было в сценарии. — Он же христианин. Ведь это я, сегодняшний, рублю».

И возвращаясь к Разину и невольному пушкинскому акценту в шукшинском замысле, — главный смысл этого бунта, главный его урок заключается не в царской власти, не в боярской спеси, а в том предательстве, которое совершают казаки по отношению к мужикам. Вот где проходит самый трагический раскол, самый узел, самый нерв русской истории, чрезвычайно для Шукшина болезненный, поскольку он любил и тех и других, любовался и теми и другими, но честно признавал, и здесь как раз шел вслед за Пушкиным, изобразившим, но не осудившим в «Капитанской дочке» вероломность казаков. (Осужден Швабрин, потому что к нему предъявляется дворянский счет чести.) Как и у Пушкина, у Шукшина самой трагической оказывается фигура преданного вождя, с той лишь разницей, что вряд ли Пушкин так же плакал, убивался и будил жену, как плакал Шукшин, дойдя до сцены гибели своего героя. «Шукшин писал последние страницы… Попросил: “Ты сегодня не ложись, пока я не закончу казнь Стеньки… я чего-то боюсь, как бы со мной чего не случилось…”» Лидия Николаевна, уставшая от домашних дел, часам к двум ночи сама не заметила, как заснула. Пробудилась же в половине пятого от громких рыданий, с Василием Макаровичем была нервная истерика, сквозь стенания едва можно было разобрать слова: «Тако-о-го… му-жи-ка… погу-у-били… сво-ло-чи…»

И разве мог он отказаться от своего замысла? Разве мог за него не биться? Разве хорошо, что он этот фильм не снял?

Загрузка...