Он уезжал из Вешек с очень сложными чувствами. Не будет большой натяжкой предположить, что эта встреча потрясла его, как немногое в жизни. Увидев автора «Тихого Дона», его дом, соприкоснувшись с его образом жизни, Шукшин действительно попал под обаяние Шолохова, был побежден его независимостью, силой. Не его идеями, не взглядами на «Новый мир», на Твардовского ли, Солженицына, советскую власть и пр. — да об этом никто там и не говорил. Не его окружением, конечно, но — им самим. Писателем, человеком.
«Каким показался он мне при личной встрече? Очень глубоким, мудрым, простым. Он внушил — не словами, а присутствием своим в Вешенской и в литературе (выделено мной. — А. В.), — что нельзя торопиться, гоняться за рекордами в искусстве, что нужно искать тишину и спокойствие, где можно осмыслить глубоко народную судьбу. Ежедневная суета поймать и отразить в творчестве все второстепенное опутала меня… Он предстал передо мной реальным, земным светом правды…»
Так говорил Шукшин в интервью, а в раздумьях о себе приходил к выводу неутешительному: «…я растрачиваю свое время, а жизнь проходит мимо… Нет, не буду больше его растрачивать! Это решение я принял, уходя от Шолохова, и не думаю от него отказываться… Именно после встречи с Шолоховым, в его доме, я сам твердо решил: вернусь в Сростки!»
Решил или не решил — вопрос спорный, понятно, что везти с собой на Алтай всю семью у Василия Макаровича не получилось бы, вряд ли согласилась бы на такой переезд Лидия Николаевна, у которой наконец появилась в Москве хорошая квартира и стала складываться блестящая актерская карьера. Недаром болгарский журналист Стас Попов, который брал у Шукшина интервью в июле 1974 года, со славянской прямотой спрашивал: «Ну, допустим, Вам, человеку, родившемуся и выросшему в деревне, не столь тяжко будет расставаться с Москвой. <…> Если вернетесь в Сростки, Вы, полагаю, не пошлете свою жену Лидию Федосееву работать руководителем драмкружка при Доме культуры? Она ведь актриса большого таланта, большой известности… Я уже не говорю о родительских заботах — как дать образование двум своим дочерям…» На что Шукшин отвечал: «Тут вы правы. Я как раз об этом все время думаю: как же будет с Лидой?»
Но даже не это главное. Можно предположить, что в Вешенской Шукшин встретился не только с Шолоховым — он встретился с самим собой. Увидел себя в том шолоховском, крупном зеркале, в какое прежде смотреть ему не доводилось. Он увидел в нем всю свою жизнь, всю ее подчас вынужденную суету, бессмысленную трату времени, ее скоротечность, ее киношность, ее вынужденную зависимость от сильных мира сего (и ладно бы сильных — слабых мира сего, лишь прикидывающихся сильными, тех самых грустных государственных импотентов, о которых он писал в рабочих записях), и потому с горечью признавался в том самом искреннем интервью Стасу Попову: «Я многое упустил в жизни и теперь только это сознаю. В кино я проиграл лет пятнадцать, лет пять гонялся за московской пропиской. Почему? Зачем?»
А приехавший к Шукшину во время съемок в станицу Клетскую, которая на советский манер оскорбительно для казаков называлась рабочим поселком, журналист из дружественной Болгарии и по совместительству студент того самого Литературного института, куда когда-то не попал его именитый собеседник, не веря своим ушам, испуганно спрашивал:
«— Могу я все это напечатать?
— Конечно! Я потому и согласился на этот разговор… Нет больше никаких компромиссов! Конец суете! Остаюсь со стопкой чистой бумаги. Ждут меня большой роман и несколько сборников рассказов…»
Шолохов — намеренно или нет — что-то очень важное сумел разбудить, тронуть в Шукшине, то, что давно искало в нем выхода. И это были вопросы не про нацию в целом, о чем поначалу хотел говорить Василий Макарович с Михаилом Александровичем, а вещи куда менее обширные, но более личные, точечные, сокровенные — о самом себе. И в этом смысле диалог меж ними все же состоялся, и это был глубокий, важный диалог: прежде чем говорить о том, что мы распустили нацию и что с ней теперь делать, надо на себя поглядеть. Каждый из нас прежде всего себя распустил и себя собрать должен. Вот с чего начинать надо, вот что самое трудное. Он о себе стал по-другому мыслить, тут что-то вроде рубцовского — «думать о своей судьбе» — случилось. И собрать себя для Шукшина означало — целиком уйти в литературу, не разбрасываться, как он разбрасывался до этого.
Ну а кроме того, Василий Макарович увидел в Вешках то, чего в этой блуждающей судьбе ему недоставало, — независимый просторный писательский дом, стоящий посреди родного села, на берегу реки, в приволье, открытый небу, ветру и солнцу[68]. Проведший много лет в скитаниях, командировках, поездках, в гостиницах и общежитиях, он, можно предположить, действительно понял ту вещь, которая умозрительна была ему ясна и раньше, но здесь он столкнулся с нею наяву: писателю надо иметь свой дом. Не четырехкомнатную московскую квартиру, стилизованную или нет под деревенскую избу, и не переделкинскую дачу, это не для Шукшина, но — русский дом, большой, надежный, убежище и место сбора большой семьи, годный и для работы, и для праздника, обитель дальнюю…
«После Вешенской, — утверждал Заболоцкий, — Шукшин всерьез задумался о возвращении на родину навсегда: “Только там и выживу и что-то сделаю”. Перечитав письмо Л. М. Леонова, в котором старейшина литературы советовал ему бросить кино и посвятить себя целиком писательскому труду, коль Бог дал дарование, вспомнил, как Михаил Александрович обронил: “Бросай, Василий, в трех санях сидеть, пересаживайся в одни, веселей поедешь!”».
Все это, конечно, требует проверки и уточнений: действительно ли писал Шукшину Леонов, самый таинственный затворник великого века, тайно сочинявший последние десятилетия жизни крамольную «Пирамиду», и если да, то где оно, это письмо? «Не знаю, какие слова были написаны Шукшину Леонидом Леоновым, — отозвался на леоновский сюжет и более последовательный и точный в деталях Василий Белов[69], — но встреча с Шолоховым перевернула у Макарыча все его представления о бытовой безопасности. Поневоле приходится пользоваться такими терминами, поскольку без такой безопасности ничего не сделать, будь ты хоть семи пядей во лбу. Макарыч знал об этой истине и раньше, но встреча с Шолоховым просто доконала его: “Вот в ком истина! Спокоен, велик! Знает, как надо жить. Не обращает внимания ни на какие собачьи тявканья…” Он вернулся с Дона совсем с другим настроением…»
«Интересный он дядька. Ой какой интересный! Ты не представляешь, сколько мне дала встреча с ним. Я ведь всю жизнь по-новому переосмыслил, — говорил Шукшин Юрию Никулину. — У нас много суеты и пустоты. Суетимся мы, суетимся… а Шолохов — это серьезно. Это на всю жизнь».
И вот это, пожалуй, самый важный вывод. Шукшин увидел в Шолохове вечность и затосковал: «Кино — искусство скоротечное, а литература — вечное искусство. Надо выбирать. Для меня это проблема. Режиссер или писатель? За эту прежнюю неопределенность свою придется расплачиваться. И не знаю еще — чем…» Ведь даже мотив расплаты — Прокудинский мотив. И дальше: «Кино — соблазнительное занятие. Но проходят годы, и новая техника сметает все с белых экранов. А шолоховская проза твердо стоит, тут ничего не скажешь. Стоит и живет, и кино вертится вокруг нее. Сколько экранизаций произведений Шолохова, Боже мой! А Шолохов — один…»