Среди тех, кого зажег Лев Аннинский своими парадоксальными, возмутительными статьями[43], оказались, как водится, не любимые Шукшиным женщины (даром, что ли, Макарыч, по воспоминаниям Белова, весьма одобрительно отнесся к инициативе Ленинградского обкома ограничить прием «их сестры» в партию). Только если удары по Шукшину справа, из стана консерваторов «Октября», последовательно наносила Лариса Крячко, то слева, от лица либералов — при некоторой условности этого деления, — ударила в почтеннейшем журнале «Вопросы литературы» молодая, талантливая критикесса Алла Марченко.
В ее статье «Из книжного рая» не было критики политической, не было стремления раздавить, запретить, тут скорее была критика экспертная, претендующая быть объективной. «Той же широко распространившейся сейчас модой (вплоть до архангельских прялок и вологодских кружевных затей) объясняется, на мой взгляд, и успех Василия Шукшина, успех преждевременный и преувеличенный, а также та легкость, с какой В. Шукшин, “преображая действительность”, творит свои “жизнеподобные мифы”, — писала Алла Марченко, подозревая лицедея Шукшина в грехе профессиональном — в том, что «он “играет” своих героев», что «в его исполнении перед нами прошла длинная вереница колоритных сибирских типов».
«Они не могут не понравиться. Не может не понравиться и артистизм, с каким писатель передает и образ мыслей, и склад речи своих героев. И что привлекает больше всего — так это непринужденность в обращении с простым человеком. Но только до тех пор, пока мы не начинаем понимать, что это всего лишь естественность талантливого актера, демонстрирующего мастерство перевоплощения. <…>…главное в том, что изображение деревенской жизни было Шукшиным самим же искажено в угоду тем представлениям о деревенской жизни, которые мы если и называем “кинематографическими”, то придавая этому слову более широкий, не профессиональный смысл».
В этих сентенциях была высказана одна сущностная вещь, одна претензия, которую предъявлял Шукшину и Василий Белов, а позднее Михаил Шолохов, а именно — невозможно быть одновременно писателем, актером и режиссером. Одно неизбежно будет делаться в ущерб другому. Но если Белов и Шолохов призывали Шукшина бросить киношку, потому что «ты же писатель», то Марченко, хоть и не говорила этого прямо, подразумевала противоположное: бросай писать, ты же актер. Критикесса была, очевидно, недовольна тем, что некий киношник профанирует высокое предназначение русского писателя, она пыталась представить Шукшина человеком водевильного, легкого склада, избегающим острых, конфликтных ситуаций: «Скандал, чем бы он ни кончился, в какую бы сторону его ни занесло, потребовал бы от В. Шукшина серьезного, трезвого и глубокого изучения, именно изучения, исследования тех сложных отношений, какими связана сегодняшняя деревня с сегодняшним городом. А это одна из тех проблем, перед которыми — эту истину В. Шукшин твердо усвоил — не стоит останавливаться надолго, если хочешь остаться в роли писателя, приятного во всех отношениях… Шукшин отлично понимает: и спрос на миф, на райские шалаши так же верен, как и спрос на правду».
Фактически это был приговор, публичное предъявление гражданину Шукшину Василию Макаровичу тяжкого обвинения по статьям, предполагающим наказание за легкомыслие, конъюнктуру, погоню за успехом и лакировку действительности. Не исключено, что эта статья, опубликованная в журнале, к которому Шукшин относился с большим уважением и автором которого сам был, крепко его задела. Сохранилось предание, будто бы именно по этому поводу он произнес фразу: «Тетя шуток не понимает». Однако письменно отвечать на критику на сей раз не стал — он ответил иначе, творчески, художественно. Именно после статьи Марченко пусть не сразу, но появляются такие откровенно «скандальные», «конфликтные» рассказы Василия Шукшина, как «Материнское сердце», «Срезал», «Крепкий мужик», «Сураз» (первое название «Скандалевич»), «Жена мужа в Париж провожала», «Обида», «Пьедестал», о которых ни один шукшинский недоброжелатель либо самый взыскательный критик не сказал бы, что это «райские шалаши», а их автора ну никак бы не заподозрил в стремлении быть писателем, «приятным во всех отношениях».
Значит ли это, что Шукшин «прислушался к критике»? Едва ли… После, как говорит латинская пословица, не значит — потому что. Шукшина критика ни сбить, ни направить не могла, его талант был вольным и самодостаточным, постоянно развивающимся и обновляющимся. Случай Шукшина тот самый, когда литературная справедливость восторжествовала пусть при жизни не автора, к несчастью, нарушившего известную заповедь — «писатель в России должен жить долго», но его зоила, и Алла Максимовна Марченко уже которое десятилетие может убеждаться в вопиющей ошибочности своего прогноза сорокапятилетней давности о преждевременности и преувеличенности успеха Шукшина, чьи произведения издаются, изучаются, ставятся на прославленных сценах как у немногих из русских писателей второй половины XX века.
То, что с успехом Шукшина все оказалось с точностью наоборот, справедливо сказал уже много позднее Валентин Распутин:
«Василий Шукшин!
При этом имени что-то всякий раз с такой силой вздрагивает в нас и обмирает, что мы, кажется, в себе и не знаем. Сознание наше, когда мы обращаемся к нему за разъяснениями, отсылает нас к чувству, чувство робеет; нет, это не у меня. Это где-то дальше. И, пожалуй, самое близкое, с чем может быть поставлено это ощущение, — какая-то невольная, незатухающая вина перед Шукшиным, стыд, сравнимый разве что со стыдом за несдержанное обещание. Что-то мы не сделали после Шукшина, что-то необходимое и важное в чем-то, за что он бился, мы его не поддержали. И это при том, что слава его… после смерти стала не меньше, а больше, чем была, слава его по мере переиздания книг и появления нового поколения читателей и зрителей расширилась и углубилась, установилась в надежном своем качестве, и те, кто склонен был объяснять популярность Шукшина его преждевременной смертью и сердобольностью русской души, а то и определенной модой на Шукшина, вынуждены теперь призадуматься…»