Служба на флоте — первый период биографии Шукшина, который можно проследить по его письмам домой. Не все из них сохранились, но и те, что опубликованы в восьмом томе собрания сочинений писателя (Барнаул, 2009), позволяют более определенно судить о делах, интересах и душевном настрое старшего матроса 3-го морского радиоотряда Черноморского флота. Шукшин пришел на флот, когда ему было двадцать, а демобилизовался в двадцать три с половиной года. По времени это было больше и чем учеба в техникуме, и чем период скитаний по дальнему и ближнему Подмосковью, это была середина его недолгой жизни, однако по письмам движение времени практически не ощущается, разве что он становится все более сдержанным, словно застегнутым на все пуговицы.
Если в первых письмах можно встретить исповедальные, откровенные строки, то дальше их становится все меньше и меньше. При этом Шукшин очень ласков с матерью, хотя и предостерегает ее от попыток обратиться к его начальству с просьбой о предоставлении сыну отпуска («Кроме того, что из этого ничего не получится, еще можем нажить себе неприятности. В отношении хлопот могу сказать, что хлопочут люди повыше нас стоящие, однако безрезультатно. Другое дело, если бы я служил в армии, там гораздо проще»); он тревожится о семье, он назидателен, особенно в письмах сестре Наталье, которая как раз в эти годы учится в институте в Новосибирске и которую он пытается держать на братском контроле («На нехватку времени жалуется тот, кто не умеет использовать его… Итак, спеши, девушка! Только воля, твердость желаний и желание победить помогут тебе. Все остальное — ничто. Я надеюсь, экзамен ты сдашь. Я в этом не сомневаюсь»); он неохотно рассказывает о себе, хотя иногда вырываются признания: «У меня дела не блестят. Пусть тебя это не тревожит, дорогая сестра. Есть вещи, которые трудно даются уму стороннему». Или такое, очень существенное для понимания рано сложившегося шукшинского характера и образа поведения: «Кстати, в жизни вообще причин для грусти — нет. О чем можно грустить? И тем более — о чем нужно грустить? Можно ненавидеть, ибо ненависть толкает на деятельность, что очень важно. Можно любить, — любовь вдохновляет на деятельность. Но грустить? Грусть, как известно, определяет полное бездействие».
Он требует, чтобы сестра делилась с ним подробностями своей жизни и присылала свои стихи. Склонен к философским рассуждениям, явно старается казаться, а может быть, и чувствует себя очень опытным, умудренным жизнью человеком: «Помнится, ты меня как-то спрашивала, как на меня действует весна? Сильно действует, сестренка. Это 21 — я и чуть ли не самая сильная… может быть, потому она сильная, что 21-я. До того времени я жил, не “оглядываясь”. Во-первых, не было времени, во-вторых, обстоятельства… Жизнь новая, невиданная, незнакомая развернулась перед глазами и полностью поглотила мое внимание. Сейчас как будто устоялось все и начинает давать знать о себе человеческая природа. Начинаю (только теперь, как ни странно) осмысливать, понимать в истинном смысле пройденный путь».
У него хороший, грамотный стиль изложения, прекрасное владение литературным языком, чувствуется даже некоторый переизбыток книжности («Лейтмотивом своей жизни я сделаю пословицу: “долг платежом красен”»; «…чтение не отдых, а посещение театра, кино, беседы с товарищами — суть занятия полезные, ежели они в норме»), и все это важно потому, что образ малограмотного парня в сапогах, не читавшего Льва Толстого, — каким Шукшин предстанет на вступительных экзаменах и будет казаться во время учебы во ВГИКе, — это легенда, мистификация, которую он охотно поддерживал, но которая ничуть не соответствовала действительности.
Вот еще одно из его поучений-рассуждений в письме к матери от 26 августа 1950 года: «Ты пишешь, что скучаешь по нас. Желание матери увидеть детей, быть с ними я понимаю. И нам, детям твоим, тоже очень хочется увидеть тебя, наша милая, хорошая мама, но что сделаешь? Ты также пишешь, что тебе жалко нас. Вот жалеть не нужно. Жалеть можно потерянных людей, людей, запутавшихся в жизненных явлениях, — тех нужно жалеть и не только жалеть, а всячески помогать им. Я не считаю себя человеком заблудившимся, живущим бесцельно и безобразно, — нет. Наташа тоже, с твоей помощью (большое тебе спасибо за это, мама) стала на верную дорогу. Если она не сойдет с нее, она жизнь проживет счастливо. Нужно только помочь ей на первых порах; первые шаги ее будут слабыми: нужна будет посторонняя помощь, наша: твоя, мама, и моя. Она еще полностью не понимает значения учебы: учится потому, что, во-первых: все учатся, во-вторых: ты хочешь, чтобы она училась, вот благодаря этому она учится. Еще год-два, и она поймет, что учиться необходимо, и не только потому, что в дальнейшем будет верный кусок хлеба, а потому, что знания вообще необходимы человеку, в полном значении этого слова…»
Можно ли поверить в то, что все это пишет матери (!) деревенский парень, которому только-только исполнился 21 год и за спиной у него семь, ну пусть даже девять классов, отроческие шалости да черная работа на стройках и бараки с уголовниками в юности? Тут даже не студент, не аспирант, но доцент, пропагандист и агитатор, присланный из райкома партии, — роль, которую ему скоро придется в жизни сыграть, а от такого стиля и обилия двоеточий впоследствии избавиться, самого себя «сре́зать» (как его Глеб Капустин перед сельчанами «срезал» в одноименном рассказе приехавшего ученого земляка, хотя и уверял: «Мы не мыслители, у нас зарплата не та»). Шукшинские письма 1960–1970-х годов стилистически сильно отличаются от писем 1950-х прежде всего тем, что «проще», менее книжно написаны. Однако никогда не пройдет у Василия Макаровича это мужское, братнино чувство ответственности за сестру с ее будущей горькой долей, от которой не спасет Наталью Макаровну никакая учеба.