СОКРАТ И «ТРИДЦАТЬ ТИРАНОВ»

Процесс стратегов-победителей — типичный образчик религиозной истерии в Афинах, столь характерной для последних лет Пелопоннесской войны. Афинский демос собственными руками лишал себя тех военачальников, которые у него еще были, обезглавливал вооруженные силы полиса. Рано или поздно все это не могло не кончиться очень плохо. Так в конце концов и получилось.

Главную роль на завершающем этапе войны сыграл командующий спартанским флотом (наварх) Лисандр, выдающийся полководец. Он добился того, чтобы персы стали более активно поддерживать Спарту. А в 405 году до н. э. он нанес афинянам решающее поражение в битве при речке Эгоспотамы, на побережье пролива Геллеспонт (к северо-востоку от Эгсиды). Применив военную хитрость и воспользовавшись тем, что командиры противника были по большей части совершенно некомпетентны (иных в Афинах уже не осталось), Лисандр внезапным уларом захватил врагов врасплох прямо на корабельной стоянке и наголову разгромил их. Лишь одному из афинских стратегов — Конону — удалось с несколькими триерами спастись бегством. Всех остальных — и флотоводцев, и капитанов, и моряков — спартанцы взяли в плен и казнили. Погибли несколько тысяч человек.

Но главное было даже не в этом. Дело при Эгоспотамах стало событием, предрешившим исход всего многолетнего военного столкновения. На море теперь всецело господствовала Спарта, и у афинян не было сил, чтобы противостоять ей. У Лисандра впервые появилась возможность осадить Афины не только с суши, но и с моря, полностью блокировать их и отрезать доступ продовольствия. Нечего и говорить, что он этой возможностью немедленно воспользовался.

Флот спартанского наварха встал у Пирейской гавани. В это же время сухопутное пелопоннесское войско, выйдя из Декелей, окружило Афины. Теперь для «города Паллады» были бесполезны даже Длинные стены. Осада продолжались несколько месяцев. Начался голод. В среде афинских граждан вновь росло недовольство демагогами, которые довели государство до такого состояния. Клеофонта предали суду и казнили. Возобновили свою подрывную деятельность антидемократические гетерии.

Возросло влияние «умеренного» Ферамена, который убеждал афинян в невозможности дальнейшего сопротивления. Сам же он и отправился послом к Лисандру — вести переговоры. В 404 году до н. э. «город Паллады», изнуренный осадой, вынужден был капитулировать. Победители-спартанцы продиктовали очень жесткие и суровые условия мира.

Согласно этим условиям Афинская морская держава распускалась. Афинский флот (точнее, то, что от него еще оставалось) подлежал уничтожению. Должна была быть срыта наиболее важная часть оборонительных укреплений, в том числе Длинные стены. Афины обязывались признать гегемонию Спарты в Греции. Город, который еще недавно блистал как школа Эллады, ее крупнейший политический центр, столица обширного союза, превратился в рядовой полис.

Таков был исход Пелопоннесской войны. Каковы же причины конечного (и полного) поражения Афин в этом межэллинском конфликте? Ведь военные действия по большей части шли, в общем-то, на равных.

Главной из этих причин была, конечно, внутренняя непрочность Афинской морской державы. Непомерная эксплуатация союзников порождала в их среде сепаратистские устремления, и эти устремления не замедлили открыто проявиться при первых же признаках ослабления Афин. Пелопоннесский союз был построен на более мягких началах. На первый взгляд его структура казалась рыхлой, но именно добровольное членство полисов в этом объединении делало его по-настоящему прочным.

Далее, афинский демос был настолько вдохновлен большими успехами, достигнутыми в предвоенный период, что явно переоценил свои силы. В ходе войны Афины допустили ряд серьезнейших стратегических и тактических ошибок; зачастую давали о себе знать авантюризм и излишняя нервозность. Внешним успехам, бесспорно, не способствовали постоянные внутриполитические кризисы, вспышки гражданский распри. Нельзя не отметить еще и то, что известную роль в победе Спарты сыграла финансовая помощь, оказанная ей персами.

Но и после поражения в Пелопоннесской войне мытарства Афин не закончились. Вскоре после заключения мира в город прибыл Лисандр. Выступая в народном собрании, суровый наварх обвинил афинян в том, что условия мирного договора выполняются недостаточно быстро, и потребовал ликвидации демократического устройства полиса. Взявший слово после него Ферамен убеждал сограждан в том, что у них не остается другого выхода, кроме как подчиниться. Так афинская демократия во второй раз менее чем за десятилетие временно прекратила свое существование.

Вся полнота власти была передана коллегии из тридцати олигархов, ярых приверженцев Лакедемона. Ее поддерживали антидемократические гетерии, но главной опорой олигархического режима стал размещенный в Афинах спартанский гарнизон.

В коллегии Тридцати вначале ведущую роль играл Ферамен, но со временем на первое место в нем выдвинулся Критий. Последний был, как мы уже знаем, учеником Сократа, но, впрочем, потом отошел от своего учителя, хотя и не поссорился с ним. Умный и образованный человек, талантливый писатель и философ, Критий в то же время являлся жестоким и циничным политиком, убежденным «идейным» противником любой формы народовластия и горячим поклонником спартанских порядков.

Новые правители, по словам Аристотеля, «первое время… проявляли умеренность по отношению к гражданам… С самого начала они держались такого образа действий: устраняли сикофантов (доносчиков-шантажистов, распространившихся в худшие времена афинской демократии. — И. С.) и людей, подлаживавшихся в речах своих к народу вопреки его настоящим интересам, аферистов и негодяев, и государство радовалось этому, думая, что они делают это из высших интересов» (Аристотель. Афинская полития. 35. 2–3). Но со временем всем стала ясна истинная сущность режима, по сравнению с которым правление Четырехсот в 411 году до н. э. показалось «цветочками». Тридцать перешли к террору и репрессиям; вскоре они по справедливости получили от сограждан прозвище «Тридцать тиранов».

Переломным моментом стал конфликт между двумя лидерами олигархов — Фсраменом и Критием. Ферамен, враг любых крайностей, был возмущен экстремистскими мерами правящей коллегии и открыто протестовал. В ответ на это Критий приказал схватить и казнить своего оппонента. Теперь он стал фактическим главой полиса, и никто не мешал ему всеми силами мстить демократии, к которой он, помимо прочего, имел и личные счеты: несколько лет назад демос приговорил его к изгнанию из Афин.

Политика «Тридцати тиранов» являлась откровенно про спартанской и олигархической, даже без малейшего намерения маскироваться под народовластие. Вновь были лишены гражданских прав небогатые афиняне. Количество граждан было сокращено на этот раз даже не до пяти, а до трех тысяч человек. У тех, кто не вошел в это число, было отнято оружие, а сами они высланы из города в сельскую местность.

Но самым страшным была, конечно, череда казней. Стремясь запугать своих противников, олигархи убивали, порой без суда и следствия, всех неугодных им лиц, в первую очередь тех, кто придерживался демократических убеждений. По инициативе Крития руками наемных убийц был устранен Алкивиад, живший в это время в персидских владениях. Многие демократы, пытаясь сохранить жизнь и продолжать борьбу, бежали из Аттики. Такими беженцами переполнились соседние полисы — Фивы и Мегары.

Коллегия Тридцати расправлялась не только с теми, в ком видела врагов. Нередко олигархи избирали своими жертвами ни в чем не повинных людей в надежде поживиться их богатством. Так, однажды было принято решение казнить некоторое количество самых богатых метэков — просто для того, чтобы конфисковать их имущество в казну. На случай, если их все-таки выдворят из города, «Тридцать тиранов» подготовили себе убежище в Элевсине. Этот маленький городок на западе Аттики был укреплен, а все его жители отведены в Афины и опять же перебиты — естественно, без всякой вины с их стороны, а просто чтобы «расчистить место». Всего за время правления новой олигархии — а оно не продолжалось и года — лишились жизни, по некоторым сведениям, более полутора тысяч человек.

* * *

Сократ и в античных источниках, и в восприятии современных исследователей выступает как бесстрашный враг кровавого террора, критик экстремистского режима, не боящийся в связи с этим и сам подвергнуться опасности. Не то чтобы этот взгляд неверен; но это, так сказать, «одна сторона медали». На самом же деле, как мы попробуем продемонстрировать, ситуация была несколько сложнее.

…Однажды Тридцать вызвали в Толос на Агоре, где они заседали, пятерых афинян из числа включенных в составленный ими привилегированный список трех тысяч полноправных граждан и дали им поручение: отправиться на остров Сал амин, арестовать проживавшего там некоего Леонта, очевидно, заподозренного в нелояльности, и привезти его в город. Четверо из пяти двинулись выполнять приказ, а пятый развернулся и пошел домой. Это был, естественно, Сократ. Данный поступок обычно рассматривается как заслуживающий подражания образец гражданского неповиновения антигуманному режиму{199}. Так и биограф Сократа констатирует: «Он (Сократ. — И. С.) отличался твердостью убеждений и приверженностью к демократии. Это видно из того, что он ослушался Крития с товарищами, когда они велели привести к ним на казнь Леонта Саламинского, богатого человека» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 24). Однако посмотрим на происшедшее с несколько другой стороны.

Если бы столь демонстративное непослушание всесильным правителям проявил любой другой афинянин, какая судьба ждала бы его? Вопрос представляется риторическим: он сам был бы немедленно схвачен и казнен. Уж перед этим Тридцать не остановились бы: расправляться с людьми им было не впервой, и одно лишнее убийство их бы никоим образом не смутило. Сократу же тем не менее все «сошло с рук», он не подвергся никаким преследованиям. Видимо, осознавая некоторую двусмысленность ситуации, он впоследствии передает эпизод так (в пересказе Платона):

«…А когда наступила олигархия, то и Тридцать в свою очередь призвали меня и еще четверых граждан в Круглую палату и велели нам привезти из Саламина саламинца Леонта, чтобы казнить его. Многое в этом роде приказывали они делать и многим другим, желая отыскать как можно больше виновных. Только и на этот раз опять я доказал не словами, а делом, что для меня смерть, если не грубо так выразиться, — самое пустое дело, а вот воздерживаться от всего беззаконного и безбожного — это для меня самое главное. Таким образом, как ни могущественно было это правительство, а меня оно не испугало настолько, чтобы заставить сделать что-нибудь несправедливое, но, когда вышли мы из Круглой палаты, четверо из нас отправились в Саламин и привезли Леонта, а я отправился домой.

И по всей вероятности, мне пришлось бы за это умереть, если бы правительство не распалось в самом скором времени (курсив мой. — И. С.)» (Платон. Апология Сократа. 32 cd).

Как правило, этому последнему заявлению верят и считают, что Сократа спасло лишь восстановление демократии. Однако нельзя не отметить, что философ здесь несколько кривит душой. Казнь Леонта отнюдь не принадлежит к событиям самых последних дней правления Тридцати. Известно, что она имела место даже до конфликта между Критием и Фераменом. Последний в своей предсмертной защитительной речи говорит, обличая Крития: «Когда был казнен Леонт Саламинец, который не только считался, но и действительно был вполне добропорядочным человеком и решительно ни в чем не был повинен, я понял, что эта казнь не может не привести в ужас всех подобных ему добрых граждан и что эти граждане силой вещей должны будут стать врагами существующему государственному порядку» (Ксенофонт. Греческая история. II. 3. 39).

Когда же Ферамен был казнен, Критий еще несколько месяцев держал полисные дела полностью под своим контролем; нет сомнения, что он изыскал бы за это время возможность уничтожить и Сократа, если бы действительно хотел. А хотел ли?

Бесспорно, независимая позиция философа при режиме Тридцати — налицо. Ксенофонт, находившийся в то время в Афинах и также входивший в число трех тысяч, сохранил следующее изречение учителя по поводу репрессивных действий этого правительства: «Странным было бы, мне кажется, если бы человек, ставши пастухом стада коров и уменьшая число и качество коров, не признавал себя плохим пастухом; но еще страннее, что человек, ставши правителем государства и уменьшая число и качество граждан, не стыдится этого и не считает себя плохим правителем государства» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. I. 2. 32).

Данная сентенция производит впечатление вполне аутентичной. Она очень хорошо согласуется с тем, что мы из самых разных источников знаем о политических взглядах Сократа. В частности, рассуждения о «качестве граждан» — вполне в духе элитистских представлений «босоногого мудреца», отнюдь не выступавшего адептом всеобщего равенства. Собственно, осуждает-то он здесь Крития со товарищи не за то, что они установили «правление немногих», а за то, что это — не те «немногие», которым надлежало бы стоять у руля, люди, не являющиеся реально лучшими.

Тем не менее сократовская критика, как видим, была достаточно строгой и жесткой (Критий открыто назван плохим правителем) — и это в условиях, когда казнь следовала за казнью, когда за куда более безобидные высказывания можно было лишиться жизни. Ну и как же реагировали Тридцать на подобное свободомыслие?

По словам Ксенофонта, Критий «внес в законы статью, воспрещающую преподавать искусство слова» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. 1.2.31), причем якобы имея в виду именно Сократа. Но здесь в лучшем случае ошибка, в худшем — сознательное искажение мотивации. Имеется в виду явным образом преподавание риторического искусства, а им Сократ никогда не занимался. Само введение нового закона отрицать нет оснований, но направлен он был, скорее всего, против риторов демократической ориентации.

Далее, Критий и бывший в то время его ближайшим сподвижником Харикл вызвали Сократа к себе для «беседы». Последняя известна опять же в пересказе Ксенофонта, но он никак не мог быть ее свидетелем (разговор происходил с глазу на глаз) и знал ее содержание, естественно, опять же только со слов своего учителя. В любом случае, процитируем изложение этого разговора Ксенофонтом:

«Они (Критий и Харикл. — И. С.) призвали Сократа, показывали ему закон и запретили разговаривать с молодыми людьми. Сократ спросил их, можно ли предложить им вопрос по поводу того, что ему непонятно в этом объявлении. Они отвечали, что можно.

Хорошо, сказал Сократ, я готов повиноваться законам; но, чтобы незаметно для себя, по неведению, не нарушить в чем-нибудь закона, я хочу получить от вас точные указания вот о чем: почему вы приказываете воздерживаться от искусства слова, — потому ли, что оно, по вашему мнению, помогает говорить правильно или неправильно? Если — говорить правильно, то, очевидно, пришлось бы воздерживаться говорить правильно; если же — говорить неправильно, то, очевидно, надо стараться говорить правильно.

Харикл рассердился и сказал ему: Когда, Сократ, ты этого не знаешь, то мы объявляем тебе вот что, для тебя более понятное, — чтобы с молодыми людьми ты вовсе не разговаривал.

На это Сократ сказал: Так, чтобы не было сомнения, определите мне, до скольких лет должно считать людей молодыми.

Харикл отвечал: До тех пор, пока им не дозволяется быть членами Совета, как людям еще неразумным: и ты не разговаривай с людьми моложе тридцати лет.

И когда я покупаю что-нибудь, спросил Сократ, если продает человек моложе тридцати лет, тоже не надо спрашивать, за сколько он продает?

О подобных вещах можно, отвечал Харикл, но ты, Сократ, по большей части спрашиваешь о том, что знаешь; так вот об этом не спрашивай.

Так, и не должен я отвечать, сказал Сократ, если меня спросит молодой человек о чем-нибудь мне известном, например, где живет Харикл или где находится Критий?

О подобных вещах можно, отвечал Харикл.

Тут Критий сказал: Нет, тебе придется, Сократ, отказаться от этих сапожников, плотников, кузнецов: думаю, они совсем уж истрепались оттого, что вечно у тебя на языке.

Значит, отвечал Сократ, и оттого, что следует за ними, — от справедливости, благочестия и всего подобного?

Да, клянусь Зевсом, сказал Харикл, и от пастухов; а то смотри, как бы и тебе не пришлось уменьшить числа коров.

Тут-то и стало ясно, что им сообщили рассуждение о коровах и что они сердились за него на Сократа» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. 1.2. 33–38).

В этой версии (восходящей, напомним и подчеркнем, к самому «босоногому мудрецу» — не к Критию же!) Сократ, выслушивая упреки лидеров Тридцати, ведет себя, как обычно, — очень мягко, иронично, даже несколько «юродствуя», делая вид, что не понимает, чего от него хотят, — одним словом, фактически издевается над властителями. И в результате в конце концов он слышит из уст Харикла (что характерно, не Крития) всего лишь не очень конкретную угрозу: «смотри, как бы и тебе не пришлось уменьшить числа коров». Акцентируем еще раз: с такой «беседы» и при таком поведении ни один другой афинянин живым бы не вышел.

Бросается, кстати, в глаза, насколько по-разному охарактеризованы Ксенофонтом в этом эпизоде Критий и Харикл. Разговоре Сократом ведет в основном последний; он груб, прямолинеен да и попросту откровенно туповат — ведь он никогда не был учеником Сократа. Харикл явно не понимает сократовской иронии — а если понял бы, разозлился бы еще больше.

Совсем другое дело — Критий. Этот-то, конечно, все понимает: уроки Сократа не прошли даром. И именно потому глава Тридцати предпочитает отмалчиваться, никаких угроз Сократу не бросает. Единственное, что не по душе этому рафинированному аристократу и ненавистнику демоса — пресловутые «сапожники, плотники, кузнецы», те образы ремесленников, которыми, как мы прекрасно знаем, Сократ постоянно пользовался для разъяснения своих идей. Только по этому поводу Критий, не вытерпев, высказывается, скорее укоризненно, чем гневно.

Сократ, безусловно, не боялся тогда смерти — как не боялся он ее и за несколько лет до того, когда народное собрание расправлялось со стратегами-победителями, и несколько лет спустя, на судебном процессе в демократической гелиее. Во всех трех случаях, как и постоянно, он ставил истину выше жизни и смело говорил то, что думал. Но следует задуматься о том, почему кровавые олигархи как бы боялись тронуть именно этого своего обличителя — и только его?

* * *

Следует отметить еще один нюанс, связанный с самим фактом включения Сократа Тридцатью в список трех тысяч полноправных граждан. В афинских олигархических переворотах конца V века до н. э. участвовали политические группировки довольно разнообразной направленности — от умеренных до крайних. Но все эти группировки сходились в том, что радикальная демократия в том ее виде, какой она приобрела в период Пелопоннесской войны, является безусловным злом, а для его ликвидации необходимо прежде всего отрезать от управления «корабельную чернь», неимущих.

Иными словами, речь шла об ограничении количества полноправных граждан, которое позволило бы оставить в составе гражданского коллектива только их средние и высшие слои, а низшие — исключить. Если позже, в IV веке до н. э.{200}, такое исключение мыслилось достижимым путем введения имущественного ценза (две тысячи драхм при Демаде и Фокионе, тысяча драхм при Деметрии Фалерском){201}, то в конце V века до н. э. олигархические и союзные с ними силы предлагали идти по другому пути: установить конкретный лимит численности гражданской общины (обычно выдвигалась какая-нибудь «круглая» цифра — пять тысяч в 411 году до н. э., три тысячи в 404 году до н. э.), что опять-таки оставляло за ее пределами беднейших афинян. Но эта мера, впрочем, давала властям больше возможностей для произвола, поскольку включение или невключение лица в число граждан не увязывалось напрямую с размером его материального достатка.

В частности, совершенно не похоже, что гражданская община «трех тысяч»{202} была сформирована Тридцатью на основе имущественного ценза, как в «нормальных» олигархиях. Так, с одной стороны, целый ряд достаточно состоятельных и даже богатых людей (как Алкивиад, Фрасибул, Архип, Анит) подпал под «секвестр» и был лишен статуса граждан — явно по чисто политическим мотивам. С другой же стороны, Сократ, который, судя по тому, что мы о нем знаем, был очень небогат, тем не менее в список «трех тысяч» вошел{203}, в течение всего правления «Тридцати тиранов» оставался в Афинах и пользовался всей полнотой гражданских прав. Несомненно, олигархи, составляя список, исходили не из социальных, а из чисто политико-идеологических соображений; за единственный критерий принадлежности к гражданам принималась их потенциальная лояльность режиму В их число не должны были попасть лица, от которых можно было ожидать недовольства, противодействии. Во всем подобном подходе чувствуется твердая рука Крития.

Для правильного понимания взаимоотношений правительства Тридцати и Сократа необходимым оказывается вспомнить о политических взглядах философа, в которых, как мы неоднократно имели возможность убедиться, наличествовали элитарные и антидемократические элементы. Не случайно, что (опять же это уже отмечалось выше) близки к «босоногому мудрецу» были в свое время и Критий, и Ферамен.

В связи со сказанным не удивительно, что, когда происходила расправа над Фераменом, единственным из афинян, пытавшимся защищать его (хотя и безуспешно), был Сократ. Правда, этот факт часто ставят под сомнение, поскольку он отражен только у одного античного автора, к тому же довольно позднего — Диодора Сицилийского (I век до н. э.). Процитируем это свидетельство: «Ферамен мужественно переносил несчастье, так как он усвоил от Сократа глубоко-философский взгляд на вещи, но вся остальная толпа сострадала несчастью Ферамена. Однако никто не решился ему помочь, так как со всех сторон его окружала масса вооруженных. Только философ Сократ с двумя из своих учеников подбежал к нему и пытался вырвать его из рук служителей. Ферамен просил его не делать этого. «Конечно, — заметил он, — я глубоко тронут вашей дружбой и мужеством; но для меня самого будет величайшим несчастьем, если я окажусь виновником смерти столь преданных мне людей». Сократ и его ученики, видя, что никто не приходит к ним на помощь и что надменность их торжествующих противников увеличивается, прекратили свою попытку» (Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. XIV. 5).

Соответственно, вопрос ставят так: почему современники событий, ученики Сократа — Платон и Ксенофонт, — когда они рассказывают о мужественных, независимых поступках философа в правление «Тридцати тиранов», ни словом не упоминают о данном эпизоде? Ведь, казалось бы, защита Ферамена прекрасно ложилась в подобный контекст.

Однако, как нам представляется, дело в следующем. Сокра-тики, стремясь в своих сочинениях сделать из Сократа едва ли не святого, тщательно отмежевывали его от любых проявлений «зла» и его носителей. А Ферамен в представлениях большинства афинян первой половины IV века до н. э. был все-таки воплощением зла, пусть и не в такой степени, как Критий. Как-никак, он участвовал в двух олигархических переворотах, свергал демократию… Сторонники радикального народовластия никак не могли признать его своим. Соответственно, попытка Сократа уберечь Ферамена от произвола Крития никак не рисовала философа в позитивном свете в глазах демократов, для которых распря между лидерами Тридцати выглядела попросту как «разборка» в среде правящей олигархии, и не более того, — конфликт, ни один из участников которого не вызывал к себе симпатии.

Небезопасным для посмертной репутации Сократа было бы подчеркивать его близость к Ферамену в то время, когда последнему давались крайне уничижительные характеристики. Вот, например, филиппика Лисия: по словам этого оратора-демократа, Ферамtн погиб «не за вас (афинян. — И. С.), а за свою собственную подлость…справедливо понес кару при олигархии, — он раз уже ее уничтожил, — и справедливо понес бы ее и при демократии. — он дважды вас предавал в рабство, потому что не дорожил тем, что есть, а гнался за тем, чего нет, и, прикрываясь самым благородным именем, сделался учителем самых возмутительных деяний» (Лисий. XII. 78). Ведь только по прошествии многих десятилетий, когда страсти улеглись, Аристотель мог позволить себе дать Ферамену объективную характеристику: «…Что же касается Ферамена, то вследствие смут, наступивших в его время в государственной жизни, в оценке его существует разногласие. Но все-таки люди, серьезно судящие о деле, находят, что он не только не ниспровергал, как его обвиняют, все виды государственного строя, а наоборот, направлял всякий строй, пока в нем соблюдалась законность. Этимон показывал, что может трудиться на пользу государства при всяком устройстве, как и подобает доброму гражданину, но если этот строй допускает противозаконно, он не потворствует ему, а готов навлечь на себя ненависть» (Аристотель. Афинская полития. 28. 5). Все сказанное здесь рисует прямого последователя Сократа. Итак, мы не видим действительно серьезных оснований для того, чтобы отрицать попытку «босоногого мудреца» вступиться за Ферамена.

* * *

Теперь можно попытаться высказать общее суждение по поводу позиции Тридцати по отношению к Сократу. Насколько нам представляется, лидеры этого режима очень желали бы сделать такого известного в Афинах и за их пределами человека, как Сократ, «знаменем» своего движения. Не будем забывать о том, что многие из руководителей олигархического правительства 404 года до н. э. в молодости слушали Сократа (кроме Крития и Ферамена, можно упомянуть еще Хармида), да, собственно, и стали врагами демократии и лаконофилами во многом именно под его влиянием. Теперь им казалось, что они претворяют в жизнь сократовские заветы, и однозначно представлялось, что Сократ должен быть на их стороне. За философом, похоже, резервировалась роль идеологического вождя нового режима, то есть примерно такая роль, какую в олигархии 411 года до н. э. играл другой видный интеллектуал — оратор и софист Антифонт.

Можно себе представить, какое разочарование и растерянность постигли Крития и прочих, когда выяснилось, что «босоногий мудрец» — отнюдь не сторонник, а, напротив, критик их деятельности. Им было действительно непонятно, как же с ним в таком случае поступать. Казнить своего наставника? На это они, конечно, пойти не могли, и поэтому не прекращали попыток все-таки найти с ним общий язык, каким-то образом связать его с собой. Включение Сократа в число лиц, посланных арестовывать Леонта Саламинского, скорее всего, служило этой цели, но Сократ и тут воспротивился. Впрочем, обратим внимание, воспротивился довольно пассивно: не попытался предотвратить казнь, не стал убеждать Крития оставить в покое авторитетного гражданина, а просто не поплыл на Саламин, а пошел домой. Иными словами, сделал все для того, чтобы его собственные руки остались чистыми, — и только.

В связи со сделанными выше наблюдениями уже не кажется удивительным, что восстановленная после свержения Тридцати демократия видела в Сократе одного из своих главных врагов{204} и довольно скоро нашла способ расправиться с ним. О суде над Сократом (399 год до н. э.), о котором знает, наверное, каждый, речь, разумеется, еще пойдет ниже. Пока только констатируем, что процесс, безусловно, имел политическую подоплеку{205}. Что бы ни говорить, Сократ в афинском общественном мнении рубежа V–IV веков до н. э. все-таки косвенно ассоциировался с беспощадными «Тридцатью тиранами».

Что же касается этих последних, понятно, что допущенный ими разгул беззакония не мог длиться долго. Неизбежно было возмездие. В 403 году до н. э. бежавшие из Афин сторонники демократии сумели сплотиться в сильный вооруженный отряд и со стороны Фив вступили в Аттику. Ими командовал полководец Фрасибул, прославившийся еще во времена Пелопоннесской войны. Едва ли не вторым по значению после Фрасибула человеком в этом лагере был Анит. Анит! Снова и снова каким-то зловещим рефреном звучит в нашей книге это имя — имя будущего обвинителя Сократа…

Вначале повстанцы укрепились в небольшой крепости Фила на границе области, а вскоре внезапным ударом захватили такой важный стратегический пункт, как Пирей. «Тридцать тиранов», ощущая, что их власть пошатнулась, решили разгромить демократов в открытом бою и вывели против них войско. Но первая же битва закончилась полным поражением олигархов и гибелью Крития. Остальные главари режима, видя, что их дело полностью проиграно, ушли в Элевсин. Даже спартанцы, шокированные террористическим правлением Тридцати, перестали их поддерживать и вывели свой гарнизон из Афин.

Фрасибул при ликовании демоса вступил в город; демократия была торжественно восстановлена. Для того чтобы немедленно прекратить гражданские смуты, народное собрание приняло закон о всеобщей амнистии. Граждане обязывались не держать друг на друга зла за то, что одни из них совсем недавно защищали олигархию, а другие боролись против нее. Категорически воспрещалось «искать возмездия за прошлое», то есть вчинять политические иски в связи с любыми событиями, имевшими место до амнистии.

Амнистия не распространялась только на самих «Тридцать тиранов» и на их ближайших приспешников. Они засели в Элевсине. Туда же было разрешено переселиться тем из афинян, которые никак не могли примириться с возрождением народовластия (Сократ, обратим внимание, не оказался в числе этих лиц — он остался в Афинах). Таким образом, Аттика на некоторое время разделилась на два полиса: демократический — Афины и олигархический — Элевсин. Но через два года Элевсин был воссоединен с государством; при этом владевшие им олигархи частью были убиты, частью скрылись.

Таким образом, и вторая попытка свержения демократии тоже оказалась безуспешной, хотя на этот раз, казалось бы, олигархам многое благоприятствовало. Демократический политический строй, несмотря на все беды и невзгоды, оказался по-настоящему прочным и сильным, продолжал пользоваться поддержкой в широких слоях гражданского коллектива. Кровопролитная внутренняя борьба в Афинах прекратилась надолго.

Загрузка...