СУД НАД ВОЗМУТИТЕЛЕМ СПОКОЙСТВИЯ

Вышеупомянутая амнистия 403 года до н. э. немало способствовала смягчению политической борьбы в Афинах{206}. Напомним; гражданам законом предписывалось забыть о недавней борьбе между сторонниками демократии и олигархии, не мстить своим бывшим противникам. Особенно настаивал на неукоснительном соблюдении амнистии видный государственный деятель Архив. Как рассказывает Аристотель, «когда кто-то из возвратившихся (то есть из возвратившихся из Пирея в город демократов. — И. С.) начал искать возмездия за прошлое, он (Архин. — И. С.) велел арестовать его и, приведя в Совет, убедил казнить без суда» (Аристотель. Афинская политая. 40.2). Бывает, что и незаконная по форме мера способствует укреплению законности…

Однако добиться истинного, не показного примирения было не так-то просто. Слишком много озлобления накопилось за время смут внутри гражданского коллектива. И теперь это озлобление выплескивалось самыми различными «обходными» путями.

В 399 году до н. э. все Афины облетела весть: судят Сократа! Нет сомнения, что многие афиняне с радостью потирали руки: наконец-то этот «возмутитель общественного спокойствия» получит по заслугам. Давно уже было прекрасно известно, что Сократ отнюдь не принадлежит к преданным сторонникам демократии, что он критикует ее недостатки. Кроме того, на философа упала тень преступлений его бывших учеников. Одним из этих учеников был, как мы знаем, Алкивиад, — а ведь он принес столько невзгод государству в период Пелопоннесской войны.

Учился когда-то у Сократа и Критий — кровавый глава «Тридцати тиранов». Как мы видели, придя к власти, Критий пытался привлечь своего бывшего учителя к злодеяниям Тридцати, более того — сделать его как бы знаменем олигархического движения. К чести Сократа, он решительно отказался сотрудничать с этим экстремистским режимом, демонстративно не подчинялся его приказам и… остался безнаказанным. Будь на месте философа любой другой гражданин, подобная независимость во взглядах и действиях немедленно стоила бы ему головы. Сократа, судя по всему, олигархи все-таки уважали и щадили.

Не удивительно, что восстановленная демократия считала «босоногого мудреца» своим врагом. И возбужденный против него судебный процесс явно имел политическую подоплеку, но поскольку закон об амнистии открыто нарушать было нельзя, то его решили обойти. Сократа не обвинили напрямую в связях с Критием и Тридцатью, а в поданном иске фигурировали преступления религиозно-этического характера. Но, как говорится, «все всё понимали»; бросалось в глаза уже то. что одним из обвинителей философа выступал Анит — богатый владелец кожевенной мастерской, ведущий политик демократической ориентации, который вместе с Фрасибулом и Архином составлял тройку самых влиятельных афинских государственных деятелей первых послевоенных лет. Привлечение к процессу фигуры такого масштаба, конечно, было не чем иным, как использованием «тяжелой артиллерии» для борьбы против опасного противника.

Политические мотивы суда нельзя было выставить открыто — их искусно затушевали, а на первый план выдвинули религиозные моменты. Ход, придуманный обвинителями, был совершенно безошибочен. И неважно, что обвинение, если вдуматься, звучало голословно: Сократ неукоснительно соблюдал все положенные законами религиозные обряды, да и вообще отличался благочестием, а отнюдь не безбожием. Да, он действительно утверждал — и мы это уже знаем, — что внутри него есть некий божественный голос, демоний, который в минуту трудного выбора направляет его на верный путь. Но почему он не имел права так считать? Ведь античная религия в принципе не сковывала свободу мысли.

Однако разве стали бы вникать в эти тонкости афинские судьи-присяжные, которые, как прекрасно известно, не отличались хорошим знанием законов, а судили часто под влиянием эмоций? Уже далеко не в первый раз в среде демоса разжигали религиозную истерию. Главное — указать легковозбудимой толпе на врага: вот он, судите его, казните… Время, конечно, расставит все на свои места, но дело-то будет уже сделано.

Да, суд над Сократом был отнюдь не первым в череде знаменитых афинских религиозно-политических процессов. Преследовали, в числе прочих, и философов — по обвинению в «нечестии», то есть в религиозном кощунстве, недостаточной почтительности по отношению к богам. Накануне Пелопоннесской войны подобным образом судили Анаксагора; уже в период самого этого вооруженного конфликта, по некоторым сведениям, жертвой подобного же процесса стал Протагор. Особенно памятен был случай (относящийся к тому же времени) с мыслителем Диагором, проповедовавшим полный атеизм. Его не просто приговорили к смерти, но и, поскольку он успел скрыться, объявили в розыск и — трудно поверить, что речь идет о демократических, свободных Афинах! — объявили награду за его голову{207}. Да что там говорить, еще и почти век спустя традиция аналогичных процессов о «нечестии» философов продолжалась. Аристотель — ученик ученика Сократа — был обвиняемым в одном из них, и для него тоже все могло бы кончиться очень плохо, но он, что называется, заблаговременно принял меры (называя вещи своими именами, попросту бежал из Афин).

* * *

Итак, суд над Сократом. Трудно, чудовищно трудно (как найти свежие слова?!) писать о событии, о котором рассказывалось тысячи и тысячи раз: вначале — современниками «босоногого мудреца», его учениками (сохранились, как известно, соответствующие произведения Платона и Ксенофонта, но имелись и другие), затем — античными писателями более поздних эпох, далее, уже в Новое время — авторами, наверное, всех без исключения книг о Сократе, какими бы они ни были — научными, научно-популярными, чисто художественными…

Приведем для начала — как некую основу — максимально краткий, простенький и незамысловатый рассказ, принадлежащий Диогену Лаэртскому (ценный уже тем, что в нем дословно приведена формулировка обвинения). Цитируя, впрочем, исключим заведомо недостоверные сведения:

«…Обвинителей было трое — Анит, Ликон и Мелет: Анит был в обиде за ремесленников и политиков. А икон — за риторов, Мелет — за поэтов, ибо Сократ высмеивал и тех, и других, и третьих… Вот как было дело. Клятвенное заявление перед судом (то есть собственно обвинение. — И. С.) было такое (Фаворин говорит, что оно и посейчас сохраняется в Метрооне [афинский государственный архив. — И. С.]): «Заявление подал и клятву принес Мелет, сын Мелета, из Питфа против Сократа, сына Софрониска, из Алопеки: Сократ повинен в том, что не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества, и повинен в том, что развращает юношество; а наказание за то — смерть». Защитительную речь для Сократа написал Лисий; философ, прочитав ее, сказал: «Отличная у тебя речь. Лисий, да мне она не к лицу», — ибо слишком явно речь эта была скорее судебная. чем философская. «Если речь отличная, — спросил Лисий, — то как же она тебе не к лицу?» — «Ну а богатый плащ или сандалии разве были бы мне к лицу?» — ответил Сократ» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. 11.39–41).

Прервем на секунду цитирование — просто для того, чтобы пояснить: Лисий был самым талантливым, знаменитым и модным в Афинах той поры логографом — составителем речей для граждан, которым по той или иной причине предстояло предстать перед судом (профессия логографа была необходима, ибо института адвокатуры не существовало, каждый должен был говорить в свою защиту сам — а ведь не все же наделены ораторскими способностями, поэтому услуги логографов были весьма востребованы).

Продолжаем: «…Сократ… был осужден большинством в 281 голос. Судьи стали определять ему кару или пеню: Сократ предложил уплатить двадцать пять драхм… Судьи зашумели, а он сказал: «По заслугам моим я бы себе назначил вместо всякого наказания обед в Пританее». Его приговорили к смерти, и теперь за осуждение было подано еще на 80 голосов больше» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 41–42).

В приведенном рассказе немало неясностей? Да, это так, и нашей задачей уже через несколько строк будет пояснить эти сложные места. А пока отметим еще, что гораздо более пространны, разумеется, свидетельства Ксенофонта и Платона. Но при этом — весьма расходятся друг с другом, хотя кое в чем и совпадают. И сразу приходится ставить вопрос так: кому больше доверять из двух слушателей «босоногого мудреца», чье повествование брать за основу?

Впечатление первое. Платон — великий фантазер, более того, может быть, величайший мастер вымысла во всей мировой истории. Такие титаны, как Данте, Шекспир или Гете, вторичны по отношению к нему. Платону ничего не стоило придумать, скажем, рассказ о странствиях человека в загробном мире (в трактате «Государство») или знаменитый миф об Атлантиде (в диалогах «Тимей» и «Критий») и изложить его настолько ярко и достоверно, что даже и поныне есть как минимум тысячи людей, твердо верящих в историчность Атлантиды, занимающихся ее поисками, несмотря на то, что она — не более чем вымысел Платона{208}. Вот какую власть имел он над умами!

Ксенофонт же — трезвый реалист, человек, несколько узкий по взглядам, как уже выше и говорилось. Не точнее ли он воспроизвел событие? Платона ведь могло, что называется, «понести» — с его-то страстью воспарять над презренной действительностью…

Впечатление второе, согласующееся с первым. В «Апологии Сократа», написанной Платоном, куда больше всяческой риторики, чем в соответствующем произведении Ксенофонта. Платоновский текст прежде всего больше по размерам. Далее, он и более яркий, запоминающийся, а ксенофонтовский — суше. Наконец, встречаются у Платона и очевидные несообразности: так, у него Сократ продолжает еще говорить речь даже после того, как ему уже вынесен приговор, в то время как известно, что по нормам афинского процессуального права такое не практиковалось (да и зачем бы?).

Не очередное ли перед нами доказательство того, что Платон увлекся, «воспарил», а менее талантливый Ксенофонт точнее и вернее передал то, что говорилось на том злополучном процессе?

Впечатление третье, приходящее в полное противоречие с предыдущими двумя, но притом зиждущееся на твердо известном факте. Ксенофонт на момент суда над Сократом отсутствовал в Афинах. Он покинул их за несколько лет до того и так потом и не вернулся в родной полис. Стало быть, о суде мог знать только из чужих уст.

Платон же — это доподлинно известно — не только находился в «городе Паллады» в 399 году до н. э., но и присутствовал на процессе. Правда, апокрифическим, не соответствующим действительности считается следующее предание: «Во время суда… Платон взобрался на помост и начал говорить: «Граждане афиняне, я — самый молодой из всех, кто сюда всходил…», но судьи закричали: «Долой! долой!»» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 41). Хотя, строго говоря, ничего уж совсем противоречащего действительности в этом эпизоде нет, а поведение афинских присяжных изображено весьма правдоподобно. Как бы то ни было, даже если Платон на трибуну не выходил, то уж среди пришедших на суд он точно был (Платон. Апология Сократа. 34 а); более того, входил в число тех, кто вызвался (безуспешно) стать поручителями подсудимого (Платон. Апология Сократа. 38 b).

Итак, волей-неволей приходится исходить из того, что Платон — свидетель события, а Ксенофонт — не свидетель. Как видно, не всегда верно расхожее суждение, согласно которому где меньше риторики — там больше истины. Примем поэтому принцип, которому, собственно, верны в подавляющем большинстве те, кто писал о суде над Сократом: за основу нужно брать версию Платона. Но и версию Ксенофонта тоже, конечно, нельзя не учитывать. Кстати, упомянем уж: в этой последней версии Сократ тоже продолжает свою речь и после вынесения приговора. Когда у двух независимо друг от друга писавших авторов встречается совпадение, оно вряд ли может быть случайным. Да, юридически это никак не мотивировано, и, надо полагать, кроме Сократа, никто так не делал. Но на то ведь он и Сократ — афинянин, отличавшийся от своих сограждан чуть ли не во всех отношениях без исключения…

* * *

Проходя по Агоре, главной площади античных Афин, нельзя было не заметить на ее южной стороне обширной, квадратной в плане постройки. В центре ее очень большой зал без крыши, а в нем — ряды скамей и ораторская трибуна. Это — не что иное, как Гелиея, главное здание афинского суда присяжных. Есть помещения для работы судей и в других частях города{209}. Коль скоро мы в нашей прогулке по «городу Паллады» натолкнулись на Гtлиею, самое время поговорить о судебной системе Афин.

С древнейших времен верховным судом полиса считался Совет Ареопага. Продолжал этот орган существовать и в эпоху демократии. Но после того как реформой Эфиальта 461 года до н. э. его полномочия были значительно урезаны, на рассмотрение Ареопага стали поступать лишь некоторые судебные дела, прежде всего связанные с обвинениями в умышленном убийстве. Зато уж ареопагиты, стараясь сохранить свой высокий авторитет, обставляли проходящие в своем судилище процессы как можно более торжественно и даже таинственно. Человеку, попавшему на суд Ареопага, казалось, что он предстал перед святыней. Еще бы: ведь, по преданию, сама богиня Афина Паллада, покровительница и благодетельница города, основала древний совет на холме Ареса.

Ареопаг разбирал также дела о некоторых преступлениях против религии. Однако не он теперь являлся главным судебным органом полиса. В период, о котором идет речь, эту роль всецело взяла на себя созданная еще Солоном гелиея — суд присяжных. Она постепенно превратилась в один из важнейших элементов демократической политической системы и сконцентрировала в своем ведении подавляющее большинство судебных дел.

По своему размеру гелиея была огромна. Ведь судьей-присяжным имел право быть любой афинский гражданин не моложе тридцати лет. Для этого он должен был только раз в год принести с другими судьями присягу, получить именную табличку и в назначенные дни являться к зданию суда для участия в процессах. За свою работу судьи (дикасты), подобно магистратам и членам Совета Пятисот, получали жалованье.

Разумеется, далеко не все афиняне пользовались возможностью стать присяжными. Не все — но многие. Судя по сообщениям античных авторов, большинство дикастов были небогатыми гражданами пожилого возраста. Для них разбирательство судебных дел подчас становилось едва ли не основным видом деятельности. Психологию такого старика-судьи прекрасно изобразил драматург Аристофан в комедии «Осы», высмеивающей склонность афинского демоса к сутяжничеству:

Есть ли большее счастье, надежней судьба в наши дни, чем судейская доля?

Кто роскошней живет, кто гроза для людей, несмотря на преклонные годы?..

Или это не власть, не великая власть? Не глумимся ли мы над богатством?

И отчета мы в том никому не даем, не в пример остальным учрежденьям…

Но приятнее всех мне судейских утех, — я сказать позабыл, — вот какая:

Только я ворочусь с триоболом[23] домой, домочадцы гурьбою обступят

И начнут лебезить, знают: деньги принес…

Наша власть неужели ничтожна?

Только Зевсу такая доступна.

Только с ним наравне ставят нас.

В самом деле, когда зашумим мы в суде.

То прохожий народ, услыхав, говорит:

«Слышишь, гром-то какой раздается в суде!

Царь наш Зевс!

(Аристофан. Осы. 550 слл.)

В целом гелиея в классических Афинах насчитывала около шести тысяч членов. Даже в современных крупных государствах такого большого органа власти, пожалуй, не найти. А в небольшом по нашим меркам афинском полисе столь колоссальная численность по контрасту особенно бросается в глаза. Чем же она была обусловлена? Во-первых, считалось, что чем больше дикастов, тем лучше обеспечивается демократический характер судопроизводства. Во-вторых, с помощью той же меры надеялись избежать подкупа со стороны тяжущихся сторон. И действительно, подкупить одного судью довольно просто. Десять судей — труднее, но тоже можно. Сто судей? Ну что ж, очень богатый человек, поднатужившись, может подкупить и их. Но подкупить шесть тысяч судей, конечно, считалось немыслимым.

Однако такому огромному органу крайне затруднительно было работать в полном составе. Лишь очень редко, в исключительных обстоятельствах, для рассмотрения самых важных дел (за всю историю античных Афин известно всего несколько таких случаев) все шесть тысяч присяжных заседали вместе. А обычно гелиея для своей работы разбивалась на дикастерии — отделения или коллегии судей, которые расходились по разным местам и там разбирали тяжбы. Чаще всего в состав одной коллегии входили 500 человек. Впоследствии это число было изменено до 501 — во избежание «ничейного» результата при голосовании. Впрочем, была возможна и меньшая (по 200 или 300 членов), и большая (по тысяче или 1500 членов) численность дикастериев, но это случалось реже.

Судопроизводство в демократических Афинах было публичным, гласным и состязательным. Опишем вкратце процедуру, по которой проходил типовой судебный процесс. Истец или обвинитель подавал в суд иск и оповещал об этом ответчика или обвиняемого. Назначался день рассмотрения дела, и объявление об этом помешалось в специальном месте на Агоре, чтобы каждый желающий мог посетить процесс.

И вот назначенный срок наступил. Угром к зданию, избранному для проведения судебного заседания (таких зданий в Афинах было несколько, потому что в один день могло проходить несколько процессов), собираются присяжные, которым выпал жребий судить именно это дело. Стягивается публика, которая будет наблюдать за происходящим снаружи, из-за загородок. Являются истец и ответчик. Приходит магистрат, председательствующий на суде: на каждом процессе председательствовало какое-либо должностное лицо, но оно только руководило ходом рассмотрения тяжбы, а права голоса при вынесении приговора не имело. Магистрату помогал секретарь, который зачитывал текст обвинения, необходимые документы, свидетельские показания.

Суд начинается. Дикасты дают клятву судить справедливо и беспристрастно. Слово для речи предоставляется обвинителю, затем обвиняемому. Строго следят за тем, чтобы оба говорили равное количество времени. Для контроля над этим используются водяные часы (клепсидра): из одного сосуда в другой бежит струйка воды, и когда она иссякнет, выступающий должен заканчивать речь. Потом сосуды меняют местами, и процесс продолжается.

Задачей истца было убедить судей в том, что его противник виновен. Этого оратор старался добиться всеми допустимыми и недопустимыми средствами: сгущал краски, воздействовал на эмоции слушателей, подчас не гнушался грязными ругательствами, прибегал к откровенной подтасовке фактов, как только мог, доказывал, что ответчик — дурной человек и гражданин, что он заслуживает наказания. Даже если он говорил явную ложь, уличить его было непросто: никакого предварительного следствия суд не проводил, улик не собирал, приходилось принимать на веру слова обвинителя. Реакция дикастов была очень живой: они шумели, прерывали оратора вопросами и замечаниями.

Наступал черед выступать обвиняемому — и его цель, естественно, была полярно противоположной: доказать, что он ни в чем не виноват, а следовательно, заслуживает оправдания. Ему тоже приходилось прибегать к средствам эмоционального воздействия. Присяжных нужно было разжалобить, и добивались этого разными способами; в одной из предыдущих глав нами была приведена пространная цитата из Аристофана, ярко иллюстрирующая некоторые из таких способов.

После первой пары речей истец и ответчик говорили еще по одной, стараясь опровергнуть доводы друг друга. Обратим внимание на характерное обстоятельство: в афинской гелиее не было прокуроров. Даже по государственным преступлениям обвинителями выступали не назначенные полисом официальные лица, а частные граждане по собственной инициативе. Не было также и адвокатов: каждая из тяжущихся сторон должна была самостоятельно отстаивать свою правоту. Самое большее — позволялось пригласить с собой в суд одного-двух друзей или родственников, чтобы они выступали в роли дополнительных ораторов (синегоров) и помогали основному выступающему, приводя те доводы, которые он упустит.

Но что, если гражданин абсолютно не одарен даром ярко и убедительно говорить, да и среди его близких нет мастеров красноречия? Ведь таких людей, наверное, во все эпохи было большинство. А выступить перед дикастами плохо — значит вовлечь себя в опасность проиграть процесс. Чтобы этого избежать, прибегали, как упоминалось выше, к услугам специальных писателей, поднаторевших в ораторском искусстве и знании законов, — логографов («составителей речей»). Афинянин. готовящийся к суду, заказывал логографу речь. Когда она была готова, клиент заучивал ее наизусть и произносил на заседании дикастерия. Подчеркнем: именно наизусть, ибо чтение речи «по бумажке» в полисных условиях категорически не допускалось — ни в суде, ни в каком-либо другом месте.

Итак, выступления сторон закончились. Присяжные сразу, не совещаясь друг с другом, не обосновывая мотивы своего решения, приступают к голосованию. В помещение суда вносят и ставят рядом друг с другом два сосуда: один символизирует собой защиту, а другой — обвинение. Дикасты по очереди подходят к этим урнам; в руке у каждого обычный камешек, который судья должен бросить по желанию в ту или другую из них. Чтобы волеизъявление носило действительно тайный характер, чтобы нельзя было подсмотреть, как голосует каждый член гелиеи, горлышки обоих сосудов накрыты сверху одной большой воронкой, расширяющейся частью вниз. Присяжный просовывает руку в узкий проем воронки, и куда он после этого опустит камешек, никто, кроме него, не знает.

Затем камешки высыпают и подсчитывают. Большинство голосов определяет приговор. Если обвиняемый оправдан, его отпускают и процесс завершается. Но если признана его виновность — суд будет продолжаться. Теперь, на его второй стадии, предстоит определить меру наказания. Ведь по большинству преступлений эта мера не предписана в законах, а оставлена на усмотрение гелиеи.

И все начинается заново. Говорит речь истец, призывая дикастов наказать преступника как можно суровее. Чаше всего он предлагает смертную казнь. Выступает с речью ответчик. Теперь ему тоже приходится выбирать для себя наказание, но он просит что-нибудь помягче, например, денежный штраф. И опять голосуют судьи. На этот раз у них в руках — не камешки, а покрытые воском деревянные дощечки. Каждый из присяжных должен провести по воску ногтем длинную черту, если он поддерживает кару, предложенную обвинителем, или короткую — если он на стороне обвиняемого. Справедливости ради следует сказать, что чаще члены гелием поступали гуманно, выбирая более мягкое наказание.

Только теперь заседание подошло к концу. Судьи получают свою заработную плату и расходятся. А приговор тут же приводится в исполнение коллегией Одиннадцати — специальным органом, на котором лежала именно эта неприятная функция. Здесь уместно сказать несколько слов о том, какие виды наказаний существовали в классических Афинах. Самым тяжелым из них была, конечно, смертная казнь. Казнили либо ударом дубины по голове, либо сбрасывая осужденного в пропасть. Ближе к концу V века до н. э. ввели менее мучительный способ: приговоренному стали давать чашу с ядом (цикутой), который приносил быструю и почти безболезненную смерть.

Вторым по тяжести наказанием было изгнание из полиса. Ведь за пределами родного государства, гражданином которого он был. грек, как правило, становился изгоем, лишенным всякой защиты закона. Тяжела была судьба такого изгнанника. Далее следовало лишение гражданских прав (атимия): афинянин оставался в полисе, но не мог больше принимать участия в общественной и политической жизни. Атимия — в зависимости от преступления — могла быть пожизненной или временной, полной или частичной (например, осужденному запрещалось занимать государственные должности, но разрешалось голосовать в народном собрании).

Наконец, широко применялись различные денежные штрафы — от огромных до совсем маленьких. Интересно, что совершенно не применялась такая мера наказания, как тюремное заключение. Афиняне резонно рассуждали, что невыгодно держать граждан в тюрьме, кормя их за государственный счет. Тюрьма в Афинах существовала, но в нее заключали только преступников, ожидающих суда, или еще тех лиц, в отношении которых приговор был уже вынесен, но по какой-нибудь причине не сразу приведен в исполнение (в частности, из-за религиозных праздников, во время которых нельзя было никого казнить).

Приговор гелиеи был окончательным и не подлежал никакому пересмотру. В Афинах не существовало высшей апелляционной инстанции, в которой гражданин мог бы опротестовать несправедливое, по его мнению, решение присяжных. Даже всесильное народное собрание не контролировало дикастерии и никогда не отменяло их приговоры.

Нужно сказать, что дикасты в массе своей не отличались хорошим знанием правовых норм. Это и не удивительно: ведь присяжные были самыми обычными гражданами и не имели никакого специального юридического образования. Вынося приговоры, они руководствовались не столько тщательным рассмотрением всех деталей тяжбы и применением к ней существующих законов, сколько своей «гражданской совестью». В основном они обращали внимание на то, доводы какой из сторон — обвинения или защиты — покажутся более убедительными. И еще очень большое значение играла общая репутация человека, находящегося под судом. Если он ранее зарекомендовал себя как достойный член гражданского коллектива, отличился в хорошую сторону на полях сражений или в государственной деятельности, — велик был шанс, что его оправдают, даже если доказательства его виновности будут убедительными и неопровержимыми. И наоборот — если афинянин был по какой-нибудь причине несимпатичен своим согражданам, его могли осудить на наказание даже без всякой вины.

Главным бичом афинского суда присяжных был, конечно, именно этот непрофессионализм, доходящий до некомпетентности. Неизбежным в таких условиях было обилие несправедливых приговоров (а обжаловать такой приговор, как мы помним, было нельзя!). Отсюда же — и клеветнические доносы, которые буквально рекой текли в гелиею со стороны недобросовестных граждан.

Распространенными фигурами в демократических Афинах стали сикофанты — профессиональные доносчики, сделавшие шантаж своим ремеслом. Сикофант действовал так: приходил к какому-нибудь богачу и вымогал у него взятку, угрожая в случае отказа возбудить против него судебное дело по ложному обвинению. Богач начинал размышлять: «Если я ему не заплачу, он действительно подаст на меня в суд. Процесс я, скорее всего, проиграю. Во-первых, доносчик поднаторел в судебном крючкотворстве. Во-вторых, я состоятелен, а большинство присяжных — бедняки; понятно, что они будут не на моей стороне, хоть я и не совершал никакого преступления. Так не лучше ли откупиться?» Сикофант торжествовал.

* * *

Итак, обвинителей — трое. По нормам афинского права основным должен был быть один: именно он официально вчинял иск, говорил на суде основную речь. В данном случае таковым был Мелет. Остальные — Анит и Ликон — получается, выступали в роли синегоров.

Небезынтересно присмотреться ко всем троим. Что за люди стали непосредственными выразителями недовольства Сократом со стороны гражданского коллектива, так сказать, «рупором народного гнева»?

Мелет. Человек к моменту процесса еще довольно молодой — вряд ли возраст его сильно превышал 30 лет. Именно так и описывает его Сократ в беседе с одним из сограждан незадолго до суда: «Я и сам не очень-то знаю этого человека; мне представляется, он из молодых и малоизвестных… Можешь ты представить себе такого питфейца (то есть из дема Питф. — И. С.) Мелета — длинноволосого и жидкобородого, да к тому же еще и курносого?» (Платой. Евтифрон. 2 b). Это, заметим, одно из весьма редких у Платона описаний внешности человека, причем поданное явно в ироническом ключе.

Ну, насчет «курносого» — не Сократу бы, отличавшемуся той же чертой, попрекать ею других… В остальном же облик Мелета, похоже, был, так сказать, «богемно-артистическим». Сразу припоминается, что Еврипида в античности изображали с длинными, но жидкими волосами.

Мелет ведь и сам по основному роду деятельности тоже был поэтом, сочинителем трагедий. Причем потомственным: на том же поприще подвизался и его отец, тоже Мелет. Впрочем, ни один из двух своими произведениями в памяти потомства не остался. Перед нами даже не «случай Сальери»: Сальери-то, во всяком случае, был видным композитором, пусть и не чета Моцарту, а обоих Мелетов, похоже, нельзя назвать иначе как полными ничтожествами в искусстве{210}.

Авторитетным гражданином, понятное дело, Мелет-младший явным образом не был. Сократ в своей речи на суде иронически указывает на то, что, если бы не поддержка более влиятельных афинян, этот обвинитель потерпел бы полное фиаско: «…Вот что очевидно для всякого: если бы Анит и Ликон не пришли сюда, чтобы обвинять меня, то он (Мелет. — И. С.) был бы принужден уплатить тысячу драхм как не получивший пятой части голосов» (Платон. Апология Сократа. 36 ab).

В афинском праве действительно была такая норма: если обвинитель при голосовании присяжных набирал очень уж малое количество голосов в свою пользу, его самого наказывали — подвергали денежному штрафу. Подобная мера была, скорее всего, направлена на борьбу с сикофантами, возбуждавшими облыжные процессы против добропорядочных граждан.

А не являлся ли действительно Мелет сикофантом, — так сказать, в дополнение к своей основной профессии? Многое говорит о том, что, пожалуй, так оно и было. С Сократом до суда они, как видим, были практически незнакомы, ничем вроде бы философ не «насолил» молодому поэту. С чего же обвинение? В Афинах вообще не очень-то уважительно относились к ситуациям, когда человек вчинял иск другому, не будучи лично им обижен. Считалось, что так поступают именно сикофанты.

Интересно, что в том же 399 году до н. э. какой-то Мелет выступал обвинителем на другом громком религиозно-политическом процессе — против известного оратора Андокида. Последний, оказавшись в роли обвиняемого, повел свою защиту очень тонко и грамотно и сумел дело выиграть. Невозможно, конечно, со всей категоричностью доказать, что в обоих случаях речь следует вести об одном и том же Мелете. Но если это все-таки одно лицо — то уже не приходится сомневаться, что перед нами чистой воды сикофант — и, что называется, «прожженный». Такой, каких привлекали, в частности, видные политики, чтобы, с одной стороны, добиться своей цели, а с другой — не слишком-то афишировать свою истинную роль. В данном случае, несомненно, речь идет об Аните — истинном вдохновителе обвинения, который предпочел, однако, остаться на втором плане.

Итак, Анит. Ему в то время, о котором идет речь, было уже около пятидесяти. Он принадлежал к типичнейшим представителям когорты так называемых «новых политиков»{211}. выдвинувшихся в Афинах ближе к концу V века до н. э. и властно взявших бразды правления в свои руки. Не раз упоминавшийся выше Клеон был первым и самым знаменитым из них. Черты, объединявшие этих людей, — незнатное происхождение, быстро нажитое богатство, амбициозное стремление к лидерству и, как правило, радикально-демократическая ориентация.

Об Аните Сократ (разумеется, в изложении Платона) говорит следующее: «Анит прежде всего сын Анфемиона, человека мудрого и богатого, который разбогател не случайно и не благодаря чьему-нибудь подарку… но благодаря собственной мудрости и усердию» (Платон. Менон. 90 а). Типичная карьера нувориша. Весьма вероятно{212}, что отец Анита Анфемион — тот самый человек, который в ознаменование «внезапно привалившего» счастья поставил на Акрополе статую, изображавшую его с конем, и присовокупил надпись:

Дифилов[24] Анфемион дар сей богам посвятил,

Как из простых батраков всадником сделался он.

(Аристотель. Афинская полития. 7.4)

Имеется в виду, что Анфемион, разбогатев, перешел из низшего имущественного разряда — фетов (батраков) — в разряд всадников, второй сверху.

В молодости Анит, по некоторым сведениям, входил в окружение Алкивиада. В период Пелопоннесской войны избирался стратегом, но нельзя сказать, чтобы отличился как военачальник — скорее напротив. Весьма пикантный эпизод относится к 409 году до н. э. Напомним, к тому моменту афиняне уже лет пятнадцать владели Пилосом — плацдармом на территории спартанского государства, исключительно выгодным в стратегическом отношении. Именно Анит Пилос утратил, хотя ему было дано поручение его удерживать. Город опять возвратился под контроль Спарты.

После столь большой неудачи Анита, естественно, привлекли в Афинах к суду. А дальше случилось нечто странное и необычное. Вообще-то афинская гелиея, при всех своих других многочисленных грехах, не страдала коррупцией — этому препятствовал и сами огромные размеры коллегий присяжных. Но все же редко-редко, а и их удавалось подкупать. Если верить Аристотелю, первым, кто успешно провернул такую «операцию», был именно Анит.

«Начался после этого и подкуп, причем первым подал пример этого Анит, после того как был стратегом в походе на Пилос. Будучи привлечен некоторыми к суду за потерю Пилоса, он подкупил суд и добился оправдания» (Аристотель. Афинская полития. 27.5). Больших, должно быть, денег это ему стоило!

Впоследствии, впрочем, Анит как-то сумел восстановить свою репутацию как добропорядочного гражданина. Впрочем, почему «как-то»? Мы ведь уже знаем, как это было. В злополучные времена «Тридцати тиранов» Анит, лишенный гражданских прав и изгнанный из полиса, стал одним из главных и активнейших оппозиционеров. Рука об руку с Фрасибулом он организовывал отряд сопротивления, вторгался в Аттику, воевал против репрессивного олигархического режима… И победил. Так не стоит удивляться, что в условиях восстановленной демократии он стал одним из самых авторитетных деятелей.

Тут получилось так (об этом тоже упоминалось выше), что в ходе какой-то из, казалось бы, чисто философских бесед Анит, что-то недопоняв, вдруг почувствовал себя оскорбленным, стал говорить угрозы по адресу Сократа… Впрочем, вряд ли стоит думать, что причина всему — один случайный инцидент. Нет, Сократ должен был раздражать Анита в принципе. И по самым разным основаниям.

В политическом плане Сократ для Анита, безусловно, враг. И такой враг, с которым примириться невозможно. Учился у него Критий, кровавый тиран? Учился. Оставался Сократ в правление Тридцати в Афинах, в то время как сам Анит подвергся изгнанию? Оставался, и не предпринимал попыток перебраться в лагерь повстанцев; получается, был в целом лоялен по отношению к олигархам. Позволял себе антидемократические высказывания? Позволял, и неоднократно.

В плане общемировоззренческом… Мало что мы знаем об Аните с этой точки зрения. Но можно с полным основанием предположить, что он вполне солидаризировался бы с известным высказыванием другого видного демагога, Клеона: «Необразованность при наличии благонамеренности полезнее умственности, связанной с вольномыслием. Действительно, более простые и немудрящие люди, как правило, гораздо лучшие граждане, чем люди более образованные… Простые люди не приписывают себе исключительных способностей и поэтому не считают себя умнее законов. Они не берутся критиковать то, что правильно сказал другой» (Фукидид. История. III. 37. 3–4). Так невежество возводилось в принцип…

А Сократ всем своим поведением представлял вопиющее противоречие этому принципу. Уж точно его меньше, чем кого-либо, можно было отнести к «простым и немудрящим людям», не склонным к критике, — идеальным гражданам для демократии клеоно-анитовского толка. Можно ли было допустить, чтобы подобный «внутренний враг» остался безнаказанным?

Не обязательно доводить дело до казни, можно, так сказать, и просто попугать. Но обвинение должно звучать максимально сурово! И в нем, разумеется, следует требовать смерти, а не какой-либо иной кары. Так уж повелось среди обвинителей, что ничего другого они по большей части не требуют. Очевидно, ориентируются на то, что дикасты, в общем-то, при всех своих капризах люди добрые и выберут более мягкую меру наказания.

Ведь действительно положа руку на сердце никому же и в голову не могло прийти — даже накануне суда, — что Сократ повинен в чем-то таком, за что полагается смерть. Ведь не убил же он никого (да, кстати говоря, по афинским законам и за убийство-то далеко не всегда казнили{213}), не изменял отечеству, не участвовал в государственном перевороте…

Наконец, Ликон, третий обвинитель (и, возможно, самый интересный как личность). Человек уже немолодой, по возрасту приближающийся к самому Сократу. И, кстати, давно уже с ним знакомый: еще в 422 году до н. э. оба, как показывает Ксенофонт в диалоге «Пир», участвовали в пиршестве у богатого Каллия. Был там с Ликоном и сын его — юноша Автолик (изображенный Ксенофонтом в особенно теплых тонах), впоследствии ставший известным борцом и в конце концов погибший в ходе репрессий «Тридцати тиранов». Уж не за это ли скорбящий отец обратил свой гнев на «босоногого мудреца», которого, как писалось в предыдущей главе, многие могли считать соучастником или, по крайней мере, единомышленником кровавых олигархов? Во всяком случае, такое мнение высказывалось{214}.

Ликон, напомним, был оратором и ритором, то есть человеком, заведомо больше, чем Анит или Мелет, поднаторевшим в деле составления речей. Можно предположить, что в «троице» обвинителей он играл роль логографа, то есть написал (за деньги или по убеждению) выступления своим коллегам.

Вернемся к основному официальному обвинителю — Мелету. Выше мы охарактеризовали его как продажного сикофанта, и в целом эта оценка, не сомневаемся, верна. Но исходила она, напомним, из того предположения, что Мелет, обвинявший Сократа, и Мелет, обвинявший оратора Андокида, — одно и то же лицо. А если придерживаться этой гипотезы, то не может не обратить на себя внимания следующий отрывок из защитительной речи Андокида: «…Вот этот Мелет, как вы все знаете, при Тридцати привел к властям Леонта, и тот был казнен без всякого суда» (Андокид. 1.94).

Так-так, многое становится на свои места. Напомним, пятеро афинян были направлены Критием и его присными для ареста и доставки в Афины Леонта Саламинского. Один из пятерых — Сократ — развернулся и пошел домой, но остальные-то поручение выполнили, что и привело к казни Леонта. Выходит, Мелет был в числе этих «законопослушных»! Некрасивая, конечно, получилась история. Хотя после амнистии 403 года до н. э. и было запрещено упоминать о таких вещах, но не по-мнить-то о них не могли. И в первую очередь сам Мелет — надо полагать, что после инцидента с Леонтом он просто не мог не возненавидеть Сократа, который в его глазах предпочел остаться «чистеньким», в то время как он сам. Мелет, покорно отправился задерживать невиновного человека. Согласно известной латинской пословице, quod licet lovi, non licet bovi, «что позволено Юпитеру, не позволено быку». И вот «бык» становится обвинителем «Юпитера». Таким образом, со стороны всех трех представителей обвиняющей стороны налицо, помимо всех прочих, и личные мотивы. А иначе в Афинах и не могло быть…

* * *

Итак, иск Мелетом вчинен. Перед тем как начнется сам процесс, необходимы несколько встреч организационного характера между истцом и ответчиком у одного из афинских архонтов. Поскольку в случае Сократа дело шло не о чем ином, как о нечестии, нарушении религиозных норм, архонтом, который должен председательствовать на суде, был так называемый архонт-царь, отвечавший за сакральные вопросы в полисе. К нему и нужно было являться. И уж это волей-неволей приходилось делать, иначе могли и судебное заседание провести в отсутствие ответчика, что для него, понятно, ни к чему хорошему не могло привести.

В ходе одного из таких предварительных посещений архонта Сократ столкнулся с прорицателем Евтифроном, который пришел к тому же магистрату по другому делу и с совершенно противоположной целью: он сам выступал в качестве истца. Между двумя афинянами — они, конечно, были знакомы — завязался разговор. Евтифрон поинтересовался:

«Кто-то вчинил тебе иск? Ведь не могу же я поверить, что, наоборот, ты сам обвиняешь кого-то» (Платон. Евтифрон. 2 b). Весьма характерное замечание!

Сократ объясняет, в чем заключается его дело, описывает Мелета, а на дальнейшие недоуменные вопросы Евтифрона отвечает словами, полными столь характерной для него иронии:

«Какой иск? Да, на мой взгляд, нешуточный. Ведь это не пустяк — в молодые годы распознать подобное дело. Ему-де известно, говорит он, почему развращаются молодые люди и кто именно их развращает. Выходит, что он-де мудрец, а я, как он усмотрел, невежда и развращаю его сверстников, потому-то он и выступает перед городом-матерью с обвинением против меня. Мне мнится, что среди всех государственных мужей он единственный действует правильно: в самом деле, ведь правильно прежде всего проявить заботу о молодых людях, чтобы они были как можно лучше, как хорошему земледельцу подобает прежде всего позаботиться о молодых побегах, а уж после обо всем остальном. Подобным же образом и Мелет, возможно, сначала хочет выполоть нас, из-за которых гибнут ростки юности, — так он говорит, — а уж затем, как это ясно, он позаботится и о старших и учинит для города множество величайших благ: по крайней мере так обычно бывает с теми, кто выступает с подобными начинаниями» (Платон. Евтифрон. 2 с слл.).

Подобный пассаж, кажется, говорит сам за себя и не нуждается в каких-либо комментариях. Кто не распознает здесь даже не иронию, а более того — едкий, язвительный сарказм? Но Евтифрон, как и большинство собеседников Сократа в описании Платона, предельно прост и недогадлив. То ли Платон сгущает краски (что с ним, вообще говоря, часто бывает), то ли и вправду этими качествами отличались античные афиняне (некоторые намеки, например, у Геродота, отчасти свидетельствуют, что именно так и могло быть). Одним словом, Евтифрон вообще не замечает довольно слабо скрытой насмешки и реагирует, что называется, на полном серьезе:

«Хотел бы я, Сократ, чтобы было так. Однако боюсь, как бы не вышло прямо противоположное: ведь мне решительно кажется, что, замышляя неправое дело против тебя, он начинает разрушать свой дом с очага» (Платон. Евтифрон. 3 а).

Заметим здесь, что для эллинов очаг — ключевое, основополагающее понятие. Очаг имелся, естественно, в каждом доме, но, что самое важное, он был не просто местом, где готовили пилот, но средоточием всех и всяческих культов и священнодействий, основным сакральным центром. И не только на уровне отдельно взятого жилища, но и на уровне полиса в целом. Главный общегосударственный очаг находился в Пританее — одном из общественных зданий Афин, где, как мы знаем, бесплатно кормили прославленных героев, и, вне сомнения, пищей, приготовленной на том самом очаге. Огонь на нем должен был быть постоянным, неугасающим (из этой глубокой древности идет, кстати, само понятие Вечного огня, столь знакомое нам и символичное). Очаг у греков воплощался в фигуре богини Гестии — одной из двенадцати олимпийских божеств, старшей сестре самого Зевса. Неспециалисту имя Гостии, пожалуй, знакомо меньше, чем, допустим, имена Зевса или Аполлона, Афины или Диониса, которые у всех на слуху; но это просто потому, что о Гестии греки как-то мало рассказывали мифов. Но тем не менее глубоко и искренне почитали{215}.

Сравнивая — весьма почетно — Сократа с очагом, Евтифрон тем самым рекомендует себя как единомышленника «босоногого мудреца». Но единомышленника, как видим, немудрящего. Пока речь идет о том, чтобы выразить сочувствие на словах, он вполне доброжелателен. Но ведь пройдет всего несколько дней — и он вполне может оказаться в числе присяжных, судящих философа (напомним, присяжным мог быть любой афинский гражданин, достигший тридцати лет, а прорицатели, равно как и жрецы, были совершенно обычными гражданами, не составляли какое-либо отдельное сословие и привилегиями не пользовались). А как уж он там проголосует — за Сократа или за обвинителей, чья речь его больше убедит — это заранее предсказать невозможно.

Не удивительно, что Сократ не доверяет Евтифрону и расстается с ним на той же иронической ноте: «Что ж это ты делаешь, друг мой! Уходишь, лишая меня великой надежды узнать от тебя о благочестивом и нечестивом и избежать Мелетова иска, доказав ему, что я стал мудрым в божественных вопросах благодаря Евтифрону и никогда уже не буду заниматься невежественной болтовней и вводить в этом деле различные новшества, но впредь стану жить самой достойной жизнью!» (Платон. Евтифрон. 15 с сл.).

* * *

А теперь перенесемся мысленно в судебное присутствие. Решающий день настал. На скамьях разместилась вся коллегия дикастов — 501 человек. На трибуну поднимаются вначале те, кто будет вести заседание, — архонт-царь и секретарь. Оглашается обвинение, и затем лицам, его выдвинувшим, предоставляется слово. Речи Мелета, Анита и Ликона до нас не дошли, да и не могли дойти; об этом, пожалуй, стоит слегка пожалеть. Но, впрочем, то. о чем говорили обвинители, достаточно прозрачно прочитывается из ответа, который был дан им Сократом и который как раз известен. Они просто более подробно развивали те мысли, которые и так уже были озвучены в формулировке иска: Сократ-де является безбожником и развратителем молодежи.

Наступает время говорить обвиняемому. Что нам теперь делать? Не можем же мы здесь целиком воспроизвести «Апологию Сократа», написанную Платоном, то есть пересказ его защитительной речи. Это текст на несколько десятков страниц. Да и каждый желающий может самостоятельно обратиться, открыв первый том собрания сочинений Платона, к названному нами замечательному памятнику{216} в прекрасном переводе М. С. Соловьева — сына знаменитого русского историка С. М. Соловьева и брата чуть ли не еще более знаменитого религиозного философа В. С. Соловьева.

Остается самый неблагодарный путь: передавать содержание «Апологии» (разные отрывки из которой мы по тому или иному поводу и так уже неоднократно цитировали) своими словами. А пересказывать великого Платона — это ровно то же самое, что пересказывать Данте, Шекспира или Достоевского: толка мало, конфуза много. Но куда ж деваться? Приступим.

Мы уже отмечали, что в «Апологии Сократа» в целом меньше иронии, чем в большинстве других сократических сочинений Платона. «Босоногий мудрец» в данном случае скорее горделив, чем склонен к лукавому самоуничижению. Но начинается речь все-таки на довольно ироничной ноте:

«Как подействовали мои обвинители на вас, о мужи афиняне, я не знаю; что же меня касается, то от их речей я чуть было и сам себя не забыл: так убедительно они говорили» (Платон. Апология Сократа. 17 b). Но тут же тональность полностью меняется: «Тем не менее, говоря без обиняков, верного они ничего не сказали. Но сколько они ни лгали…» Тут и цитату можно прервать — и так ясно, насколько иной язык начинает здесь звучать. Сократ, повторим, снимает маску.

Он подчеркивает, что не собирается говорить красивую, риторически изукрашенную речь, а будет заботиться только об истине. Далее напоминает, что он — не сутяга, к тяжбам не привык, а потому будет выражаться без всяких ухищрений.

Затем (зри в корень!) Сократ оговаривает, что не столько ему страшны Анит со товарищи, сколько более ранние «обвинители», подспудно сформировавшие его негативный облик в глазах масс. — такие, например, как комедиографы, утверждавшие уже много лет назад, «что существует некий Сократ, мудрый муж, который испытует и исследует все, что над землею, и все, что под землею, и выдает ложь за правду» (Платон. Апология Сократа. 19 b). Припоминает, разумеется, комедию Аристофана «Облака», в которой «какой-то Сократ болтается… в корзинке, говоря, что он гуляет по воздуху, и несет еще много разного вздору, в котором я ничего не смыслю» (Там же. 19 с).

Все серьезнее и серьезнее становится тон речи философа. Обвиняемый говорит о собственной мудрости, о том, как Дельфийский оракул признал его мудрейшим из людей, и о том, что эта пресловутая мудрость — не что иное, как четкое осознание и признание собственного неведения, чуждое большинству людей. В рядах слушателей-судей уже назревает недовольство, слышен ропот, и философ вынужден сделать замечание: «И вы не шумите, о мужи афиняне, даже если вам покажется, что я говорю несколько высокомерно» (Платон. Апология Сократа. 20 е).

Затем Сократ долго беседует с обвинителем Мелетом, тут и там ловит его на логических ошибках и, по своему обыкновению, совершенно запутывает. Ведь это его последний разговор с врагом, дальше — в тот месяц, который остается ему до чаши цикуты, — будут только беседы с друзьями.

Мелет, в философии явно не поднаторевший, по большей части с трудом понимает, о чем спрашивает его оппонент, и отвечает совершенно наугад. Но присяжные в своем большинстве — они-то лучше ли понимают вопросы Сократа? Нет, конечно. А непонятное всегда неприятно. Не удивительно, что дикасты опять поднимают шум, и «босоногий мудрец» должен их осаживать: «..А вы помните, о чем я вас просил вначале, — не шуметь, если я буду говорить по-своему» (Платон. Апология Сократа. 28 b).

Закончив разговор с Мелетом, следующий пассаж своей речи обвиняемый посвящает самому себе. С огромным чувством собственного достоинства, блистая логикой, Сократ убедительно доказывает беспочвенность и беспомощность обвинения, демонстрирует, что всю свою жизнь он, чем мог, честно служил полису, приносил ему только благо, а не зло.

Никаких просьб о снисхождении! Никаких заявлений о раскаянии в содеянном! Напротив того, реши тельное утверждение: даже если его оправдают и отпустят, он не намерен изменять свой образ жизни. Раздражение судей нарастает. Внимать доводам разума они не привыкли, а то, что подсудимый ведет себя так же независимо, как вел себя всегда (в том числе и при «Тридцати тиранах»), им очень не нравится.

В результате вновь и вновь звучат привычным рефреном все те же предупреждения Сократа: «Не шумите, мужи афиняне, исполните мою просьбу — не шуметь по поводу того, что я говорю, а слушать: слушать вам будет полезно, как я думаю» (Платон. Апология Сократа. 30 с). Как же. должно быть, трудно было ему говорить в этой обстановке постоянного гвалта, издаваемого толпой из полутысячи человек!

А он произносит новые знаменитые слова: «В самом деле, если вы меня убьете, то вам нелегко будет найти еще такого человека, который, смешно сказать, приставлен к городу как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы ее подгоняли. В самом деле, мне кажется, что бог послал меня городу как такого, который целый день, не переставая, всюду садится и каждого из вас будит, уговаривает, упрекает» (Платон. Апология Сократа. 30 сел.).

Упоминает о своем демонии (а ведь это могло только подлить масла в огонь общего озлобления). Демонстративно заявляет, что не будет унижаться перед присяжными в отличие от большинства афинян, представавших перед их судом: «Как-никак, а ведь принято все-таки думать, что Сократ отличается кое-чем от большинства людей» (Платон. Апология Сократа. 34 с сл.). Горделиво!

Итог известен. Когда после окончания речей сторон началось первое голосование — о признании подсудимого виновным или невиновным — результаты его, как мы видели из сообщения Диогена Лаэртского, оказались следующими: за обвинителей — 281 голос, за Сократа — 220. Удивляться приходится скорее тому, что перевес в пользу врагов философа был таким незначительным. Сам Сократ замечает по этому поводу: «…Перепади тридцать один камешек с одной стороны на другую, и я был бы оправдан» (Платон. Апология Сократа. 36 а). И действительно, голоса судей поделились почти поровну. Очевидно, среди народной массы было еще достаточно людей, уважавших «босоногого мудреца» до такой степени, что их не смутило даже его демонстративно нонконформистское поведение во время процесса.

Но начинается второй этап суда — решение вопроса о мере наказания. Обвинители, естественно, по-прежнему стоят за казнь. Задача защищающейся стороны — предложить менее суровую альтернативу, а судьи потом выберут. Причем, подчеркнем, они могут именно только выбрать из двух представленных им вариантов, а собственного назначать не могут. В этой части процесса для обвиняемого главное — не «переборщить», не попросить себе какой-нибудь слишком уж мягкой и незначительной кары, чтобы не разозлить дикастов. Обычные обвиняемые всегда данный нюанс учитывали. Но был ли Сократ «обычным обвиняемым»? Вопрос представляется праздным.

И мы уже знаем, как поступил философ: заявил, что за свои деяния заслуживает не наказания, а награды — пожизненного бесплатного обеда в Пританее. Похоже, после этих слов дикасты даже не шумели, а попросту опешили: неслыханно!!! Никогда, нив одном судебном заседании не было и не могло быть ничего подобного.

Потом, правда, «босоногий мудрец» как бы делает некоторую уступку: «Пожалуй, я вам могу уплатить мину серебра; ну столько и назначаю. А вот они, о мужи афиняне, — Платон, Критон, Критобул, Аполлодор (все это друзья и ученики Сократа, присутствующие на суде. — И. С.) — велят мне назначить тридцать мин, а поручительство берут на себя; ну так назначаю тридцать, а поручители в уплате денег будут у вас надежные» (Платон. Апология Сократа. 38 b).

Но для ушей присяжных все это звучало опять же как издевательство. Во-первых, предлагавшаяся Сократом сумма штрафа была в первом случае (одна мина, то есть 100 драхм) просто ничтожной, да и во втором (30 мин) очень маленькой для судебного процесса по столь серьезному обвинению. Но еще более шокировал сам этот речевой стиль, в котором подтекстом как бы звучало: хотите — берите одну мину, хотите — тридцать, а в общем-то, ребята, мне безразлично, что вы там насчет меня решите…

Голосование по мере наказания опять принесло победу обвинителям. А самое парадоксальное — в том, что на сей раз против Сократа было подано на несколько десятков голосов больше, чем тогда, когда голосовали по вопросу о его виновности. Получается, нашлись люди (и в немалом количестве), которые вначале сочли его вообще не заслуживающим кары, но уже вскоре решили, что он достоин смерти!

Понимал ли Сократ, на что он идет, подобным образом строя свою «защиту»? Не приходится сомневаться, что понимал со всей определенностью. Ксенофонт поэтому пишет о нем: «…Молить об освобождении от казни он не находил нужным, а, напротив, полагал, что ему уже пора умереть» (Ксенофонт. Защита Сократа на суде. 22–23). «Сократ таким возвеличением себя на суде навлек на себя зависть и этим еще более способствовал своему осуждению… Он выказал силу духа: придя к убеждению, что умереть ему лучше, чем продолжать жить, он… перед смертью не выказал малодушия» (Там же. 32–33).

Платон не говорит столь же категорично — будто бы его учитель прямо-таки считал, что ему пора умереть, — но все же и у него Сократ — уже после вынесения окончательного приговора — выражается в несколько схожем духе: «Я… гораздо скорее предпочитаю умереть после такой защиты, нежели оставаться живым, защищавшись иначе» (Платон. Апология Сократа. 38 е). Важный нюанс, как видим, тут все-таки есть: Сократ не вообще предпочитает смерть жизни, а честную смерть позорной жизни. Рыцарственная, гоплитская, спартанская позиция!

В противном случае пришлось бы предположить, что философу просто надоело жить на свете и он избрал такой экстравагантный способ самоубийства. Честно говоря, порой закрадывается подозрение, что в чем-то так оно и было. Трудно избавиться от впечатления, что, приложи Сократ хоть некоторые усилия — и он, возможно, был бы даже оправдан и уж, во всяком случае, скорее всего не осужден на казнь. Все-таки обычно процессы по делам такого рода не заканчивались столь жестоким решением. Приговаривая «босоногого мудреца» к высшей мере, дикасты явно действовали под влиянием эмоций, возбужденных в них речами подсудимого. Потом наверняка даже сожалели — поступили, дескать, чрезмерно строго. Но сделать было ничего уже нельзя: как мы знаем, приговор гелием какому-либо пересмотру или апелляции не подлежал.

Сохранилась, правда, поздняя традиция, согласно которой якобы «очень скоро афиняне раскаялись: они… Мелета осудили на смерть, остальных (обвинителей. — И. С.) — на изгнание» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 43). В принципе, подобный образ поведения был отнюдь не чужд афинянам: признать, что такое-то решение было принято неверно, однако — поскольку державный демос, воплощенный в гелиее, ошибаться не может — наказать тех, кто «обманул» этот самый демос, «навязал» ему неправильный поступок. Иными словами, обвинителей. Так, после завершившегося чудовищной несправедливостью суда над стратегами, одержавшими победу при Аргинусских островах (а нам суд этот памятен, поскольку в нем, как мы знаем, сыграл свою роль и Сократ), обвинители во главе с Калликсеном подверглись преследованию и были вынуждены бежать из Афин (Ксенофонт. Греческая история. I. 7. 35).

Но вот в данном конкретном случае что-то в торжество справедливости верится с трудом. Похоже, перед нами — попытка выдать желаемое за действительное, закономерная реакция тех писателей последующих эпох, которые были до глубины сердца возмущены тем, что сотворили с Сократом, и хотели, чтобы зло получило по заслугам.

Характерно, что современники событий ничего не говорят о подобной развязке. Ксенофонт приводит лишь следующую деталь. Уже после приговора, «увидав проходившего мимо Анита, Сократ, говорят, сказал: Он гордится, как будто совершил какой-то великий, славный подвиг, предав меня смертной казни за то, что я, видя, каких великих почестей удостоили его сограждане, сказал, что не следует ему учить сына кожевенному делу… Я встретился однажды на короткое время с сыном Анита: мне показалось, что он — человек даровитый; поэтому я нахожу, что он не останется при том рабском занятии, к которому его предназначил отец; а за неимением хорошего руководителя он впадет в какую-нибудь гнусную страсть и, конечно, далеко пойдет по пути порока.

Слова эти оправдались: молодой человек полюбил вино, ни днем ни ночью не переставал пить и в конце концов стал ни на что негодным — ни для отечества, ни для друзей, ни для себя самого. Таким образом, Анит, как вследствие скверного воспитания сына, так и по случаю своего собственного неразумия, даже и по смерти имеет дурную славу» (Ксенофонт. Защита Сократа на суде. 29–31).

Нам здесь совершенно незачем даже обсуждать, имел ли действительно место этот случай с алкоголизмом сына Анита. Главное-то в другом: автор текста хочет показать, что Анита боги покарали за неправедный поступок. Если бы тот действительно был изгнан из Афин, Ксенофонт уж точно не преминул бы упомянуть об этом: вот был бы великолепный и убедительный пример божественной кары, свидетельствующий о том, что Сократ — не просто человек, что он особо любим небожителями. Тогда не пришлось бы прибегать и к заведомо более слабому аргументу, касающемуся сына.

Как бы то ни было, суд над Сократом{217} и его осуждение навсегда остались одним из самых мрачных пятен на «белых одеждах» афинской демократии. Перед нами — один из первых в истории (и уж. во всяком случае, один из самых известных) случаев преследования за инакомыслие, за «диссидентство», за то, что человек не такой, как все, да еще осмеливается отстаивать свое право на индивидуальность, право быть непохожим, выделяться из массы других людей. И вот ведь парадокс: не жестокий тиран, не олигархи казнили Сократа. Приговор ему вынесло — причем с соблюдением всех необходимых формальностей, «буквы закона» — демократическое государство, самое передовое, самое прогрессивное в Элладе, да и во всем тогдашнем мире.

Загрузка...