ПУТЬ К ФИЛОСОФИИ

Сократа мы обычно представляем пожилым; таковы и дошедшие из античности его скульптурные портреты. Дело в том, что именно человеком в летах, уже умудренным опытом он, как правило, изображен в источниках. И нам даже трудно подумать о том, что и он когда-то был юношей, раздумывающим о выборе жизненного пути…

Правда, в некоторых диалогах Платона все-таки появляется молодой Сократ, в «Пармениде» — даже двадцатилетний или еще моложе. Но это все-таки большая редкость, исключение, к тому же «Парменид» — ввиду своей огромной сложности далеко не самое читаемое из платоновских произведений.

Одним словом, Сократ в основном предстает перед нами уже вполне сложившейся личностью. Процесс формирования его как мыслителя остается как бы в тени. О многом мы можем только догадываться, высказывать более или менее вероятные предположения.

Насколько можно судить, начальное образование Сократ получил вполне обычное, такое же, как все или почти все его сограждане{42}. Незадолго до смерти он говорил другу Критону, что отец дал ему «мусическое и гимнастическое воспитание» (Платон. Критом. 50 de).

Тут нужно кое-что пояснить. Когда мальчикам из семей афинских граждан исполнялось семь лет, их начинали водить к учителям. Государственной системы образования в греческих полисах не имелось. Школы были частными, обучение в них — платным. Однако из-за большого количества школ и конкуренции между ними плата держалась на низком уровне, и практически каждый афинянин мог позволить себе дать детям образование. Во всяком случае, отец Сократа Софрониск, который, как мы уже убедились, был человеком небедным, несомненно, послал сына учиться, тем более что Сократ сам об этом свидетельствует.

Сами же школы были очень небольшими — всего лишь по несколько учащихся в каждой, что, конечно, облегчало индивидуальный подход к ним.

Образование было трех видов: грамматическое, мусическое и гимнастическое. Сократ упоминает только о двух последних, но само собой разумеется, что и без грамматического тоже не обошлось. Ведь именно у учителя-грамматика дети получали самые первые знания. Он обучал их прежде всего чтению, письму и арифметике. Ученики писали палочками на покрытых воском дощечках, считали на счетах из камешков. Кроме того, заучивались отрывки из произведений великих поэтов, в первую очередь Гомера. В Афинах были люди, которые к моменту окончания школы знали наизусть обе огромные гомеровские поэмы, что, несомненно, являлось предметом особой гордости их родителей.

Мусическим образованием занимался учитель-кифаред (название происходит от кифары — струнного музыкального инструмента, усложненного варианта лиры). У него дети обучались музыке, пению, игре на лире и флейте, танцам и хорошим манерам в целом.

Наконец, учитель-педотриб был преподавателем, как ныне выражаются, физической культуры. Под его руководством подростки в палестрах занимались гимнастикой, бегом, борьбой… Образование такого рода (в целом его можно охарактеризовать как гуманитарное или, по крайней мере, с преобладающей гуманитарной составляющей) ставило своей славной целью воспитание достойного гражданина своего отечества, всесторонне развитой личности, культурного, широко мыслящего человека.

Что еще можно сказать о юности Сократа? В источниках встречаются упоминания о том, что он будто бы на первых порах хотел было перенять профессию отца и занимался ваянием. Эта ветвь традиции даже приписывает ему авторство скульптурной группы Харит[9], стоявшей впоследствии на афинском Акрополе.

Однако в связи с данной версией (ее различные варианты см.: Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 19–21) возникает слишком уж много сложностей и противоречий, не позволяющих слепо, некритически принимать ее на веру. Одни античные авторы утверждали, будто бы Сократ вначале был рабом и трудился в мастерской, а затем афинянин Критон, восхищенный способностями молодого человека, освободил его, дал ему образование и возможность заниматься философией. Другие писатели сообщали, что Сократ в юности вел беспорядочный образ жизни: «наживался на перекупках… собирал прибыль, тратил се и начинал сначала». Потом же философ Архелай сделал его своим наложником…

Подобные анекдоты, несомненно, нужно решительно отринуть как несоответствующие действительности ни в малейшей мере. Они никак не увязываются с теми достоверными данными, которые мы имеем о Сократе. В частности, он не мог быть рабом, поскольку происходил из почтенной семьи граждан, свободных людей. Хорошо известно, что вокруг биографий всех великих людей со временем начинают образовываться напластования легенд и выдумок. Тем более подходящим объектом для подобных домыслов был Сократ — личность странная и необычная.

Одним словом, нет серьезных оснований считать, что Сократ в молодые годы действительно занимался ремеслом каменотеса или скульптора. Правда, из некоторых источников известно, что философ неплохо разбирался в мастерстве ваяния. Так, в одном месте у Ксенофонта он со знанием дела беседует со скульптором Клитием (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. III. 10. 6–8). Но как раз этому удивляться не приходится, раз он вырос в семье Софрониска, высококвалифицированного каменотеса. Какие-то секреты этого дела он, понятно, не мог не узнать от отца, но отсюда еще отнюдь не следует, что сам он когда-либо брался за резец.

А кроме того, добавим, в той же главе воспоминаний Ксенофонта Сократ с точно таким же знанием дела разговаривает с живописцем Паррасием и мастером по изготовлению доспехов — Пистием. Что же, получается, сам философ и живописью занимался, и в оружейной мастерской работал? Конечно нет. Прости проблемы различных ремесел всю жизнь привлекали довольно пристальное внимание Сократа. Замечено, что в его философских беседах постоянно всплывают образы ремесленников; он пользуется ими в качестве сравнений или метафор для объяснения тех или иных сложных вещей{43}. Обусловлено ли это тем, что он родился в ремесленной семье и мыслил теми категориями, которые ему были ближе? Возможно.

Но, повторим, сам Сократ вряд ли когда-либо — даже в молодости — был практикующим ремесленником, каменотесом или кем-либо иным. Нет, у него, насколько можно судить, была обычная юность афинянина эпохи расцвета. Школа, занятия музыкой, спортом… Но, в общем, воспитание такого типа еще не давало специально философского импульса. Как же он возник в уме Сократа?

Представляется, что очень большую роль (значительно большую, чем школа) должен был сыграть другой фактор, который, к сожалению, редко учитывают, — посещение театра. Раз в год, весной, на празднике Великих Дионисий в Афинах давались театральные представления, принимавшие форму состязания драматургов. Три лучших автора трагедий и три лучших комедиографа ежегодно выставляли свои новые произведения на суд публики (чаще всего они же выступали и режиссерами своих пьес), а избранное народом жюри определяло победителей.

Четыре полных дня, с утра до вечера, продолжались представления в театре. Афинские граждане оставляли все свои повседневные дела ради того, чтобы насладиться игрой актеров, пением хора, мастерством авторов. Посещение театра считалось делом государственным; беднейшим гражданам даже выдавались специальные «театральные деньги», чтобы они могли без ущерба для своих финансов посвящать несколько дней в году посещению театра. Расцвет афинского театра был тесно связан с расцветом афинской демократии, ведь драма была воистину всенародным искусством, выполнявшим огромную воспитательную роль (прежде всего это относится к трагедии).

Несомненно, и Сократ с раннего возраста должен был посещать драматические постановки. Он видел шедевры таких титанов сцены, как Эсхил и Софокл, а также их менее известных коллег. Великих афинских драматургов с полным основанием можно назвать крупными мыслителями. В своих произведениях они поднимали важнейшие религиозные, этические, политические вопросы: о вине и возмездии, о писаном законе и древнем обычае, о наилучшей форме государственного устройства и многие другие. Все это не могло не находить отклика в чуткой душе молодого человека из дема Алопеки.

* * *

В годы, когда взрастал Сократ, интеллектуальная атмосфера в Афинах продолжала держаться на столь же высоком накале. В государстве в это время произошла смена политического лидера. Кимон «приелся» демосу, в 461 году до н. э. он оказался в опале и был вынужден несколько лет провести в изгнании. Потом ему, правда, позволили вернуться на родину, но былого влияния он уже ни когда не достиг (скончался в 450 году до н. э.).

На позицию «первого гражданина» постепенно, но уверенно выдвигался другой человек — Перикл, по своим способностям государственного мужа, умению вести политическую борьбу, проницательности, дальновидности далеко опережавший всех конкурентов.

Подробно говорить о Перикле здесь вряд ли уместно’; отметим только, что он, будучи высокообразованным человеком, тоже прекрасно понимал огромную роль культуры для жизни государства. Вокруг него, как в свое время вокруг Кимона, сплотился кружок видных интеллектуалов — отчасти коренных афинян, отчасти приехавших из других городов Эллады. К Периклу в разные годы были близки драматург Эсхил, философы Анаксагор и Протагор, музыкант и политический теоретик Дамон, просвещенный жрец и прорицатель Лампой, скульптор Фидий и др. Афины продолжали украшаться великолепными постройками.

Мыслители и другие деятели культуры по-прежнему прибывали в «город Паллады» с востока — из ионийских полисов, расположенных на малоазийском и северном побережьях Эгейского моря, на его островах. Самой крупной фигурой здесь, бесспорно, следует назвать Анаксагора, принадлежавшего к виднейшим представителям досократовской философии V века до н. э.

Анаксагор{44} (около 500–428 год до н. э.) родился в Ионии, в городе Клазомены, но довольно рано перебрался в Афины и прочно, на много десятилетий осел там. Иногда именно его называют основателем афинской философской школы. Во всяком случае, в Афинах он имел немало учеников, и числе которых был, в частности, тот самый Архелай — который в некоторых источниках фигурирует как учитель Сократа.

Анаксагор являлся одним из ближайших сподвижников Перикла, возможно, его учителем и советником. Что же касается его учения, он может быть назван одним из последних и крупнейших представителей раннегреческой натурфилософии. Согласно его космогонической концепции, первоначально мир представлял собой беспорядочную смесь мельчайших частиц («семян» всех вещей), которым затем придал движение, стройность и законченность некий высший Разум, своим первотолчком преобразивший хаос в упорядоченный Космос: под влиянием этого толчка «семена» сложились во все существующее многообразие предметов и живых существ.

Анаксагор отрицал существование пустоты и признавал бесконечную делимость вещества. Он занимался также естественно-научными изысканиями: объяснял причины солнечных и лунных затмений, падений метеоритов, внес вклад в развитие идеи о бесконечно малых величинах. Современников особенно поражало суждение Анаксагора, что Солнце — не бог Гелиос, скачущий по небу на колеснице, а «глыба, огненная насквозь, а величиной оно больше Пелопоннеса» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 8). Подобная оценка размеров Солнца в наши дни, разумеется, может вызвать только улыбку, однако важно уже то, что был сделан шаг от мифологического к рационалистическому пониманию природного феномена.

Взгляды Анаксагора в Афинах получили широкую известность, поскольку он излагал их в своих трудах, которые каждый мог купить в книжных лавках (ср.: Платон. Апология Сократа. 26 d). Уже сам факт, что подобная литература продавалась, а стало быть, находила спрос, свидетельствует: интерес к философии среди афинян был весьма велик.

Этим интересом «заразился» и Сократ. Однако все-таки не похоже, что он получил систематическое и полное философское образование у кого-либо из мыслителей, приезжавших в Афины. У самого Анаксагора он не учился. Контакты Сократа с Архелаем, учеником Анаксагора, зафиксированы достаточно надежно, однако ввиду путаницы и противоречий в источниках характер этих контактов не вполне ясен.

Интересно, что в диалогах Платона Сократ не называет Архелая своим учителем. В этом качестве выступает совсем другой философ — 11 род и к с острова Кеос. В его присутствии он, во всяком случае, прямо говорит: «Я ученик вот этого Продика» (Платон. Протагор. 341 а).

Но не сталкиваемся ли мы здесь опять с пресловутой сократовской иронией? Похоже, что именно с ней. Приведем для сопоставления слова Сократа, сказанные другому собеседнику и по другому поводу: «Конечно, если бы я успел прослушать у Продика пятидесятидрахмовый урок, после чего, по его словам, можно и самому стать учителем, ничто не помешало бы тебе тотчас досконально узнать всю истину о правильности имен. Да вот такого-то урока я не слыхал, а прослушал всего лишь драхмовый» (Платон. Кратил. 384 b).

Продик (он принадлежал к софистам, о которых будет подробнее говориться в следующей главе) брал с учеников плату, как и почти все философы, занимавшиеся преподаванием. Как видим из цитаты, стоимость полного курса у него составляла для ученика 50 драхм. Сократ же получил у него знаний на одну драхму. То есть, очевидно, посетил какое-нибудь одно его занятие, чтобы составить себе представление, что это такое, — и не более того. Можно ли в подобной ситуации говорить об отношениях ученичества? Думаем, вряд ли.

Да и в целом Сократ не очень-то высоко ставил Продика как мыслителя и учителя. Известно, что к нему он отсылал тех из своих учеников, которые не проявляли большого стремления к отысканию истины (Платон. Теэтет. 151 b). Иными словами, не приходится сомневаться, что «босоногий мудрец» упоминает свое «обучение» у Продика лишь иронически. Хотя два философа, конечно, общались между собой — но ведь Сократ с кем только не общался!

Создается впечатление, что он и приобщился к философии именно таким путем — просто вступая в общение то с одним, то с другим ее представителем. И с Анаксагором, и с Архелаем, и с Продиком, и с многими другими… Конечно, читал также и их труды. И брал понемногу из разных источников. В этом плане, пожалуй, уже упоминавшаяся характеристика Сократа как «самоучки в философии» не будет неверной (Ксенофонт. Пир. 1. 5). Во всяком случае, он не был ничьим учеником в полном смысле слова. Тем более не был чьим-либо последователем. Нет, он шел своей непроторенной тропой, В чем же заключалась оригинальность?

* * *

Когда в Ионии в VI веке до н. э. родилась древнегреческая философия, исторически первым предметом ее интереса стало изучение природы, физического мира. Иными словами, первые античные мыслители были натурфилософами. Этот интерес сохранялся в ионийской философской школе долго, по существу — на всем протяжении ее существования. Фалес, Анаксимандр, Анаксимен, Гераклит, Анаксагор, Демокрит и многие другие занимались вопросами происхождения мира, законов, по которым он живет и развивается. Проблемы человека, его внутреннего мира, взаимоотношений людей, жизни в обществе, этики — все это раннегреческих философов, как правило, не слишком волновало: казалось мелким и незначительным в сравнении с грандиозными загадками мироздания. Философия была, так сказать, обращена «вовне», а не «вовнутрь».

Наибольшее внимание привлекала тема первоистоков. Из чего все появилось? По Фалесу — из воды, по Анаксимену — из воздуха, по Гераклиту — из огня… Анаксимандр, один из самых глубоких эллинских мыслителей{45}, считал первоначалом мира «алейрон» — некую неопределенную, вечную и безграничную материю, относительно правильного понимания сущности которой между специалистами и по сей день нет полного согласия. Анаксагор, как мы видели, сводил все к «семенам» вещей и к упорядочивающему Разуму, а Демокрит — к хаотическому движению неделимых атомов в пустоте, причем, напротив, вообще не допускал какого-либо разумного начала в этом процессе.

Похоже, что в юности, только-только вступив на стезю философской мысли, Сократ пережил некоторое увлечение натурфилософией. Вот как он, по словам Платона, говорит об этом в последний день своей жизни (Платон. Федон. 96 а слл.):

«В молодые годы, Кебет, у меня была настоящая страсть к тому виду мудрости, который называют познанием природы. Мне представлялось чем-то возвышенным знать причины всякого явления — почему что рождается, почему погибает и почему существует. И я часто бросался из крайности в крайность и вот какого рода вопросы задавал себе в первую очередь: когда теплое и холодное вызывают гниение, не тогда ли, как судили некоторые, образуются живые существа? Чем мы мыслим — кровью, воздухом или огнем? Или же ни тем, ни другим и ни третьим, а это наш мозг вызывает чувство слуха, и зрения, и обоняния, а из них возникают память и представление, а из памяти и представления, когда они приобретут устойчивость, возникает знание? Размышлял я и о гибели всего этого, и о переменах, которые происходят в небе и на земле, и все для того, чтобы в конце концов счесть себя совершенно непригодным к такому исследованию. Сейчас я приведу тебе достаточно веский довод. До тех пор я кое-что знал ясно — так казалось и мне самому, и остальным, — а теперь, из-за этих исследований, я окончательно ослеп и утратил даже то знание, что имел прежде… Теперь, клянусь Зевсом, — сказал Сократ, — я далек от мысли, будто знаю причину хотя бы одной из этих вещей… Один изображает Землю недвижно покоящейся под небом и окруженною неким вихрем, для другого она что-то вроде мелкого корыта, поддерживаемого основанием из воздуха, но силы, которая наилучшим образом устроила все так, как оно есть сейчас, — этой силы они не ищут и даже не предполагают за нею великой божественной мощи. Они… нисколько не предполагают, что в действительности все связуется и удерживается благим и должным. А я с величайшей охотою пошел бы в учение к кому угодно, лишь бы узнать и понять такую причину. Но она не далась мне в руки, я и сам не сумел ее отыскать, и от других ничему не смог научиться, и тогда в поисках причины я снова пустился в плавание… После того, — продолжал Сократ, — как я отказался от исследования бытия, я решил быть осторожнее… Я решил, что надо прибегнуть к отвлеченным понятиям и в них рассматривать истину бытия… Как бы там ни было, именно этим путем двинулся я вперед, каждый раз полагая в основу понятие, которое считал самым надежным; и то, что, как мне кажется, согласуется с этим понятием, я принимаю за истинное — идет ли речь о причине или о чем бы то ни было ином, — а что не согласно с ним, то считаю неистинным».

Мы привели эту довольно пространную цитату, поскольку видим в ней драгоценный документ о становлении Сократа как философа. Кстати, описанный им процесс своих духовных поисков прекрасно подтверждает уже высказанную нами мысль, что он был своего рода самоучкой. Заметим: в приведенном изложении он задает вопросы самому себе, а не учителю.

Правда, следует отметить, что не все исследователи согласятся с нами относительно высокой ценности свидетельства из «Федона» (тем более что этот диалог принадлежит к среднему периоду творчества Платона и не входит в число сократических в строгом смысле слова, считающихся наиболее достоверными). Есть мнение, что Платон приписал здесь Сократу то, чего никогда не было, и на самом деле в жизни «босоногого мудреца» не имелось периода большого интереса к натурфилософии.

Однако вспомним вот еще о чем: Аристофан в «Облаках» рисует Сократа активно изучающим природные явления и ищущим в своей «мыслильне» причины их возникновения. Разумеется, «Облака» — гротеск, карикатура, и все же… Достоинство карикатуры именно в том, что она должна быть узнаваемой. Если она вообще не похожа на того, кого изображает, — она не будет ни смешной, ни понятной. Просто в карикатуре реально существующие черты утрируются, доводятся до абсурда. Иными словами, если бы Сократ вообще никогда не увлекался натурфилософскими проблемами, то Аристофан и не сделал бы из этого источник комических эффектов.

Ученые, отрицающие наличие натурфилософского этапа в биографии Сократа как мыслителя, ссылаются на другие свидетельства. Во-первых, Сократ в своей защитительной речи на суде, как ее передает Платон, отметает упрек в том, что он «преступает закон, тщетно испытуя то, что под землею, и то, что в небесах», и называет это «вздором», причем подчеркивает: «Говорю я это не в укор подобной науке и тому, кто достиг мудрости в подобных вещах…а только ведь это, о мужи афиняне, нисколько меня не касается. А в свидетели этого призываю большинство из вас самих и требую, чтобы это дело обсудили между собою все те, кто когда-либо это слышал; ведь из вас много таких. Спросите же друг у друга, слышал пи кто из вас когда-либо, чтобы я хоть сколько-нибудь рассуждал о подобных вещах, и тогда вы узнаете, что настолько же справедливо и остальное, что обо мне говорят» (Платон. Апология Сократа. 19 b — d).

Итак, вроде бы все ясно: Сократ в принципе не против натурфилософии, но утверждает, что сам ею никогда не занимался. Но тогда перед нами оказывается противоречие: в «Федоне» говорится одно, а в «Апологии» — прямо противоположное. Странно, особенно если учесть, что оба сочинения принадлежат перу одного автора — Платона… Что же, получается, он действительно делал с Сократом что хотел, приписывал ему по собственному произволу не согласующиеся друг с другом мнения?

Однако вот что еще нужно иметь в виду. «Апология Сократа», как ясно уже из названия. — произведение апологетическое; ее цель в том, чтобы оправдать учителя от обвинений, показать, что он не нарушал законы и, стало быть, казнен несправедливо. А в Афинах на тот момент существовал закон, принятый в конце 430-х годов до н. э. по инициативе консервативного прорицателя Диопифа и предписывавший, «чтобы люди, не верующие в богов или распространяющие учения о небесных явлениях, были привлекаемы к суду как государственные преступники» (Плутарх. Перикл. 32){46}. Иными словами, натурфилософия официально запрещалась.

Насколько известно, закон принимался персонально «под Анаксагора», которого в результате удалось изгнать из Афин. Но закон есть закон, и, конечно, Платон в «Апологии» (а возможно, и сам Сократ в своей реальной речи на суде) отнюдь не был заинтересован в том, чтобы афишировать какие-то действия, нарушающие законодательство (хотя бы и задним числом). Совсем другое дело — «Федон»: в день казни уже не имеет смысла что-либо скрывать, можно говорить начистоту.

Во-вторых, о том, что Сократ был чужд изучению природы, говорит и другой его ученик — Ксенофонт — уже в самом начале своих воспоминаний: «Да он и не рассуждал на темы о природе всего, как рассуждают по большей части другие; не касался вопроса о том, как устроен так называемый философами «космос» и по каким непреложным законам происходит каждое небесное явление. Напротив, он даже указывал на глупость тех, кто занимается подобными проблемами… Он удивлялся. как они не понимают, что это постигнуть человеку невозможно, когда даже те из них, которые больше всех гордятся своим уменьем рассуждать на эти темы, не согласны между собою… Одним кажется, что сущее едино, другим, что оно беспредельно в своей множественности; одним кажется, что все вечно движется, другим, что ничто никогда не может двинуться; одним кажется, что все рождается и погибает, другим, что ничто никогда не может ни родиться, ни погибнуть. По поводу их он высказывал еще такое соображение. Кто изучает дела человеческие, надеется сделать то, чему научится, как себе, так и другим, кому захочет: думают ли исследователи божеских дел, что они, познав, по каким законам происходят небесные явления, сделают, когда захотят, ветер, дождь, времена года и тому подобное?.. Вот как он говорил о людях, занимающихся этими вопросами, а сам всегда вел беседы о делах человеческих» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. 1.1.11–16).

Но следует помнить, что воспоминания Ксенофонта — сочинение тоже в высшей степени апологетическое, чего их автор и не скрывает. Кроме того, Ксенофонт общался с Сократом только в последние годы жизни, когда тот действительно уже давно не интересовался натурфилософией. И ведь, помимо прочего, мемуарист не пишет, что Сократ никогда не питал подобного интереса.

Одним словом, свидетельства Платона в «Апологии» и Ксенофонта вряд ли можно расценивать как вполне объективные и исчерпывающие всю истину; мы считаем, что натурфилософский период в эволюции взглядов Сократа нельзя отрицать. Другое дело, что этот период, насколько можно судить, был довольно скоротечным — потому и не остался в памяти современников, — но все-таки необходимым.

Не приходится удивляться тому, что молодой мыслитель быстро ушел от вопросов изучения природы. Видимо, по складу ума он тяготел к иному. Обратим внимание на интересный нюанс: в «Федоне», рассказывая о своих натурфилософских увлечениях, Сократ подчеркивает, что уже тогда его больше интересовали не проблемы функционирования космоса, а проблемы, связанные с живыми существами, особенно с людьми. Не происхождение, скажем. Земли, Солнца, Луны, звезд и т. п. (традиционные ионийские натурфилософы, споря друг с другом именно по этим вопросам, сломали много копий), а совсем иное: чем человек мыслит, как возникают его восприятия и представления…

Итог вполне закономерен: перелом в сфере философских интересов Сократа, переход от исследования физического мира к исследованию мира людей, общества. Точно и исчерпывающе характеризует новую сократовскую тематику Ксенофонт: «Он исследовал, что благочестиво и что нечестиво, что прекрасно и что безобразно, что справедливо и что несправедливо, что благоразумие и что неблагоразумие, что храбрость и что трусость, что государство и что государственный муж, что власть над людьми и что человек, способный властвовать над людьми, и так далее: кто знает это, тот, думал он, человек благородный, а кто не знает, по справедливости заслуживает названия хама» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. 1. 1. 16).

* * *

Но когда именно произошел перелом, о котором идет речь, и стало ли непосредственным толчком к нему какое-нибудь конкретное событие? Как нам представляется, так оно и было.

Около 450 года до н. э. (точную дату установить не удается) Афины посетили два философа из Элеи — великий Парменид и его ученик Зенон[10]. Элея, совсем маленький греческий городок в Южной Италии, тем не менее, была крупным центром философской мысли.

Визит, о котором пойдет речь, сам по себе является событием достаточно значимым, неординарным. Афины, как мы знаем. часто навещали философы из других мест, но в подавляющем большинстве это были представители ионийской натурфилософской школы греческого востока. Гости же с запада появлялись в «городе Паллады» несравненно более редко. Прибытие Парменида и Зенона — чуть ли не первый известный случай такого рода.

В лице этих мыслителей афиняне познакомились со второй, наряду с ионийской, ветвью раннегреческой философии — италийской. Италийская философская школа, правда, была основана в VI веке до н. э. выходцами из той же Ионии — эмигрировавшими на запад Пифагором с острова Самос и Ксенофаном из малоазийского Колофона. Однако в этом регионе развитие философии как-то сразу пошло существенно иными путями. Философы греческой Италии мыслили гораздо более идеалистично, чем их ионийские коллеги, всегда искавшие материальную первооснову космоса, и пытались найти эту первооснову в области умопостигаемых форм, недоступных непосредственному чувственному восприятию.

Так, Пифагор в пику ионийцам полагал, что миром правят не природные стихии — огонь, воздух, вода и т. п., — а числа и их соотношения, и именно их считал неким мистическим «началом всех вещей». Ксенофан едва ли не первым развил на античной почве учение о едином боге, управляющем вселенной только силой своего разума.

Есть один только бог, меж богов и людей величайший.

Не похожий на смертных ни обликом, ни сознаньем…

Весь целиком он видит, весь сознает и весь слышит…

Без труда, помышленьем ума он все потрясает…

Вечно на месте одном пребывает, не двигаясь вовсе,

Переходить то туда, то сюда ему не пристало.

(Ксенофан, фр. В 23 — В 26 Diels — Kranz)

Фактически это уже рациональное богословие. И к тому же — первый на античной почве шаг к монотеизму (правда, шаг еще довольно робкий и непоследовательный: наряду с пресловутым «одним богом» признается и наличие каких-то других богов).

В творчестве Парменида, ученика Ксенофана, идеи италийской философии нашли наиболее полное воплощение. Он, как и ионийцы, был натурфилософом, но совершенно особого толка[11]. Он утверждал, что мир на самом деле совсем не таков, каким его воспринимают наши органы чувств. Зрение и другие чувства не дают нам истинной картины, обманывают наш разум.

В частности, Парменид особенно настаивал матом, что нет и не может быть никакого движения, никаких изменений; они нам лишь кажутся, а в действительности мир совершенно неподвижен и находится в состоянии вечного покоя. На первый взгляд эта точка зрения абсурдна, и вроде бы ничего не стоит ее опровергнуть: ведь все мы и сами постоянно движемся, и видим движения других лиц и предметов, о каком вечном покос может идти речь? Но вот маленький шедевр Пушкина — как раз об этой самой философской проблеме античности. Описан действительно имевший место случай — так возражал на аргументы Парменида Диоген:

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.

Другой смолчал и стал пред ним ходить.

Сильнее бы не мог он возразить;

Хвалил и все ответ замысловатый.

Но, господа, забавный случай сей

Другой пример на память мне приводит:

Ведь каждый день пред нами солнце ходит.

Однако ж прав упрямый Галилей{47}.

Пример с Землей и Солнцем очень хорош, он прекрасно показывает, что нередко и вправду реальность не совладает с данными наших ощущений. Из этого-то и исходил Парменид.

Зенон Элейский, развивая и доказывая положения, выдвинутые учителем, составил ряд сложных, парадоксальных логических задач, так называемых апорий (по-древнегречески — затруднений), наглядно демонстрирующих противоречия между умозрительными соображениями и житейским опытом — об Ахилле и черепахе, о летящей стреле и др.

Первая из упомянутых апорий может быть вкратце пересказана так. Представим себе, что Ахилл — самый быстроногий герой в греческой мифологии — состязается в беге с черепахой, этим воплощением медлительности. Дадим черепахе «фору», поставив ее на десять шагов впереди. Условимся также, что Ахилл движется в десять раз быстрее своей соперницы — просто потому, что с круглыми числами легче оперировать.

Итак, соревнование началось. Сможет ли прославленный бегун догнать черепаху? «Конечно, сможет», — говорили собеседники Зенона. «А вот и нет, — усмехался философ. — Смотрите сами. Пока Ахилл пробежит десять шагов, отделяющие его от черепахи, та проползет один шаг и по-прежнему будет впереди него. Пока Ахилл пробежит этот шаг — черепаха проползет одну десятую шага и все равно остается впереди. Ахилл пробегает одну десятую шага — черепаха проползает одну сотую. И так до бесконечности! Ведь пространство бесконечно делимо, и для того, чтобы преодолеть даже самый ничтожный его отрезок, нужно же затратить какое-то время. Герой приближается к черепахе, но не может ее догнать, тем более обогнать. Он постоянно оказывается в точке, где она только что была, но где ее уже нет: она ведь хоть и медленно, но тоже движется, но не стоит на месте».

Апория о летящей стреле имеет несколько иной характер. Когда стрела летит, она движется или покоится? И опять же общепринятый ответ, разумеется, будет: «Конечно, движется». А ответ Зенона — снова иной. В каждый отдельно взятый момент стрела находится в каком-то одном месте, а не в двух сразу. А поскольку время состоит именно из отдельно взятых моментов, то стрела всегда находится в каком-то одном месте. Где же тогда движение? Его нет, оно куда-то исчезает.

Впоследствии Аристотель считал, что ему удалось разрешить парадоксы Зенона, разоблачить лежащие в их основе логические сбои. Но он ошибался{48}. На самом деле «Зеноновы загадки» — это не какие-нибудь дешевые софизмы, строящиеся на жульнической подмене понятий. Таких тоже было более чем достаточно в античной Греции. Например, известный «рогатый софизм»: «Чего ты не терял, то у тебя есть. Рогов ты не терял? Значит, ты рогат». Тут-то как раз найти подвох очень просто.

Нет, апории Зенона гораздо глубже. Они отражают не досужую игру ума, а реальные парадоксы системы «пространство — время — движение». Нельзя сказать, что они и по сей день однозначно и непротиворечиво решены. И действительно, с логической стороны они абсолютно безупречны. Придраться решительно не к чему, все предельно убедительно. А вместе с тем столь же ясно и другое: заключения элейского философа решительно противоречат данным опыта наших чувств. Если действительно устроить подобное состязание между человеком и черепахой, то каждый зритель легко сможет увидеть, как бегун за несколько секунд догонит и перегонит неповоротливое животное{49}.

Что же получается? Глаза говорят нам одно, а логика, то есть наш разум, — другое. Что же из них нас обманывает? Чему верить? Ответ человека наших дней будет однозначен: безусловно, верить нужно органам наших чувств. Но это означает — отказать в доверии разуму. Зенон бы сказал: «Если не верить собственному разуму, то лучше вообще прекратить этот разговор: кого обманывает его ум, тот попросту сумасшедший». Уж лучше признать, что зрение и другие чувства не дают нам адекватного представления о мире. Воистину: не верь глазам своим.

В целом можно констатировать, что Парменид и Зенон первыми в истории древнегреческой и мировой мысли всерьез начали ставить проблемы гносеологии. После их достижений уже решительно невозможным стало «наивное» философствование в прежнем, старинном духе. Необходимо было как-то реагировать на тезисы, выдвинутые этими мыслителями: либо аргументированно опровергать их, либо принимать — но уж тогда выстраивать философские системы по-новому, с учетом этих тезисов.

Из тупика, порожденного зеноновскими апориями о пространстве и времени, было предложено две альтернативные попытки выхода — Анаксагором и Демокритом. Выдвинутые ими концепции имеют определенное внешнее сходство (поэтому учение Анаксагора иногда считают одной из разновидностей атомизма), но по существу полярно противоположны друг другу.

«Настоящие» атомисты во главе с Демокритом, если выражаться языком современной науки, признают квантование — представление физической величины в виде ряда дискретных единиц. Мир у них в конечном счете состоит из неделимых элементов (собственно, «атом» и означает по-гречески «неделимый»). Анаксагор же квантование отрицает, у него вещество делится до бесконечности. Заметим кстати, что, хотя само понятие «квант» в античности, разумеется, не употреблялось, но тем не менее с появлением квантовой теории нам в целом стала гораздо понятнее проблематика ранней греческой философии, выяснилось, что одной из важных проблем, ставившихся и решавшихся ее представителями, была именно возможность квантования пространства.

Подчеркнем, именно пространства; что же касается квантования времени, то оно, насколько можно судить, не становилось предметом специальных дискуссий и воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Собственно, в вышеприведенных апориях Ахилл именно потому не может догнать черепаху, а летящая стрела «повисает в воздухе», что пространство у Зенона не квантуется и делится до бесконечности, а время квантуется, состоит из отдельных моментов.

Но вернемся к Сократу. Есть достоверные свидетельства, что он встречался и беседовал с Парменидом и Зеноном в пору их визита в Афины. Сократ сам неоднократно вспоминал об этом, отзываясь о Пармениде с неизменным уважением:

«Он (Парменид. — И. С.) внушает мне, совсем как у Гомера, «и почтенье, и ужас». Дело в том, что еще очень юным я встретился с ним, тогда уже очень старым, и мне открылась во всех отношениях благородная глубина этого мужа» (Платон. Теэтет. 183 е). «Скажи-ка нам вот что: как ты привык — сам в длинной речи исследовать то, что желаешь кому-нибудь показать, или путем вопросов, как это, например, делал в своих великолепных рассуждениях Парменид, чему я был свидетель, когда был молодым, а тот уже преклонным старцем» (Платон. Софист. 217 с).

А диалог Платона «Парменид», как ясно уже из названия, целиком посвящен этой встрече Сократа, который «был в то время очень молод» (Платон. Парменид. 127 с), с элейскими гостями. «Парменид был уже очень стар, совершенно сед, но красив и представителен; лет ему было примерно за шестьдесят пять. Зенону же тогда было около сорока, он был высокого роста и приятной наружности» (Платон. Парменид. 127 b). В диалоге повествуется о том, как Сократ, присутствуя на публичном чтении Зеноном своего труда, после этого вступает с ним в спор, а затем в беседу включается и сам Парменид. Их разговор затрагивает многочисленные, весьма глубокие предметы — о вещи и идее, о едином и многом…

Но, впрочем, сам тот факт, что юный Сократ дискутировал с элейцами о подобных проблемах, да еще и вполне на равных, по справедливости вызывал и вызывает самые серьезные сомнения. Как резонно писал один позднеантичный автор: «На самом деле Парменид настолько старше Сократа, что детство последнего едва захватило старость Парменида. И однако они беседуют на темы очень трудные» (Макробий. Сатурналии. 1.1){50}.

Да и в целом следует отметить, что проблематика диалога «Парменид» слабо вписывается в контекст философских исканий середины V века до н. э. Об идеях много говорили философы следующего столетия, и прежде всего сам Платон, который, собственно, и внес главный вклад в разработку этого понятия. Представляется практически несомненным, что и в данном случае он вложил собственные мысли в уста давно ушедших людей.

Или то был не Платон? Во всяком случае, есть мнение, что «Парменид» и несколько примыкающих к нему диалогов были на самом деле написаны не самим основателем Академии, а молодым Аристотелем, когда тот еще был учеником Платона{50}. Некоторые нюансы предлагаемых в этих произведениях теорий вроде бы позволяют допустить такую возможность. Но вопрос этот очень сложен, нуждается в специальном анализе и здесь не может быть подробно рассмотрен.

Как бы то ни было, если содержание разговора Сократа с Парменидом не может быть ныне достоверно реконструировано, то все-таки сам факт их встречи, безусловно, имел место. И эта встреча просто не могла не оказаться очень важной вехой в эволюции философских воззрений «босоногого мудреца».

В чем конкретно выразилось влияние Парменида на Сократа? Об одном аспекте сам Сократ упоминает в одной из вышеприведенных цитат: Парменид, в отличие от большинства тогдашних философов, рассуждал не декларативно, а путем вопросов. Но ведь это же и есть знаменитый диалогический метод, рождение которого обычно связывают с именем Сократа! А сам он, как видим, признает, что позаимствовал такую манеру у Парменида. Конечно, и тут, как всегда, надлежит помнить о сократовской иронии, из-за которой — повторим снова и снова — всякий раз остается неясным, когда Сократ говорит всерьез, а когда шутит…

Может быть, еще более важным было вот что. Общение с Парменидом должно было дать Сократу заряд здорового скептицизма по отношению к ранее знакомым ему натурфилософским теориям ионийцев. Можно ли считать любую из этих теорий происхождения и устройства мироздания хоть сколько-нибудь заслуживающей доверия, если, как учили Парменид и Зенон, мы вообще не имеем опытного знания и объективных данных о физическом мире? И стоит ли тогда вообще заниматься натурфилософией? Не переключиться ли на предметы, которые доступны исследованию, приводящему к каким-то ответственным и непротиворечивым выводам?

* * *

И Сократ сделал свой выбор. Выбором этим был именно «поворот к человеку». Решение вполне закономерное — не только лично для героя нашей книги, но и для античной философии в целом, которая неизбежно шла к этому коренному перелому в своей истории. Парменидовская критика просто-таки назрела ввиду того, что натурфилософские концепции к какому-то моменту исчерпали себя, произошло, так сказать, «пресыщение» ими.

Ведь было выдвинуто большое количество взаимоисключающих точек зрения. Что лежит в основе мира? Вода, воздух, огонь или числа? Неудобопонимаемый «алейрон» или какие-то никому не ведомые атомы? Ни одну из этих теорий в тогдашних условиях было невозможно ни проверить, ни доказать, ни опровергнуть. Это в конце концов породило естественное недоверие к самой идее исследования внешнего мира, скептицизм и агностицизм (признание невозможности познания).

Отсюда — один шаг до следующего вывода: коль скоро о внешнем мире ничего определенного сказать нельзя, значит, изучать можно только себя самого, то есть человека. Разумеется, не тело человека, а его внутренний мир, а также взаимоотношения людей и все, что с ними связано, — нравственность, общественную жизнь, политику. Да, собственно, только это и дает реальную, практическую пользу, а какой прок от размышлений «о судьбе светил»?

Тогда-то и получил новое наполнение старинный лозунг «Познай самого себя». Кто первым сказал эти слова, доподлинно неизвестно; кто-то из «семи мудрецов» — то ли Фалес, то ли Хилон, то ли Солон… Но они были чрезвычайно популярны в архаической Греции и даже выбиты у входа в Дельфийский храм Аполлона — самое авторитетное святилище Эллады. Этот афоризм Сократ очень любил, причем понимал его примерно так же, как и мы теперь, — как призыв к погружению в глубины собственной индивидуальности. Но изначально смысл изречения был совсем иным. В нем фиксировалась некая мировая субординация с твердо установленным местом для каждого человека, которое ему надлежит знать. Можно сказать, что в дельфийском контексте «Познай самого себя» означает: «Познай, что ты всего лишь человек, и не стремись к большему». Несколько упрощая — «Знай свое место».

«Поворот к человеку» в философии обычно связывают с именем Сократа. Соответственно, он оказывается, так сказать, фигурой-вехой, четко разделяющей два принципиально разных этапа в эволюции античной мысли. Всех древнегреческих философов в историко-философской литературе делят на тех, кто еще не подвергся воздействию сократовского учения, и тех, кто творил уже под его влиянием. Первых так и называют досократиками. Этот термин получил прочную прописку в трудах ученых, и от него вряд ли когда-нибудь откажутся. А между тем он содержит в себе определенные, достаточно серьезные противоречия.

Ибо очень уж разнородная компания оказывается собранной под общим наименованием досократиков. Тут и ранние ионийские натурфилософы-естествоиспытатели, и вдохновенный мистик Пифагор, и скептики Парменид с Зеноном, подорвавшие основы натурфилософии… Сюда же относят и атомиста Демокрита, который родился лет на десять позже Сократа, а умер лет на тридцать-сорок позже его. Да, парадокс еще и в этом: к группе досократиков по традиционной классификации оказываются причисленными некоторые мыслители, бывшие младшими (!) современниками «босоногого мудреца». И даже такие (например, философ, политический теоретик и государственный деятель Критий — о нем подробнее еще пойдет речь ниже), которые побывали в учениках у Сократа. Таковы, очевидно, неизбежные издержки чрезмерно формального подхода к любой проблеме.

Но вернемся к главному: справедлив ли сам тезис, согласно которому «поворот к человеку» — дело рук Сократа, именно и только его? Здесь не обойтись, по крайней мере, без двух важных оговорок.

Во-первых, очень важную роль в процессе, о котором идет речь, сыграла афинская трагедия. Мы не случайно специально упоминали выше, что Сократ с юности, несомненно, посещал театральные представления и жадно впитывал то, что говорилось со сцены. Именно театр имеет в виду видная отечественная исследовательница Т. В. Васильева, когда пишет: «В Афинах пятого века до нашей эры была мощная школа философии, только философия эта была не естествоиспытательская, а религиозно-этическая»{51}.

Да, драматурги ставили в своих произведениях именно эти вопросы — о нравственных ценностях, о почитании богов, о судьбе человека, а уж никак не о натурфилософии. Их-то и можно назвать непосредственными предшественниками Сократа. Другое дело, что они высказывали свои идеи посредством художественных образов, а теперь всю эту проблематику предстояло перевести на строгий язык философии.

Да, кстати, заодно и создать этот самый строгий язык, ибо в данном направлении еще очень мало что было сделано. Ранние, архаические философы предпочитали поэтическую манеру выражения; именно ее мы встречаем, например, у Анаксимандра, Гераклита. Ксенофан, Парменид, Эмпедокл излагали свои учения не в трактатах, а в поэмах. Пифагор, судя по всему, вообще ничего не писал (а труды, позже приписанные этому мыслителю его последователями, в действительности ему не принадлежат){52}.

Понятно, что в подобных условиях не приходилось говорить о серьезной разработке философской терминологии. Каждый философ как бы говорил на собственном языке, в полном мере понятном лишь ему самому и узкому кругу единомышленников. Был необходим категориальный аппарат общих понятий — как основа, на которой можно договариваться или хотя бы полноценно спорить. Начало выработки этих общих понятий, как и «поворот к человеку», традиционно связывают с именем Сократа.

Однако справедливости ради следует заметить — в чем и заключается наша вторая оговорка, — что Сократ не единственный и не первый мыслитель, о котором все это может быть сказано. Одновременно с ним и даже чуть раньше на сиену в Элладе выступили софисты. О них совершенно необходимо хотя бы кратко рассказать в книге, посвященной «босоногому мудрецу». Его соединяли с ними тесные и противоречивые отношения, и без упоминания о софистах очень многое в деятельности Сократа будет просто непонятно.

Загрузка...