«ЯЗЫЧЕСКИЙ ХРИСТОС» И ЕГО АПОСТОЛЫ

Такая вот смерть. С чисто внешней точки зрения — настолько неприглядная, что, кажется, дальше ужей некуда. В тюремной камере, в присутствии палача, который до последней минуты не дает покоя, всё щупает разные части тела. Причем делает это, надо полагать, в первую очередь для того, чтобы проверить — а все ли идет как надо? Не оказалась ли, часом, приготовленная порция яда меньшей, чем требуется? А то ведь, чего доброго, не подействует, и приговоренный останется в живых, придется казнить его агорой раз… Скандал будет! Выйдет, что называется, «экономия себе на голову».

Но в то же время самое главное впечатление, возни кающее у каждого, кто читает рассказ Платона о смерти Сократа, — это, конечно, впечатление колоссальной высоты духа, проявляемой человеком, которого безвинно — и притом вполне законно — умерщвляют.

Несколько наивным на первый взгляд кажется заключительное восклицание платоновского «Федона»: «Таков, Эхе-крат. был конец нашего друга, человека — мы вправе это сказать — самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого разумного и самого справедливого» (Платон. Федон. 118 а). И тем не менее по здравом размышлении приходится признать, что именно такая простодушно-восторженная концовка лучше всего передает чувства людей, присутствовавших при кончине «босоногого мудреца».

Поневоле припоминается другая великая смерть — случившаяся почти полутысячелетием позже той, о которой только что говорилось, — по традиционной датировке, в 33 году н. э. Тоже неправедный суд и несправедливый приговор. Тоже казнь — правда, публичная и демонстративно позорная. И тоже, в сущности, за бескомпромиссность, за то, что не такой, как все, и не хочет притворяться таким же… Читатели, конечно, уже поняли, о ком и о чем идет речь.

Закрадывается вначале даже кощунственная мысль: а ведь, пожалуй, язычник Сократ более твердо, стойко встретил свой смертный час, чем сам основатель христианства?! Евангелистами приводятся предсмертные восклицания Христа, выражающие горе, почти отчаяние: «Душа моя скорбит смертельно… Да минует меня чаша сия» (Евангелие от Матфея. 26. 38–39). Это— незадолго до ареста. И потом, уже на кресте: «Боже мой. Боже мой! Для чего ты меня оставил?» (Там же. 27.45). Из уст Сократа до последнего мига не вырвалось ни намека на подобные жалобы.

Но тут нужно помнить, что Христа перед казнью подвергали избиениям, издевательствам, да и сама казнь — распятие — была долгой и мучительной. Обычному человеку (а Христос пришел в мир именно как обычный человек) не под силу такое вынести. Сократа же, по достаточно гуманным обычаям, принятым в Афинах того времени (конечно, если вообще можно употребить слово «гуманный» применительно к убийству человека), лишили жизни без физических мучений. К рубежу V–IV веков до н. э., насколько можно судить, выработалось уже мнение, что смертная казнь — вещь сама по себе слишком серьезная, чтобы ее следовало еще чем-либо отягощать; напротив, нужно смягчать страдания казнимого. Отсюда — переход от привычного ранее сбрасывания в пропасть к чаше цикуты. К той самой чаше, само имя которой уже вскоре стало употребляться как нарицательное. Напомним и повторим: Христос молится о том, чтобы миновала его чаша сия. Подразумевается, естественно, чаша цикуты — просто как символическое обозначение казни. Хотя на самом деле ждала Христа отнюдь не пресловутая чаша, а веши посерьезнее…

Кстати, может быть, уместно поставить вопрос: а когда же именно появилась пресловутая чаша в качестве орудия казни? Известно, что стратегов, осужденных после битвы при Аргинусских островах, сбросили в пропасть. Это было в 406 году до н. э. (время агонии афинской демократии, канун олигархического переворота Тридцати). С другой стороны, Ферамену, казненному по инициативе Крития, то есть уже при «Тридцати тиранах», в конце 404-го или начале 403 года до н. э., поднесли уже цикуту. Стало быть, к этому, весьма краткому хронологическому промежутку (406–404 годы до н. э.) и следует приурочивать перемену. Вполне возможно, что она связана именно с переворотом Тридцати, и этот режим, придя к власти, ввел новый способ приведения в исполнение смертных приговоров. Конечно, такое утверждение с трудом увязывается с общей для античных источников крайне негативной репутацией «Тридцати тиранов», запятнавших себя — в этом не приходится сомневаться — обилием неправедных казней. Но, может быть, именно потому — цикута? С ее помощью можно было убивать и обильно, и «безболезненно»…

Как бы то ни было, нам, людям XX–XXI веков, не могут не показаться даже несколько преувеличенными восторги свидетелей гибели Сократа по поводу того, как он эту гибель встретил. Да, человек стойко и хладнокровно взглянул в глаза смерти. Нам ли этому удивляться? Нам ли, кому еще с дошкольных лет рассказывали о подвигах Зои Космодемьянской или генерала Карбышева? Приучили нас к героическим смертям, так что они уже и не воспринимаются как что-то экстраординарное. Ну, подумаешь, Сократ выпил яд и тихо, без страданий ушел из жизни… Кого-то обливали водой на морозе, кого-то пилили пилой… Но тут опять же нужно отдавать себе отчет в том, что мы живем в рамках совершенно иной культурно-исторической традиции.

Античные эллины были великими жизнелюбами. И религия их — религия «мира сего», а не «иного», неориентированная на загробное, потустороннее существование. Сама посмертная судьба человека рисовалась в неясных и довольно мрачных тонах: души покойных, согласно традиционным представлениям, ведут унылое и довольно безрадостное существование на туманных лугах подземного царства — Аида.

Вполне естественно, что такая перспектива, мягко говоря, не казалась привлекательной. Уже у Гомера великий герой Ахилл, погибший и сошедший в Аид, удрученно говорит посетившему его Одиссею:

О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся;

Лучше б хотели живой, как поденщик, работая в поле.

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный.

Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.

(Гомер. Одиссея. XI. 488 слл.)

Здесь нужно учитывать, что в гомеровские времена положение батрака-поденщика (фета) считалось даже худшим, чем положение раба. Ахилл — сам бывший царь! — согласен скорее батрачить на земле, чем владычествовать в Аиде.

Для грека расстаться с милой жизнью — уже само по себе страшная мука. И не надо никаких иных. Не случайно каких-то особо изощренно-жестоких казней (как колесование, сожжение на костре, сажание на кол и т. п.) или казней, предваряемых пытками, в Элладе мы не встречаем. Подобные мучения нередки в тех цивилизациях (возьмем Древний Китай или европейское Средневековье), где по тем или иным причинам смерть как таковая не считалась слишком уж суровой карой.

Понятно, почему так было, например, в Средние века. В то время мировоззрение людей было всецело христианским, что предполагало неколебимую веру в загробную жизнь. Смерть однозначно воспринималась не как уход в небытие, а как переход в другой мир, по-иному никто и не думал. И потому была она не столь страшна. К тому же осужденных на смерть исповедовали и причащали, а это означает, что они, как ни парадоксально, могли ожидать для себя райской доли, даже если они запятнали себя кровавыми преступлениями. Очень странный по нашим понятиям ход мышления, — но точно так же чуждый и античному менталитету. В подобной системе ценностей воистину должно было казаться, что просто казнить преступника — совсем недостаточно, нужно, чтобы он еще и помучился. А то ни ему самому не будет должного урока, ни другим — должного предостережения.

Повторим и подчеркнем: Древняя Греция — мир совершенно не такого склада. В нем смерть страшна сама по себе, практически невыносима. И в античной истории (тем самым, кстати, и во всей европейской) Сократ — если не первый, то один из первых, кто принял казнь так мужественно. Специально акцентируем: речь идет именно о казни. Одно дело — умереть в бою, где это происходит по большей части быстро и неожиданно, от вражеского удара. Другое дело — приведение в исполнение смертного приговора со всеми сопутствующими ритуалами…

По некоторым сведениям, большой героизм проявил, когда его казнили, несколькими десятилетиями раньше другой философ, старший современник Сократа Зенон Элейский (он нам тоже знаком). «…Он задумывал низвергнуть тирана Неарха (а иные говорят, Диомедонта) и был схвачен, как о том рассказывает Гераклид в «Сокращении» по Сатиру; но когда его допрашивали о сообщниках… он в ответ оговорил всех друзей тирана, чтобы тот остался одинок, а потом. попросившись сказать ему на ухо кое о чем, вцепился в ухо зубами и не отпускал, пока его не закололи… Деметрий в «Соименниках» говорит, будто он откусил тирану нос, а Антисфен в «Преемствах» — будто после того, как он оговорил друзей тирана, тот его спросил, не было ли кого-нибудь еще, а он ответил: «Только ты, пагуба нашего города!» — потом обратился к окружающим: «Дивлюсь я вашей трусости: чтобы не пострадать, как я, вы ползаете перед тираном!» — и наконец отгрыз себе язык и выплюнул его тирану в лицо… Гермипп утверждает, будто он был брошен в ступу и забит насмерть» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. IX. 26–27).

Но очень уж много подозрительного (в смысле достоверности) в этом рассказе, — кстати говоря, очень позднем, отделенном многими веками от времен Зенона. Собственно говоря, достоверного-то, похоже, и вовсе нет ничего. Неясно даже имя тирана, который якобы казнил философа. И что Зенон откусил — ухо, нос или язык? И себе или тирану? В общем, полная путаница. А подробность о том, как героя-мыслителя живьем истолкли пестами в ступе (смерть, надо полагать, и вправду страшно мучительная) передается также в связи с некоторыми другими представителями греческой философии, но более поздними, жившими уже в IV веке до н. э., после Сократа. Да и вообще о тиранах, правивших в городах Эллады, об их жестокости любили в последующие времена рассказывать разные ужасы — само слово «тиран» постепенно стало одиозным, каким оно первоначально не было. Большинство подобных историй производят впечатление тенденциозно придуманных.

Одним словом, мужественная гибель Зенона — под вопросом, нет полной уверенности, что она на самом деле имела место. Совсем другое дело — смерть Сократа, тщательно документированная уже его современниками.

Этой смертью восхищались, но далеко не сразу поведению «босоногого мудреца» начали подражать. Например, Аристотель — а он как-никак ученик ученика Сократа, — когда против него в Афинах был возбужден судебный процесс, предпочел не искушать судьбу и бежал из города. Очевидно, не ощущал в себе сил проявить такой же героизм.

Позже образ философа как человека, умеющего не только жить, но и умирать достойно, был чрезвычайно популярен среди представителей учения стоицизма. Стоики вообще восхищались Сократом — причем даже не столько как мыслителем, сколько именно как личностью{226}. Он как бы воплощал их чаяния о мудреце бесстрастном, идущем на казнь с полным спокойствием, доходящим до равнодушия, — ибо что такое наша бренная жизнь на фоне вселенской гармонии божественного Космоса? Разумеется, стоикам пришлось несколько «препарировать» реальный образ Сократа, дабы он лучше соответствовал их идеалу: упростить его, лишить некоторых черт, которые приходили в противоречие с их учением, и, в общем, сделать этот образ более «одномерным»{226}.

Стойким (волей-неволей напрашивается каламбур «стоик — стойкий»{227}), даже презрительным отношением к смерти отличался даже не столько греческий, сколько более поздний — римский стоицизм. Достаточно вспомнить известнейший рассказ о том, как умирал его виднейший представитель Сенека: получив от императора-чудовища Нерона приказ покончить с собой, философ в ванне вскрывает себе вены и, в то время как из его старческого тела не спеша вытекает кровь, до последней минуты беседует с учениками. Ассоциация с Сократом неизбежна…

Собственно, мы хотим сказать, что традиция бестрепетно смотреть в лицо неправедной казни восходит (если не в мировом, то уж, во всяком случае, в европейском масштабе) именно к «босоногому мудрецу». От него она перешла к стоикам, а от тех — к ранним христианам. Всем известно из житийной литературы, как их мучили и губили римские власти и как бескомпромиссны были, несмотря ни на что, христианские мученики. Христианство на заре своей истории, несомненно, испытало определенное влияние стоицизма (Энгельс, назвав Сенеку «дядей христианства»{228}, в общем-то, не попал пальцем в небо, как с ним нередко случалось), а тем самым — и влияние Сократа, пусть косвенно.

* * *

Вот уже не в первый раз звучат у вас в связи с Сократом упоминания о христианах, Христе. И ведь действительно трудно не заметить целого ряда параллелей, которые позволяли называть Сократа «языческим Христом» или «христианином до Христа».

Этическая проповедь. Выдвижение исключительно высоких нравственных требований, которым учитель прежде всего следует сам — и, разумеется, призывает руководствоваться ими же своих последователей. Полный нонконформизм, нежелание и неумение «приспосабливаться». Как результат этого — столкновение с обществом и насильственная смерть.

А само отношение к смерти? Вспомним приводившиеся уже, на первый взгляд загадочные последние слова Сократа: «Мы должны Асклепию петуха». Настало время пояснить и это. Асклепий — древнегреческий бог медицины, и его считали своим покровителем все больные, желающие исцелиться. Выздоровевший приносил в жертву петуха — это был его благодарственный дар божеству. Получается, Сократ воспринимал свою смерть как исцеление, а значит, жизнь для него была болезнью?! Во всяком случае, так выходит, если следовать интерпретации Платона. Взгляд, в общем-то, тоже вполне соответствующий христианскому: эта религия, как всем известно, считает главной посмертную судьбу человека, а здешнюю краткую жизнь — лишь периодом приготовления к вечной. Другое дело, что мы не можем быть полностью уверены в точности передачи Платоном мысли учителя. Что сам Платон (во всяком случае, в зрелые годы) считал именно так — в этом сомневаться не приходится. Но вот Сократ… Тут есть определенные сомнения, и выше уже говорилось о несоответствиях, которые возникают, если безоговорочно приписать «босоногому мудрецу» подобные воззрения. Но, с другой стороны, полностью придумать данный тезис и беспочвенно приписать его Сократу Платон тоже ведь не мог: среди его читателей были люди, лично знавшие Сократа, и откровенная неправда была бы быстро уличена.

А вот и еще один момент сходства между Сократом и Христом. У проповедника из Галилеи было множество слушателей, но среди них четко выделялась небольшая группа ближайших, самых верных учеников и последователей — апостолов. В случае с Сократом встречаем полную параллель: беседовал он тоже с большим количеством людей, но и у него были свои «апостолы», свой «ближний круг». Эти люди, с которыми «босоногий мудрец» особенно любил общаться, проводя с ними если не все время, то значительную его часть, в большинстве своем уже знакомы нам из предыдущих глав. Впоследствии многие из них продолжили занятия философией и вошли в историю этой дисциплины под общим наименованием сократиков.

Но вот тут-то, сравнивая апостолов Христа с сократиками, натыкаемся мы и на принципиальнейшее различие, опять коренящееся в цивилизационных несходствах. Как сообщается в Новом Завете, апостолы, потрясенные арестом Иисуса, на первых порах разбежались; Петр даже временно отрекся от учителя. На самой казни из апостолов присутствовал вроде бы один только Иоанн. Но уже вскоре апостолы вновь собрались и не дали погибнуть делу основателя религии — создали христианскую Церковь, некий единый духовный организм.

Совсем иначе получилось с ближайшими учениками Сократа. Вначале они, кажется, не разбежались. Во всяком случае, на казни были многие из них. Правда, сократики ощущали, что Афины им лучше на время покинуть. Озлобление демоса легко могло перекинуться с самого Сократа на его друзей и приверженцев. И они перебрались в соседние Мегары: один из них, Евклид, был гражданином этого полиса, он-то и приютил у себя единомышленников (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. И. 106).

Но в том-то все и дело, что сократики тогда уже перестали (или, по крайней мере, переставали) быть единомышленниками. Очень скоро их кружок распался, их пути разошлись. Каждого ожидала своя судьба, некоторых — славная, а уж известность приобрели почти все. Ноне встали они у истоков чего-то мощного и единого — нет, напротив, фактически перессорились друг с другом.

Как сложилась дальнейшая жизнь сократиков — в большинстве случаев известно. Очевидно, вскоре умер самый старый из них — Критон, которого, если продолжать сравнивать учеников Сократа с учениками Христа, в наибольшей степени можно уподобить, пожалуй, Петру — тоже самому зрелому из апостолов, но при этом самому наивному в глубоких богословских вопросах, зато отличавшемуся житейской практичностью.

Коль скоро мы уж приняли эту метафорическую «систему координат», в которой Петру соответствует Критон, то подходящей параллелью для апостола Иоанна, «ученика возлюбленного», будет, несомненно, Платон с его высоким духом и смелыми, имевшими огромное значение прозрениями. Но, впрочем, о Платоне здесь сколько-нибудь детально говориться не будет — мы уже и так достаточно много знаем о перипетиях его биографии после казни учителя. Главным, напомним, было создание Платоном Академии.

А что же остальные сократики? Евклид стал основоположником и главой мегарской философской школы. Он и его последователи, формируя свое учение, ряд положений взяли у Сократа, а ряд — у его вечных оппонентов, софистов. Подобный «синтез» выглядит довольно противоестественно, и тем не менее факт остается фактом. Мегарики (так называют представителей этой школы) усиленно занимались спорами, полагая, что подражают в этом «босоногому мудрецу». Но если у Сократа спор всегда направлен на поиск истины, то споры мегариков — самоцель, досужие словопрения. Чтобы легче побеждать оппонентов, эти философы, в частности, разработали целый ряд софизмов — ловких словесных ухищрений, запутывавших собеседника, но построенных обычно на незаметной подмене понятий. Выше уже упоминались, например, «рогатый софизм» и «критский софизм». В целом мегарская школа не внесла значительного вклада в развитие античной философской мысли.

То же можно сказать о так называемой элидо-эретрийской школе, основанной Федоном. одним из самых молодых учеников Сократа. Об особенностях этой школы вообще известно настолько мало, что вряд ли можно дать ответственную характеристику проповедовавшегося в ней учения.

Некоторые из сократиков хотя и не встали у начала собственных школ, но все же в той или иной степени прославились. Припоминается прежде всего имя тоже хорошо уже знакомого нам Ксенофонта. Покинув Афины еще до казни Сократа, он тем не менее всегда считал себя его верным учеником. Для творческой же деятельности Ксенофонта было, как известно, характерно стремление к этакому энциклопедическому универсализму. Писал и исторические трактаты, и мемуары, занимался и философией, и экономикой; даже какая-нибудь псовая охота могла для него быть предметом рассмотрения в специальной книге… Но все это. разумеется, вело к некоторой поверхностности. Если в античности Ксенофонта еще рассматривали в числе философов следующего за Сократом поколения (например: Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 48–59), то ныне его уже, как правило, не включают в историю философии, а если и упоминают в соответствующих трудах — то единственно только из-за его «Воспоминаний о Сократе».

Еще одна довольно заметная фигура интересующего нас круга — Эсхин Сократил. Собственной школы не основал, но и занятия философией после смерти учителя не оставил. Пытался совершать философские поездки — так, например, посетил сиракузского тирана Дионисия, визиты к которому стали настоящей модой для философов первой половины IV века до н. э. Насколько можно судить, Эсхину как-то не везло. Большинство других представителей сократиков относились к нему с неким пренебрежением. Вряд ли из-за его не очень высокого социального происхождения (Эсхин был сыном колбасника, см.: Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. 11.60). Например, Федон был вообще отпущенным на волю рабом, но его авторитета это не умаляло.

Насколько можно судить, Эсхин, будучи человеком застенчивым, прежде всего сам недооценивал собственные способности и не решался конкурировать с более прославленными коллегами: так, он не создал собственной школы потому, что «слишком знамениты были школы Платона и Аристиппа» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 62). И ограничился в основном написанием сократических диалогов. Ни один из этих диалогов не дошел до нас (не считая незначительных фрагментов), в связи с чем приходится выразить глубокое сожаление. Образ Сократа был бы для нас еще многограннее, если бы сохранились свидетельства не только Платона и Ксенофонта, но и других современников «босоногого мудреца», — а Эсхин был его очень хорошим знакомым, даже присутствовал при казни. Есть предположение, что сам жанр сократического диалога изобретен именно Эсхином, а Платон и другие подхватили это нововведение. Во всяком случае, диалоги Эсхина относятся к числу самых ранних: «на него даже наговаривали, будто большая часть его диалогов писана на самом деле Сократом, а он раздобыл их у Ксантиппы и выдал за свои» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 60). Разумеется, перед нами — грубое, клеветническое измышление, не имеющее ничего общего с действительностью; оно способно вызвать лишь улыбку, особенно если вспомнить, что сам-то Сократ никаких диалогов вовсе не писал. Но сам факт, что подобное подозрение в плагиате могло возникнуть, свидетельствует, видимо, о том, что Эсхин передавал сократовские взгляды с наибольшей степенью достоверности, не привнося в них ничего «от себя».

Напомним, что даже кожевник Симон, в чью лавку захаживал Сократ, вроде бы издал книжку сократических диалогов. Эго, похоже, решительно вошло в моду в начале IV века до н. э., и кто только не писал тогда в этом духе? Упоминаются как авторы подобных произведений фиванцы Симмий и Кебет, присутствовавшие при казни Сократа, и еще какой-то Главкон из Афин (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 124). Известно, что у Платона был родной брат по имени Главкон{229}, причем он тоже принимал участие в беседах с Сократом. Не тождествен ли он автору диалогов, которые были известны под именем Главкона? Предположение соблазнительное, хотя безоговорочно доказать его вряд ли возможно.

* * *

Еще два знаменитых ученика Сократа, уже известные нам и характеризовавшиеся выше как полные антиподы, — Аристипп и Антисфен. Первый — основоположник киренской, или гедонистической школы, признававшей высшим благом удовольствие. Второй стоял у начала школы кинической, наоборот, учившей до минимума ограничивать потребности и даже, в сущности, превращавшей демонстративную непритязательность и пренебрежение к общепринятым нормам в самоцель. Не случайно впоследствии само слово «кинизм», несколько изменившись через посредство латыни, вошло в современные языки в форме «цинизм». Учеником Антисфена был самый знаменитый киник — всем известный Диоген, тот самый, который жил в бочке и которого, кстати говоря, Платон будто бы называл «спятившим Сократом» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VI. 54).

Итак, вернемся к прошедшему перед нами разительному различию. Если от Христа пошло единое учение, воплощенное в христианской Церкви, то от Сократа пошло, можно сказать, великое множество учений и школ. И все эти школы не просто мало в чем коррелируют друг с другом — они постоянно конфликтуют, каждая пытается доказать, что она и именно она верна заветам учителя. Платон враждебно относится к Аристиппу, Антисфен — к Платону… Порой споры идут корректно, вполне «по-джентльменски», как, например, между Платоном и Ксенофонтом: их взгляды на Сократа существенно различались, и оба автора это не скрывали, но тем не менее никогда не переходили на личности, даже не упоминали друг о друге в своих произведениях, — возможно, из той же вежливости, дабы не вступать в базарную перепалку. Были, впрочем, и такие, которые именно перепалки-то и хотели. Например, Антисфен написал против Платона обличительный памфлет, в котором даже имя своего оппонента изменил грубым и издевательским образом: из Платона сделал «Сафона», что неудобопереводимо, ибо непристойно. Он даже именно так и назвал свое произведение. «Сафой» Антисфена не сохранился, но можно догадываться, в каком тоне там велась полемика. Впрочем, киники на то и были киники, что никакие нормы благопристойности были им не писаны. Киник Кратет, ученик Диогена, ничтоже сумняшеся совокуплялся со своей женой Гиппархией у всех на виду (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VI. 97).

Итак, никакого единства, постоянные споры! Здесь во всей полноте проявляется дух античных эллинов с их неистребимой страстью к состязательности в любой сфере жизни и деятельности. В том числе и в сфере философской мысли. Была в высшей степени целостная, как бы изваянная из мрамора фигура Сократа — а оказалась на ее месте пестрейшая амальгама, когда каждый философ брал и развивал ту частичку взглядов и мнений великого учителя, которая ему лично была более по душе. Но ведь именно поэтому к Сократу и восходит практически вся последующая античная философия, какими бы разнообразными, непохожими друг на друга ни были ее многочисленные «ответвления».

Загрузка...