ПОСЛЕДНИЕ ДНИ, ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ…

В версии Платона Сократ завершает свою речь в гелиее такими словами (приговор уже вынесен, обвинители и судьи расходятся, и философ обращается в основном к группе своих приверженцев, продолжающих жадно слушать его): «Но вот уже время идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это ни для кого не ясно, кроме бога» (Платон. Апология Сократа. 42 а).

Подразумевается, что осужденного сейчас отведут на казнь. И действительно, как упоминалось выше, обычно приговор присяжных сразу же приводился в исполнение, ведала этим специальная коллегия Одиннадцати. Но в случае с Сократом получилось иначе. Одиннадцать препроводили его в тюрьму, что находилась поблизости от здания, где его судили, тоже в центре Афин{218}. И «босоногому мудрецу» предстоял еще целый месяц жизни.

Почему же так вышло? Пояснение находим в диалоге Платона «Федон». О казни Сократа беседуют два человека — его преданный ученик, заглавный герой диалога, с неким Эхскратом, приехавшим из другого города. Эхекрат, естественно, расспрашивает, Федон отвечает. Гость Афин недоумевает: «…Мы еще удивлялись, что приговор вынесли давно, а умер он столько времени спустя. Как это получилось, Федон?

Федон: По чистой случайности, Эхекрат. Вышло так, что как раз накануне приговора афиняне украсили венком корму корабля, который они посылают на Делос.

Эхекрат: А что за корабль?

Федон:…Афиняне, как гласит предание, дали… Аполлону обет:…ежегодно отправлять на Делос священное посольство. С той поры и поныне они неукоснительно, год за годом, его отправляют. И раз уж снарядили посольство в путь, закон требует. чтобы все время, пока корабль не прибудет на Делос и не возвратится назад, город хранил чистоту и ни один смертный приговор в исполнение не приводился. А плавание иной раз затягивается надолго, если задуют противные ветры. Началом священного посольства считается день, когда жрец Аполлона возложит венок на корму корабля. А это случилось накануне суда — я вам уже сказал. Потому-то и вышло, что Сократ пробыл так долго в тюрьме между приговором и кончиной» (Платон. Федон. 58 а слл.).

Как часто бывает, необходимы и некоторые наши комментарии. В классическую эпоху древнегреческий (эллинский) этнос еще подразделялся на несколько крупных племенных групп (субэтносов). Одной из таких групп была ионийская, и именно к ней-то принадлежали афиняне. А главной святыней всех ионийцев был храм Аполлона на крошечном острове Делос в центральной части Эгейского моря. Там, на Делосе, раз в год очень пышно справлялось празднество в честь божества — покровителя острова (согласно мифам, именно там Аполлон и родился вместе со своей сестрой Артемидой). Именно по этому поводу и отправлялось на Делос афинское священное посольство на корабле.

Факт, сообщенный Платоном, подтверждает и Ксенофонт: «После суда ему (Сократу. — И. С.) пришлось прожить еще месяц по случаю того, что в том месяце был Делосский праздник, а закон воспрещает всякие казни до возвращения праздничного посольства из Делоса» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе. IV. 8. 2).

Строго говоря, как видно из вышеприведенного места в «Федоне», точный день приведения приговора в исполнение до последнего момента оставался неясным — ждали возвращения посланного корабля и, соответственно, окончания «священных» дней. В 399 году до н. э. этих дней оказалось тридцать.

В тюрьме Сократу сразу же заковали ноги в кандалы — сняли их только утром в день казни. Но в целом режим в месте заключения был довольно свободным. Никаких посещений не запрещалось и, разумеется, к Сократу регулярно ходили те, кто и раньше привык слушать его. Вспоминает тот же Федон:

«Мы… — и я, и остальные — каждый день непременно навещали Сократа, встречаясь ранним утром подле суда, где слушалось его дело: суд стоит неподалеку от тюрьмы. Всякий раз мы коротали время за разговором, ожидая, пока отопрут тюремные двери. Отпирались они не так уж рано, когда же наконец отпирались, мы входили к Сократу и большею частью проводили с ним целый день» (Платон. Федон. 59 d).

Несмотря на все эти беседы с друзьями, философ, несомненно, мучился вынужденным бездействием. Пожалуй, именно оно было для него самым тягостным в роковой месяц, а не ожидание казни как таковое: к смерти семидесятилетний Сократ, как мы уже прекрасно знаем, был готов и не боялся ее.

Но такое обилие поневоле неподвижного досуга для человека, который ранее всегда так и кипел жизненной энергией, было, надо полагать, невыносимым. Поэтому, по здравом размышлении не кажется столь уж удивительным то, что Сократ в тюрьме, согласно сообщениям античных авторов, начал… сочинять стихи, чего никогда ранее не делал. Да и действительно, на первый взгляд — перед нами явный парадокс: случалось, что «босоногий мудрец» учил первостепенных поэтов (Аристофана и Агафона), как им надлежит работать, но представить его самого в роли стихотворца, согласитесь, получается с трудом.

Сократ старался в этот свой последний месяц обращаться к поэзии как вполне серьезной (написал гимн Аполлону), так и шуточной (басни в роде Эзоповых). Сам он незадолго до казни так говорил друзьям об этом (еще один пассаж, который просто необходимо процитировать полностью ввиду его важности):

«В течение жизни мне много раз являлся один и тот же сон. Правда, видел я не всегда одно и то же, но слова слышал всегда одинаковые: «Сократ, твори и трудись на поприще Муз». В прежнее время я считал это призывом и советом делать то, что я и делал. Как зрители подбадривают бегунов, так, думал я, и это сновидение внушает мне продолжать мое дело — творить на поприще Муз, ибо высочайшее из искусств — это философия, а ею-то я и занимался. Но теперь, после суда, когда празднество в честь бога отсрочило мой конец, я решил, что, быть может, сновидение приказывало мне заняться обычным искусством, и надо не противиться его голосу, но подчиниться: ведь надежнее будет повиноваться сну и не уходить, прежде чем не очистишься поэтическим творчеством. И вот первым делом я сочинил песнь в честь бога, чей праздник тогда справляли (Аполлона. — И. С.), а почтив бога, я понял, что поэт — если только он хочет быть настоящим поэтом — должен творить мифы, а не рассуждения. Сам же я даром воображения не владею, вот я и взял то, что было мне всего доступнее, — Эзоповы басни. Я знал их наизусть и первые же, какие пришли мне на память, переложил стихами» (Платой. Федон. 60 с слл.).

Сократ, как видим, и сам признает, что он — человек скорее рассудочный, а поэту необходима фантазия, и потому на этом поприще ему было нелегко. Уже известный нам позднеантичный биограф-компилятор (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 42) приводит некоторые фрагменты из предсмертных стихов Сократа. А именно — начало его гимна Аполлону:

Слава тебе, Аполлон Делией с сестрой Артемидой!

И начало одной из басен:

Некогда молвил Эзоп обитателям града Коринфа:

Кто добродетелен, тот выше людского суда.

Если эти отрывки подлинны, то перед нами — единственные сохранившиеся строки, написанные самим Сократом. Часто, впрочем, отрицают их подлинность и говорят о поздней подделке. Но почему бы? Так сказать, из «презумпции виновности» в отношении древних текстов? Не одобряем такую позицию.

А если перед нами действительно слова самого «босоногого мудреца», появляется возможность интересного анализа. Всмотримся, во-первых, в отрывок из гимна. Аполлон почитался в Элладе во многих «ипостасях». Особенно славен был Аполлон Дельфийский — тот самый, при святилище которого находился оракул, объявивший Сократа мудрейшим из людей. И при каких-нибудь иных условиях, пожалуй, было бы естественнее ожидать от Сократа воспевания именно этого божества.

Однако же сократовский гимн, как видим, обращен к Аполлону Делосскому. Дело, думается, в следующем: в тот конкретный момент именно ему философ имел причину быть благодарным. Ведь, что бы ни говорить, из-за праздника на Делосе произошла отсрочка казни. Подчеркнем: Сократ отнюдь не цеплялся за жизнь любой ценой, но все же дарованный богом лишний месяц жизни — в любом случае не зло, а благо, даже если этот срок приходится провести в тюрьме и в оковах.

Теперь о баснях. Басенный жанр{219} относится к числу наиболее древних. В Греции его происхождение, как всем известно, связывалось с именем Эзопа. Но Эзоп — фигура не менее (если не более) туманная, чем Гомер. Его сохранившиеся жизнеописания практически во всех биографических деталях чисто легендарны. Творческую деятельность Эзопа условно относят к VI веку до н. э.

Как бы то ни было, ясно, что басня — продукт устного народного творчества, а не создание какого-то одного гениального писателя. «Эзоповыми баснями» по традиции называли все ранние басни — именно потому, что по сути своей они анонимны. Басни эти наряду с другими литературными произведениями изучались в школе и потому были прекрасно знакомы всякому образованному человеку. Судя по приведенным чуть выше словам Сократа, ученики даже учили их наизусть.

Басни в тот исторический период имели еще прозаическую форму. И кажется, до Сократа никому не приходило в голову переложить их в стихи. И он в таком случае оказался первым на этом поприще! То есть заложил ту богатейшую, многовековую традицию, которой в дальнейшем следовали Федр и Бабрий, Лафонтен и Крылов, — в общем, великие баснописцы всех времен и народов, придававшие своим произведениям именно вид небольших стихотворений.

Позднеантичный автор несколько пренебрежительно называет дошедшую до него басню Сократа «не очень складной» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. 11.42). Но тут виден некоторый снобизм человека, жившего в эпоху уже куда более утонченных и изящных литературных форм. Понятно, что и Гомер, Эсхил или Софокл покажутся несколько грубоватыми на фоне изысканной куртуазности Каллимаха или Аполлония Родосского. Но зато последним явным образом недостает той художественной мощи, которая была свойственна более ранним поэтам. Впрочем, ответственно судить о действительных достоинствах или недостатках сократовских басен мы никак не можем, ибо дошли-то от них всего лишь две строчки (цитированные выше). В принципе, не было бы ничего удивительного, если бы впервые предпринятый опыт сочинения стихотворных басен и действительно оказался не слишком удачным. Как известно, первый блин часто бывает комом. А тут еще нужно учитывать, что за дело взялся человек, никогда прежде не занимавшийся поэзией.

Характерно и само содержание басни, написанной Сократом. Даже на основании такого маленького отрывочка, какой мы имеем, об этом содержании можно составить представление, хотя бы самое общее. Ключевой является мысль: «Кто добродетелен, тот выше людского суда». Не приходится сомневаться, что Сократ говорит о себе самом! Приведенная строка в точности характеризует его ситуацию и выражает собой основное настроение его защитительной речи. Причем в данном случае неважно, сочинил ли философ эту строку сам или взял идею из Эзопа и просто верифицировал. Главное в том. что он и в тюрьме, в преддверии смерти, продолжал размышлять — и это вполне естественно! — над тем, что волновало его ранее.

* * *

А корабль со священным посольством неспешно двигался с Делоса в Афины, неминуемо приближая роковой день. И однажды в тюрьму прибежал, запыхавшись, верный Критон. Прибежал ранним-ранним утром, затемно, — его и впустил-то сторож только потому, что старик сунул ему денег. Сократ еще спал, и Критон долго сидел у изголовья, не желая тревожить и ожидая, когда друг-наставник сам пробудится.

Философ, открыв глаза и увидев самого давнего и преданного из своих учеников, надо полагать, сразу понял, в чем дело. Да и любой догадался бы: тут особой проницательности не нужно. Поэтому он скорее для проформы задает неизбежные вопросы:

«Сократ:…Зачем же ты пришел так рано?

Критон: Я пришел с печальным известием, Сократ, печальным и тягостным не для тебя, как я вижу, а для меня и для всех твоих близких, — с известием, которое мне кажется непереносимым.

Сократ: С каким это? Уж не пришел ли с Делоса корабль, с приходом которого я должен умереть?

Критон: Прийти-то еще не пришел, но думается мне, что придет сегодня, судя по словам тех, которые прибыли с Суния (Суний — крайний юго-восточный мыс Аттики. — И. С.) и оставили его там. Ну вот из того, что он и передают, очевидно, что он придет сегодня, и завтра, Сократ, тебе необходимо будет окончить жизнь.

Сократ: Да в добрый час, Критон! Если богам угодно так, пусть будет так» (Платон. Критон. 43 с сл.).

Как видим, «босоногий мудрец» привычно невозмутим. Да и не удивительно это, учитывая все, что мы о нем знаем. Критон же, напротив, в полной панике. Скорее уж этому приходится удивляться. Неужели он до сего дня питал какую-то надежду, что свершится чудо и корабль с Делоса не вернется? Вначале его речь полна просто эмоциональными восклицаниями: «На тебя же давно удивляюсь, глядя, как ты сладко спишь… Разумеется, мне и прежде, во время всей твоей жизни, нередко приходилось удивляться твоему нраву, но особенно я удивляюсь ему теперь, при твоем несчастье, как ты его легко и терпеливо переносишь» (Платон. Критон. 43 b).

Потом он переходит к делу: к организации побега. Не так-то уж и трудно это сделать: среди поклонников Сократа немало людей состоятельных, а деньги, как известно, отпирают любые двери. Более того, можно догадываться, что, если бы философ бежал, афинские власти посмотрели бы на это «сквозь пальцы». Более того, даже были бы, скорее всего, удовлетворены таким исходом. Ведь явно же ощущалось, что, когда Сократа приговорили к смерти, совершилась несправедливость, которая могла породить об Афинах дурные толки во всей Элладе. Речь-то шла о человеке, известном далеко за пределами родного полиса, о мыслителе, к которому ехали учиться люди из самых разных мест, о мудреце, которому сам Дельфийский оракул присудил «пальму первенства»! Одним словом, скандал.

Насколько было бы лучше, если бы осужденный тайно покинул территорию государства… Его, конечно, не стали бы объявлять в розыск, как когда-то Диагора, поскольку вариант с «исчезновением» устроил бы всех: и правосудие восторжествовало. и никто не погиб. А главное — державный демос опять чист, как слеза: ибо Сократ, обратившись в бегство, тем самым косвенно признал бы свою виновность.

Сократ, вне сомнения, прекрасно осознавал все это — и именно потому не хотел давать своим палачам никаких шансов. Нет, пусть кровь его останется на их руках! Явно разговор о побеге заходил уже далеко не в первый раз. Но философ вновь и вновь мягко, но решительно отказывается.

Критон недоумевает. Ему в голову приходит такая мысль: «…Уж не боишься ли ты за меня и за прочих близких, что, если ты уйдешь отсюда, доносчики причинят нам неприятности за то, что мы тебя отсюда похитили, и что мы должны будем потерять довольно много денег, а то и наше состояние или даже подвергнуться, сверх того, еще чему-нибудь? Если ты боишься чего-нибудь такого, то оставь это, потому что справедливость требует, чтобы мы ради твоего спасения подверглись подобной опасности, а если понадобится, то и большей» (Платон. Критон. 44 ссл).

Мысль, в принципе, вполне резонная, и самоотверженность Критона, готового спасти друга, даже если придется самому за это пострадать, достойна всяческого уважения. Он указывает и конкретное место, куда мог бы Сократ перебраться: это далекая северная Фессалия, где он точно будет в безопасности. В Фессалии, славной своими богатыми и щедрыми аристократами, уже несколько лет как подвизался другой наш давний знакомец — софист Горгий и ничего, кроме хорошего, там не видел, а в Афинах, вполне возможно, тоже оказался бы в роли подсудимого.

В ходе своего длинного монолога Критон, чувствуется, овладевает собой, и его доводы звучат все более и более весомо: «А к тому же, Сократ, ты затеял, мне кажется, несправедливое дело — предавать самого себя, когда можешь спастись… Мало того, мне кажется, что ты предаешь и своих собственных сыновей, оставляя их на произвол судьбы, между тем как мог бы и прокормить и воспитать их, и твоя это вина, если они будут жить как придется; придется же им испытать, разумеется, то самое, что выпадает обыкновенно сиротам на их сиротскую долю. В самом деле, или не нужно и заводить детей, или уж нести все заботы о них — кормить и воспитывать, а ты, мне кажется, выбираешь самое легкое; следует же тебе выбирать то, что выбирает человек добросовестный и мужественный, особенно если говоришь, что всю жизнь заботишься о добродетели» (Платон. Критон. 45 cd).

Одним словом, основной пафос доводов Критона, перерастающих уже почти в упреки, — следующий: если не хочешь думать о себе самом, подумай о своих родных и близких, ты на свете не один. Разумеется, Сократ дает на это ответ, который тоже по-своему звучит убедительно (перед цитированием оговорим, что философ здесь иронически обращается к себе самому во втором лице):

«Но допустим, ты ушел бы подальше от этих мест и прибыл в Фессалию, к друзьям Критона; это точно, что беспорядок там и распущенность величайшие, и, вероятно, они с удовольствием стали бы слушать твой рассказ о том, как это было смешно, когда ты бежал из тюрьмы переряженный, надевши козлиную шкуру или еще что-нибудь, что надевают обыкновенно при побеге, и изменив свою наружность. А что ты, старый человек, которому, по всей вероятности, недолго осталось жить, решился так малодушно цепляться за жизнь, этого тебе никто не заметит?.. И вот будешь ты жить, заискивая у всякого рода людей, и ничего тебе не останется делать, кроме как наслаждаться едой, все равно как если бы ты отправился в Фессалию на ужин. А беседы о справедливости и прочих добродетелях, они куда денутся? Но, разумеется, ты желаешь жить ради детей, для того, чтобы вскормить и воспитать их? Как же это, однако? Вскормишь и воспитаешь, уведя их в Фессалию, и вдобавок ко всему прочему сделаешь их чужеземцами? Или ты этого не думаешь делать, а думаешь, что они получат лучшее воспитание и образование, если будут воспитываться при твоей жизни, хотя бы и вдали от тебя? Или ты думаешь, что твои близкие будут о них заботиться, если ты переселишься в Фессалию, а если переселишься в Аид, то не будут? Надо полагать, что будут, если они только на что-нибудь годятся, твои так называемые близкие» (Платон. Критон. 53 d — 54 b).

Снова и снова приходится учитывать большое различие как в жизненных реалиях, так и в особенностях сознания людей между нашим временем и эпохой, от которой нас отделяет две с половиной тысячи лет. И поэтому в очередной раз не обойтись без некоторых пояснений. Главное из них будет скорее напоминанием: в условиях полисной эллинской цивилизации только гражданин был во всех отношениях полноправен, гражданами же не могли быть переселенцы из других городов. А ведь Критон сейчас предлагает Сократу оказаться именно в таком положении. Тот парирует: существовать-то он в Фессалии, конечно, сможет, но это будет именно существование и не более того, поскольку продолжение прежнего образа жизни — с беседами, поисками истины и т. п. — на чужбине уже вряд ли возможно.

То же самое и с детьми. Если бы философ перебрался в Фессалию, у него было бы две возможности: перевезти сыновей туда к себе или оставить их в Афинах. Первый вариант заведомо плох, потому что за пределами родного полиса мальчики станут бесправными чужаками. А если они останутся на родине, то какая, в сущности, разница: мертв ли их отец или жив, но находится далеко, причем не имея права приехать к ним? В любом случае он не сможет их лично воспитывать и заботиться о них, придется так или иначе переложить эту заботу на афинских родственников, и тут уж все зависит от этих людей.

Резонно. Точно так же, как и мысль Сократа, что, по меньшей мере, смехотворно было бы семидесятилетнему старцу (который к тому же, вспомним, раньше почти никогда не покидал родного полиса — разве что отправляясь на войну) в преклонном возрасте куда-то вдруг постыдно бежать…

Здесь, впрочем, уместно сделать небольшое отступление, дабы коснуться вопроса: а действительно ли человек сократовского возраста считался в тогдашней Греции старцем? Иными словами, речь пойдет о продолжительности жизни в античной Элладе.

Бытует распространенное мнение, что в древних обществах в целом средняя продолжительность жизни была очень невысокой, 25–30 лет или что-нибудь в этом роде. Само это положение, пожалуй, и верно, но из него делаются совершенно превратные выводы, что люди в античности действительно жили 25–30 лет, что сорокалетний считался глубоким стариком и т. п. А это полностью противоречит данным источников. Уже в архаическую эпоху, в первой половине VI века до н. э… Солон считал, что лучший возраст для умственного развития человека лежит между 42 и 56 годами, а смерть наиболее «уместна» в 70 лет (Солон, фр. 19 Diehl). Впоследствии он изменил и это мнение, признав, что смерть должна приходить к человеку лишь в 80 лет (Солон. фр. 22 Diehl){220}. Сам этот афинский мудрец, кстати, прожил, судя по всему, даже больше восьмидесяти лет. Приведем еще несколько примеров аналогичного ряда, при этом сознательно не будем брать случаи экстраординарные, вроде ритора Горгия, прожившего 100 или даже 107 лет и до конца жизни сохранившего здравый ум. Такое долгожительство являлось исключением в античности, как и в наши дни, а нас интересуют примеры более типичные.

Политик и полководец IV века до н. э. Фокион, 50 раз (!) занимавший пост стратега, окончил жизнь (причем умер не своей смертью, а был казнен) в 80 с лишним лет; он был, конечно, стариком, но отнюдь не дряхлым, а бодрым и деятельным. Перикл прожил 65 лет, при этом ни один источник не говорит о нем в его последние годы как о человеке старом или хотя бы пожилом. Напомним, что сам Сократ к моменту суда и казни имел маленьких детей — в семьдесят-то лет — стало быть, оставался еще вполне крепким мужчиной. В целом нет оснований считать, что древние греки жили существенно меньше, чем наши современники, скорее наоборот.

Подчеркнем принципиально важный момент: средняя продолжительность жизни в античности была низкой прежде всего за счет очень высокой детской смертности. Эго явление было общим для всех древних обществ, да и вообще для всех человеческих социумов, вплоть до открытия антибиотиков в XX веке. К слову сказать, на наш взгляд, научным открытием XX века, которое в наибольшей степени повлияло на жизнь человечества, следует назвать, вопреки распространенному мнению, не ядерную бомбу, не космический корабль, не компьютер, а именно антибиотики. Их применение позволило практически ликвидировать детскую смертность, а это, в свою очередь, коренным образом изменило всю демографическую ситуацию в мире. В равной степени в греческом полисе эпохи классики и в русской деревне позапрошлого столетия весьма значительная, едва ли не большая часть детей умирала в младенчестве, когда организм особенно подвержен разного рода болезням, в то время как в наши дни выживают практически все.

Но если уж ребенок выживал (а выживали, естественно, наиболее сильные и крепкие), а затем, став взрослым, не погибал на войне (еще один фактор низкой средней продолжительности жизни), то ничто не мешало ему дожить до весьма преклонного возраста. Никто, думается, не будет спорить с тем, что экологические условия в античности и в целом в доиндустриальную эпоху были несравненно более благоприятными для человека, нежели ныне.

Далее, ритм жизни был более неторопливым, размеренным, что уменьшало количество стрессовых ситуаций, которые, как известно, тоже негативно влияют на продолжительность жизни. Могут сказать, что источником стресса для людей античности были постоянные войны. Однако, как ни парадоксально, война не порождала стресса именно потому, что она была нормой жизни. Нормальная, привычная ситуация вообще, как правило, не может выступать источником стресса. Поясним свою мысль предельно бытовым примером, с которым сталкивались многие. Для человека, который привык спать допоздна, необходимость встать очень рано приводит к стрессу и зачастую выбивает его из колеи на целый день. Тот же, для кого ранний подъем является привычной нормой, не испытывает по этому поводу никакого дискомфорта.

Постоянное употребление в умеренных дозах разбавленного виноградного вина также укрепляло здоровье людей. Все это приводило к тому, что бодрая и деятельная старость была не менее, а пожалуй, и более частым явлением, чем в нашу эпоху{221}.

Итак, когда Сократ подчеркивает, что он — старик, в этом, по всей вероятности, тоже следует видеть проявление его знаменитой иронии. Но в общем позиция философа ясна и последовательна. Характерно, однако, что все эти контраргументы на доводы Критона он привадит лишь под самый конец разговора. Большая же часть диалога посвящена иному. «Босоногий мудрей» отказывается бежать из Афин не только потому, что не хочет срамиться под конец жизни, и не только потому, что это может навлечь неприятности на его друзей, организовавших побег. Главное для него то, что бегство означало бы нарушение законов государства. А этого Сократ никогда не делал, не желает делать и на сей раз.

Критона подобная позиция озадачивает, да не может не озадачить и современного читателя. Как же так, ведь с Сократом явно поступили несправедливо, приговорили его к смерти, в сущности, ни за что! Казалось бы, в данном случае восстановление справедливости именно в том и будет заключаться, чтобы любой ценой не дать свершиться казни — плоду судебной ошибки.

Но для Сократа в таком ходе рассуждений есть определенная казуистика. А он — отнюдь не казуист, а самый жесткий ригорист. Действительно, либо каждый из нас берет на себя право решать, какой закон справедлив, а какой нет, какой заслуживает исполнения, а каким можно пренебречь, — но тогда это будет самый настоящий софистический релятивизм и субъективизм, с которым Сократ боролся всю жизнь. Либо уж нужно считать, что закон — всегда закон, и повиноваться ему, не делая никаких исключений.

Сократ выбирает последний вариант, что вполне естественно: не он ли постоянно подчеркивал важность законности для жизни общества? Это находит наивысшее воплощение как раз в «Критоне» — произведении, которое можно назвать настоящим гимном законам. Они в речи Сократа даже персонифицируются, предстают в виде неких одушевленных существ.

Подобный «культ закона» был характерен для политиков и мыслителей следующего этапа развития афинской демократии, имевшего место в IV веке до н. э.{223} И весьма вероятно, что сложился этот «культ» в какой-то степени под влиянием сократовских воззрений. Весьма популярной стала идея о том, что истинный господин полиса — не демос, а закон. Впрочем, самые дальновидные и откровенные авторы не скрывали, что в действительности для них такое представление скорее некая благочестивая фикция. Например: «В чем же состоит сила законов? Если кто-нибудь из вас громко закричит, что его обидели, — прибегут ли к нему законы на помощь, чтобы его защитить? Нет, разумеется! Ведь это написанные тексты, и они сами по себе не могут ничего сделать» (Демосфен. XXI. 224).

А вот для Сократа, похоже, законы все-таки были чем-то большим, нежели просто написанные тексты. Они — живые; они (можно сказать даже и так) — некие божества, охраняющие город. Во всяком случае, так изображает дело Платон в «Критоне». И заглавный герой диалога с грустью уходит ему не удалось добиться своего, Сократ остался тверд.

Фессалия его так и не увидела, хотя тамошние знатные вожди звали его и желали, чтобы мыслитель стал их гостем. Кстати, не отставал от них в этом деле, но также не добился успеха и царь еще севернее расположенной Македонии. По более надежным сведениям (Аристотель. Риторика. II. 1398 а 24 сл.; Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 25), это был Архелай, правивший в 413–399 годах до н. э. Менее вероятно, что имеется в виду его отец Пердикка (Марк Аврелий. Размышления. XI. 25), но зато приводящий эту последнюю версию римский император-философ, похоже, наиболее адекватно передает мотивы отказа: «Сократ так сказал Пердикке, почему не идет к нему: чтобы не погибнуть наихудшей погибелью, а именно быть облагодетельствованным без возможности облагодетельствовать в ответ». Да. Сократ, как мы уже прекрасно знаем, был беден, но горд. А вот драматурги Еврипид и Агафон, например, такое же предложение Архелая охотно приняли…

Впрочем, строго говоря, к какому именно времени относятся эпизоды с приглашением Сократа фессалийцами и македонянами, с точностью и уверенностью сказать нельзя.

* * *

И вот — день казни. По афинским обычаям утром с приговоренного снимали оковы, а сама чаша с ядом подносилась ему только после заката солнца. Часы же, что в промежутке, он был волен провести в тюрьме так, как ему угодно. По возможности даже выполнялись его желания. Ясно, что каждый употреблял это время по-своему: кто-то улаживал домашние дела, отдавал последние распоряжения, а кто-то требовал вина и гетер, чтобы перед смертью хоть повеселиться…

Сократ, разумеется, провел свой последний день по обыкновению в беседе с друзьями и учениками. Весь этот день — начиная с освобождения от кандалов и вплоть до того момента, когда Критон закрыл глаза умершему другу, — детально и ярко описан Платоном в знаменитом «Федоне». Заглавный герой диалога, ученик Сократа, рассказывает своему знакомому Эхекрату о том, что случилось, не жалея красок. И в первую очередь передает общую атмосферу дня:

«…Я испытывал удивительное чувство. Я был свидетелем кончины близкого друга, а между тем жалости к нему не ощущал — он казался мне счастливцем, Эхекрат, я видел поступки и слышал речи счастливого человека!.. Это было какое-то совершенно небывалое чувство, какое-то странное смешение удовольствия и скорби — при мысли, что он вот-вот должен умереть. И все, кто собрался в тюрьме, были почти в таком же расположении духа и то смеялись, то плакали, в особенности один из нас — Аполлодор» (Платон. Федон. 58 с сл.).

Собеседник желает знать подробности:

«Эхекрат: Кто же там был вместе с тобою, Федон?

Федон: Из тамошних (то есть афинских. — И. С.) граждан — этот самый Аполлодор, Критобул с отцом (Критоном. — И. С.), потом Гермоген, Эпиген, Эсхин, Антисфен. Был и пеаниец Ктесипп, Менексен и еще кое-кто из местных. Платон, по-моему. был нездоров.

Эхекрат: А из иноземцев кто-нибудь был?

Федон: Да, фиванец Симмий, Кебет, Федонд, а из Мегар — Евклид и Терпсион…

Эхекрат: И больше никого не было?

Федон: Кажется, больше никого» (Платон. Федон. 59 bс).

Итак, вроде бы с исчерпывающей полнотой перечислены действующие лица последнего акта «драмы Сократа». Но не будем забывать, что автор диалога — Платон, который всегда был несколько «себе на уме», и чем старше — тем больше. А «Федон», напомним, к числу ранних (сократических) и наиболее, так сказать, простодушных сочинений Платона не относится. Не расставил ли нам автор каких-нибудь «подводных камней»?

Первый из таковых сразу бросается в глаза. В числе тех, кто был с Сократом в его последний день, не названы в только что приведенном перечне его жена Ксантиппа и дети. А между тем, как мы сразу после этого узнаем, читая тот же диалог, они, естественно, тоже посетили тогда философа. Ну ладно, отсутствию упоминания о них удивляться еще не приходится: известно, что для гражданина классического греческого полиса, этакого «мужского клуба»{223}, женщины и дети — если не полное ничто, то нечто близкое к этому.

Однако обратим внимание и на другое, более важное. Как охарактеризовано отсутствие (или присутствие?) самого Платона? «Платон, по-моему, был нездоров». Сразу два смущающих момента. Во-первых, это «по-моему» уже задает некий градус сомнения. Во-вторых, что значит «был нездоров»? Из подобной формулировки еще не вытекает напрямую, что он и при смерти учителя не был. Ради возможности в последний раз повидаться с ним он вполне мог прийти, даже и будучи болен. В исследовательской литературе подчас высказывается такая мысль: Платон не пришел в тот день к Сократу, лишь сославшись на (мнимую?) болезнь, а на самом деле просто для него невыносимо было бы присутствовать на казни человека, который долгое время значил для него всё. Честно говоря, не верится в это. Платон, в конце концов, не какая-нибудь «кисейная барышня», склонная к обморокам при созерцании тяжелых сцен. Да и не нежный юноша: хотя он и принадлежал к младшим ученикам Сократа, но все же в 399 году до н. э. ему было уже 28 лет.

Думается, Платон совершенно сознательно выразился именно так, как выразился, дабы для читателей диалога остался неразрешенным вопрос: так находился или не находился он в числе тех, кто провел с Сократом этот скорбно-радостный день? На самом-то деле, по нашему глубокому убеждению, он тоже там сидел и слышал все то, что говорил «босоногий мудрец» в преддверии смерти: уж очень живо и непосредственно данное им в «Федоне» описание. Но просто у Платона был принцип, которого он придерживался неукоснительно: никогда не выводить себя самого в качестве действующего лица своих диалогов. Ни в одном из них (а их — десятки) он действительно не появляется. Как будто бы и не имеет никакого отношения к Сократу, а просто излагает факты, вовсе его лично не касающиеся.

Не будем сейчас рассуждать, почему Платон следовал этому принципу. Но то, что он так делал, — факт, не подлежащий сомнению. Выскажем здесь также мысль, которая, возможно, покажется еретической: в тех случаях, когда нужно было косвенно указать на свое участие в том или ином событии, он пользовался своеобразным псевдонимом. А именно — скрывался за именем некоего Аполлодора (он и чуть выше, как мы видели, упомянут). Об этом последнем настолько мало известно, что, вообще говоря, нельзя утверждать с паяной определенностью, существовал или не существовал такой человек.

От лица Аполлодора написан «Пир» — произведение для Платона знаковое, одно из центральных. Упомянем тут же, что имя «Аполлодор» дословно означает «дар Аполлона», а именно с этим божеством Платон в последующей литературной традиции устойчиво ассоциировался, — надо полагать, потому, что ассоциировал себя сам.

Вот несколько соответствующих замечаний античных авторов: «Рассказывают, что Сократу однажды приснился сон, будто он держал на коленях лебеденка, а тот вдруг покрылся перьями и взлетел с дивным криком: а на следующий день он встретил Платона и сказал, что это и есть его лебедь» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. III. 5). Лебедь, как известно, считался священной птицей Аполлона{224}. Восходит же процитированный рассказ, надо думать, к самому Платону (а к кому же еще?).

Рассказ о матери и отце Платона, по словам Диогена Лаэртского, ходивший по Афинам: «Когда Погона была в цвете юности, Аристон пытался овладеть ею, но безуспешно: и, прекратив свои попытки, он увидел образ Аполлона; после чего сохранял жену в чистоте, пока та не разрешилась младенцем. Родился Платон в 88-ю олимпиаду, седьмого фаргелиона, в день, когда делосцы отмечают рождение Аполлона…» (Там же. III. 2). Здесь сказано — ни много ни мало — о том, что настоящим отцом Платона был не афинянин Аристон, а сам бог Аполлон. Более того, и появился на свет мыслитель в один день со своим «небесным родителем». Именно к этой дате аттического календаря приурочивали уже непосредственные ученики Платона в Академии празднование дня его рождения. Наверное, здесь самое время вспомнить о том, что день рождения самого Сократа справлялся шестого фаргелиона, то есть накануне. Куда уж символичнее…

Сам Диоген Лаэртский сочинил о Платоне стихотворение, начинавшееся так:

Фебом на благо людей рождены и Платон и Асклепий:

Тот — целителем душ, этот — целителем тел.

(Там же. III.45).

Здесь Платон сопоставлен с богом врачевания Асклепием, который, согласно мифам, считался отпрыском Аполлона.

У писателя более позднего времени все эти «аполлоновские нюансы» личности Платона еще более утрируются, до приобретения откровенно сказочного облика: «Говорят, будто однажды ночью призрак Аполлона возлег с его матерью Периктионой (тут, кстати, зафиксирован более верный вариант написания имени матери Платона, Периктиона, а не Потопа. — И. С.), а потом предстал перед Аристоном и повелел ему не сочетаться более с Периктионою до тех пор, пока она не родит ребенка, и тот повиновался» (Олимпиодор. Комментарии к «Алкивиаду» Платона. 2).

Все это, конечно, легенды, но легенды весьма характерные. Они однозначно показывают, что Платон воспринимался в некоей мистической связи с Аполлоном. И, насколько можно судить, «отец» этой легендарной традиции — сам философ. Так почему бы ему было не назвать себя в диалогах «даром Аполлона», Аполлодором? Тем более что, как известно, имя менять ему было не впервой. Мы знаем его как Платона, но при рождении он был наречен Аристоклом, а Платон («Широкий») — не более чем позже данное прозвище, которое настолько привилось, что уже при его жизни употреблялось в качестве имени.

Одним словом, будем исходить из того, что Платон был в день казни «босоногого мудреца» в числе его собеседников. Стало быть, его рассказ в «Федоне» — рассказ очевидца, а не почерпнутый откуда-то из чужих рук. Тем ценнее он для нас становится. Оговорим: ценнее с точки зрения воссоздания общей атмосферы дня. а не конкретного содержания бесед, которые в тот день велись. Вот тут-то как раз велика возможность того, что Платон поддался своим позднейшим настроениям. К моменту написания «Федона» он, познакомившись с пифагорейцами и очень заинтересовавшись их учением, уже твердо верил в бессмертие души, и, соответственно, большую часть своих высказываний платоновский Сократ посвящает аргументации в пользу этой идеи (аргументации, надо сказать, весьма убедительной). Однако в «Апологии Сократа» — а это произведение было написано заведомо раньше, и в нем, вне сомнения, Платон с большей точностью передает взгляды учителя — тот высказывается отнюдь не столь однозначно:

«Умереть, говоря по правде, значит одно из двух: или перестать быть чем бы то ни было, так что умерший не испытывает никакого ощущения о чем бы то ни было, или же это есть для души какой-то переход, переселение ее отсюда в другое место, если верить тому, что об этом говорят» (Платон. Апология Сократа. 40 с). Последняя часть сказанного звучит вообще довольно скептично. Предлагаются два варианта, то есть как минимум у Сократа нет полной уверенности в посмертном существовании души. А к моменту казни такая уверенность у него появляется — если судить по «Федону». У кого-нибудь другого могла бы, конечно, и такая метаморфоза произойти за месяц тюремного заключения. Но вряд ли у Сократа, отличавшегося стойкостью убеждений и совершенно не подверженного «порыву минуты».

Нет, судя по всему, в «Федоне» Платон заставляет учителя высказывать мысли, принадлежащие не ему, Сократу, а отражавшие тогдашние воззрения самого Платона. Последний, напомним, увлекался в те годы пифагореизмом. Случайно ли, что среди главных собеседников «босоногого мудреца» в день казни в «Федоне» изображены видные пифагорейцы Симмий и Кебет?

* * *

Итак, тюремная стража допускает друзей в камеру к Сократу. Там уже сидит плачущая Ксантиппа, но Сократ велит отвести ее домой и всецело предается беседе с людьми, которые ему близки. Сообщаются живые, реалистичные подробности. Например: философ, с которого только что сняли оковы, сидя на кровати, растирает затекшие ноги (Платон. Федон. 60 b).

Или вот другая деталь из рассказа Федона — одна из тех, что придают столь запоминающуюся непосредственность всему рассказу: «Случилось так, что я сидел справа от Сократа, подле самого ложа — на скамеечке — и потому гораздо ниже его. И вот, проведя рукой по моей голове и пригладив волосы на шее — он часто играл моими волосами, — Сократ промолвил:

— Завтра, Федон, ты, верно, острижешь эти прекрасные кудри?

— Боюсь, что так, Сократ, — отвечал я.

— Не станешь ты этого делать, если послушаешься меня» (Платон. Федон. 89 ab).

Поясним: в античной Греции одним из знаков траура по близкому человеку было острижение волос. Сократ призывает Федона (и тем самым, естественно, других слушающих его) не поступать так, то есть не погружаться в траур по нему, не воспринимать его смерть как горе — коль скоро он сам этого не делает.

Разговор тянется весь день. Впрочем, слово «тянется» здесь явно неуместно: для учеников Сократа он наверняка пролетел как один миг. Но вот осужденный говорит: «Ну, пора мне, пожалуй, и мыться: я думаю, лучше выпить яд после мытья и избавить женщин от лишних хлопот — не надо будет обмывать мертвое тело» (Платон. Федон. 115 b). Снова, как всегда, «босоногий Мудрец» думает в первую очередь о других, а не о себе…

Помывшись в другом помещении, Сократ прощается с детьми, отдает последние распоряжения Притону и пришедшим женщинам-родственницам, а потом вновь выходит к друзьям: последние минуты он проведет именно в их обществе.

Рассказ об этих последних минутах — своего рода кульминация диалога «Федон», к тому же драгоценное свидетельство. Кончина далеко не каждого великого человека описана столь подробно. Стоит ли передавать платоновское изложение своими словами? Нам это представляется даже кощунственным. Так передадим же слово современнику:

«Было уже близко к закату: Сократ провел во внутренней комнате много времени. Вернувшись после мытья, он сел и уже больше почти не разговаривал с нами. Появился прислужник Одиннадцати и, ставши протии Сократа, сказал:

— Сократ, мне, видно, не придется жаловаться на тебя, как обычно на других, которые бушуют и проклинают меня, когда я по приказу властей объявляю им, что пора пить яд. Я уж раньше за это время убедился, что ты самый благородный, самый смирный и самый лучший из людей, какие когда-нибудь сюда попадали. И теперь я уверен, что ты не гневаешься на меня. Ведь ты знаешь виновников и на них, конечно, и гневаешься. Ясное дело, тебе уже понятно, с какой вестью я пришел. Итак, прощай и постарайся как можно легче перенести неизбежное.

Тут он заплакал и повернулся к выходу. Сократ взглянул на него и промолвил:

— Прощай и ты. А мы всё исполним как надо. — Потом, обратившись к нам, продолжал: — Какой обходительный человек! Он все это время навещал меня, а иногда и беседовал со мною, просто замечательный человек! Вот и теперь, как искренне он меня оплакивает. Однако ж, Критон, послушаемся его — пусть принесут яд, если уже стерли. А если нет, пусть сотрут.

А Критон в ответ:

— Но ведь солнце, по-моему, еще над горами, Сократ, еще не закатилось. А я знаю, что другие принимали отраву много спустя того, как им прикажут, ужинали, пили вволю, а иные даже наслаждались любовью, с кем кто хотел. Так что не торопись, время еще терпит.

А Сократ ему:

— Вполне понятно, Критон, что они так поступают, — те, о ком ты говоришь. Ведь они думают, будто этим что-то выгадывают. И не менее понятно, что я так не поступаю. Я ведь не надеюсь выгадать ничего, если выпью яд чуть попозже, и только сделаюсь смешон самому себе, цепляясь за жизнь и дрожа над последними ее остатками. Нет, нет, не спорь со мной и делай, как я говорю» (Платон. Федон. 116 b слл.).

Мы хотели просто привести рассказ Платона о смертном часе учителя, никак не вмешиваясь в этот рассказ. Но не можем удержаться. Впечатление просто потрясающее! Плачет не приговоренный, а тюремщик — человек, надо полагать, не из слабонервных, видавший в жизни разное… А приговоренный, напротив, как будто даже торопит казнь, не внемлет совету друга остаться на этом свете еще хоть немного.

«Тогда Критон кивнул рабу, стоявшему неподалеку. Раб удалился, и его не было довольно долго (очевидно, цикута не была еще приготовлена, не ждали, что Сократ ее так скоро прямо-таки потребует. — И. С.), потом он вернулся, а вместе с ним вошел человек, который держал в руке чашу со стертым ядом, чтобы поднести Сократу. Увидев этого человека, Сократ сказал:

— Вот и прекрасно, любезный. Ты со всем этим знаком — что же мне надо делать?

— Да ничего, — отвечал то, — просто выпей и ходи до тех пор, пока не появится тяжесть в ногах, а тогда ляг. Оно подействует само.

С этими словами он протянул Сократу чашу. И Сократ взял ее с полным спокойствием, Эхекрат, — не задрожал, не побледнел, не изменился в лице, но, по всегдашней своей привычке, взглянул на того чуть исподлобья и спросил:

— Как, по-твоему, этим напитком можно сделать возлияние кому-нибудь из богов или нет?

— Мы стираем ровно столько, Сократ, сколько надо выпить.

— Понимаю, — сказал Сократ. — Но молиться богам и можно и нужно — о том, чтобы переселение из этого мира в иной было удачным. Об этом я и молю, и да будет так.

Договорив эти слова, он поднес чашу к губам и выпил до дна — спокойно и легко.

До сих пор большинство из нас как-то еще удерживалось от слез, но увидев, как он пьет и как он выпил яд, мы уже не могли сдержать себя. У меня самого, как я ни крепился, слезы лились ручьем. Я закрылся плащом и оплакивал самого себя — да! не его я оплакивал, но собственное горе — потерю такого друга! Критон еще раньше моего разразился слезами и поднялся с места. А Аполлодор, который и до того плакал не переставая, тут зарыдал и заголосил с таким отчаянием, что всем надорвал душу всем, кроме Сократа. А Сократ промолвил:

— Ну что вы, что вы, чудаки! Я для того главным образом и отослал отсюда женщин, чтобы они не устроили подобного бесчинства. — ведь меня учили, что умирать должно в благоговейном молчании. Тише, сдержите себя!

И мы застыдились и перестали плакать» (Платон. Федон. 117 а слл.).

Опять остановимся. Не друзья утешают приговоренного к казни, ободряют его, призывают мужаться. Нет, сам приговоренный, более того, уже казненный — ибо казнь свершилась! — успокаивает рыдающих друзей.

«Сократ сперва ходил, потом сказал, что ноги тяжелеют, и лег на спину: так велел тот человек. Когда Сократ лег, он ощупал ему ступни и голени и немного погодя — еще раз. Потом сильно стиснул ему ступню и спросил, чувствует ли он. Сократ отвечал, что нет. После этого он снова ощупал ему голени и, понемногу ведя руку вверх, показывал нам, как тело стынет и коченеет. Наконец прикоснулся в последний раз и сказал, что, когда холод подступит к сердцу, он отойдет.

Холод добрался уже до живота, и тут Сократ раскрылся — он лежал, закутавшись, — и сказал (это были его последние слова):

— Критон, мы должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте.

— Непременно, — отозвался Критон. — Не хочешь ли еще что-нибудь сказать?

Но на этот вопрос ответа уже не было. Немного спустя он вздрогнул, и служитель открыл ему лицо: взгляд Сократа остановился. Увидев это, Критон закрыл ему рот и глаза» (Платон. Федон. 117 е слл.).

Загрузка...