Тоби Литт (Toby Litt)

Английский прозаик.

Родился в 1968 г. в Бедфорде. В 11 лет начал писать сюрреалистические стихи. Четверостишие под названием «Их брак» об очень несчастной паре было напечатано в «The Guardian». Работал учителем, продавцом в книжном магазине, писал субтитры, пробовал рисовать, шить одежду (даже изготовил шляпку), играл в музыкальной группе, учился в Оксфорде, посещал литературные курсы. Защитил степень магистра искусств в Университете Восточной Англии.


Книги: «Приключения при капитализме» (Adventures in Capitalism, 1996), «Битники» (Beatniks 1997), «Corpsing» (2000), «Песни мертвых детей» (Deadkidsongs 2001), «Эксгибиционизм» (Exhibitionism, 2002), «В поисках себя» (Finding Myself 2003), «Ghost Story» (2004), «Hospital» (2007), «I Play the Drums in a Band Called Okay» (2008), «Journey into Space» (2009), «King Death» (2010).


Для сорокалетнего писателя Тоби Литт выглядит более чем респектабельно. Он как будто излучает спокойную писательскую уверенность. Впрочем, может быть, это самодостаточность, ощутимая в любом англичанине, сказывается на его писательском облике. Собственно, такое же впечатление скромного, но основательного благополучия производит и таунхаус Тоби Литта в юго-восточном Лондоне. «Песни мертвых детей» и «Эксгибиционизм» — два переведенных на русский язык романа Литта. Первый — история о компании подростков, заигравшихся в войну, история о долге и предательстве, о подростковом кодексе верности. «Эксгумация» — триллер как будто рожденный из метафоры, из детального описания прохождения пули сквозь человеческое тело (собственно, с этого роман начинается).


Когда вы почувствовали себя писателем?

Довольно долгое время я не только писал, я много чем занимался: рисовал, шил одежду, даже шляпу смастерил. Так что лет до тринадцати-четырнадцати писательство не было у меня на первом месте. А начал я писать в одиннадцать — стихи. Тогда я был сюрреалистом: мне хотелось сочинять стихи, похожие на картины Сальвадора Дали, или Магритта, или не знаю кого; хотелось, чтобы выходило странно.


А почему вы бросили поэзию?

Это она меня бросила. Не знаю… У меня был в университете друг, он любил цитировать строчку Йейтса о «соблазне преодолений» («Соблазн преодолений иссушил…» — «The fascination of what's difficult»). Наверное, я понял, что поэзия менее подвластна тебе, чем проза. За свою прозу можно отвечать; в то же время она позволяет делать вещи в каком-то смысле более сложные, но менее непредсказуемые. Когда пишешь прозу, можно лотом говорить, что это твое; с поэзией дело обстоит не совсем так.

Я и сейчас иногда пишу стихи, только почти не публикую.


Сначала вы увлеклись поэзией, а потом переключились на музыку, сочинение песен?

Нет, они начинались вместе… Первым знакомством с поэзией стали для меня тексты «Битлз» из «Сержанта Пеппера». У моего отца было первое издание «Сержанта Пеппера», к нему прилагались маски и значки, чтоб самому вырезать, а еще это была самая первая пластинка с текстами песен. Мне нравилась «Люси в небесах с алмазами» («Lucy In The Sky With Diamonds») — это ведь настоящий сюрреализм: «Представь себе, что ты в лодке на реке…» («Picture yourself in a boat on a river…»). В общем, тогда я и начал писать тексты. Я играл в разных группах, сочинял песни. И вот какое дело: очень редко бывало, чтобы сначала появилось стихотворение, а потом из него получилась песня. Ритм у них не совпадал. Но тексты песен я писал — интерес к ним возник, кажется, прежде, чем в руки мне впервые попал сборник стихов.


А как впервые появилось желание писать стихи?

Первые сочиненные мной стихи были школьными домашними заданиями. Первое, которое помню, я написал в одиннадцать лет — про посещение зубного врача. Оно где-то там, в сундуке похоронено. Была там такая строчка: «Ты смотришь снизу ему в нос, а напряженье все растет…»

Это нам задали — написать и сдать тетрадки, а потом оценки поставили.


И что же вы получили?

Не помню, не помню. Мои учителя английского меня всячески поощряли. В то время у меня была учительница по английскому, Моника Хедрингтон, она преподавала у нас в начале школы второй ступени, — она меня очень поддерживала. Позже я показывал ей кое-что из более серьезных вещей. Однажды я написал стихотворение о Фрэнсисе Бэконе — по-моему, я тогда побывал на его выставке в «Тейт» (сейчас там тоже, кстати, идет его выставка) и написал на эту тему триптих. Это была, наверное, моя первая более-менее серьезная вещь. Я показал ее учительнице, та сказала: превосходно. Я очень воодушевился!


Чем кончается стихотворение о зубном враче?

В школьных стихах редко бывает яркая концовка: либо ничего особенного не происходит, либо всех убивают. Ну, что там могло быть: пришел к зубному, посидел, ушел. Настоящего сюжета там не было. Наверное, мне вырвали зуб. Или пломбу жуткую поставили.


Какие у вас были в детстве любимые поэты?

Те, кого мы проходили в школе. Еще — Китс. У меня было издание серии «Everyman Poetry», года, наверное, 1912-го. Я как-то зашел в букинистический по соседству, спросил: «А Китса у вас ничего нет?» Продавец ответил: нет, а потом поискал и нашел эту книжку. И я сразу начал читать первое стихотворение в автобусе по дороге домой. Опять-таки все потому, что услышал про Китса в одной песне — у шотландской группы «Aztec Camera» есть строчка про «овердозу Китса». Я подумал: а что, интересно; надо и мне такую овердозу попробовать.


И какое получили печатление?

Вообще-то я впал в недоумение. Язык как будто бы довольно простой, но попадаются, особенно поначалу, такие режущие слух рифмы. Это потому, что он не в той форме писал — он ведь начинал с двустиший. Только потом, когда перешел к одам, сонетам и всему прочему, вот тогда… Так что я, наверное, был в таком же недоумении, как и он сам. Решил, что не оценил его так, как должен был бы, но мне очень понравилось… Вначале, как всегда бывает у Китса, он как бы ищет дорогу среди листвы, подбирается к чему-то, и это здорово. Если не ошибаюсь, первое стихотворение в книге было «Я вышел на пригорок — и застыл». Не самое знаменитое произведение Китса, но мне оно понравилось — романтическое, поэзия второго поколения романтиков.


Вы уже играли в то время в рок-группе?

До настоящего рока мы тогда еще не доросли. Играли лет с десяти до четырнадцати, а потом мой лучший друг, мы с ним вместе этим занимались, переехал в другой город, я один остался. Я продолжал играть до конца школы, но прежнего энтузиазма в группе уже не было. Мы были такими… Мы были несколькими группами одновременно — настоящие шизофреники. Групп у нас было примерно пятнадцать, и для каждой — свой имидж, свои инструменты. Были панк-группы, электроника, прог-рок. Мы, можно сказать, надевали разные маски. Записывали все на пленку, приходилось живьем, не могли даже второй инструмент наложить, монтировать не умели. И назад было не перемотать. Так что альбом создавался так: записывали одну песню, пока не получится, записывали следующую…

А потом, если кассета терялась, то все — конец альбому.


Кто служил вам образцом для подражания?

Я прошел через своего рода увлечение прог-роком — мне нравились группы, где было больше всего техники, самые внушительные ударные. Например «Yes», «Rush»… Кто еще? Нам очень нравился Китаро, был такой японский музыкант, синтезировал музыку… Пожалуй, нам нравились вещи, которые можно было как-то связать с научной фантастикой, — «Hero of the World» или Сантана, или… Вещи… футуристические. Что-то похожее на фильмы, которые мы любили. Фильмов настоящих тогда толком и не было, кроме «Звездных войн», а нас интересовало одно: космические корабли, техника. К этому мы тянулись изо всех сил.

Но в конце концов мы, кажется, стали играть совсем по-другому — музыканты из нас были довольно слабые. Так что мы стали похожи на «Captain Beefheart» или «Sun Ra», что-то в этом роде. Больше всего в нашей музыке было крика и грохота… Еще мы «Pink Floyd» увлекались, «Обратную сторону Луны» постоянно слушали.

Сан Ра, хотя я его вообще-то мало слушал тогда, это американский джазмен, у него все песни про Сатурн и всякие космические дела. И тексты, которые писал Люк, мой лучший друг, часто были в том же роде. Мы организовали такую группу, «Spaceband», и все песни были связаны с вымышленным баром на какой-то космической станции, где выпивали инопланетяне, а мы были в этом заведении музыкантами, играли для этих странных двухголовых существ, и все такое. Но что касается песен, тогда мы его (Sun Ra) не то чтобы совсем не знали, но только много позже я услышал и подумал: да это же что-то до странности синхронное.


А кто еще?

«The Beatles» были, наверное, первой группой, с которой я познакомился. У нас в машине было несколько кассет, мы их слушали, когда ездили куда-нибудь отдыхать. И еще — «The Carpenters». И я… в общем, музыку слушать я начал где-то в 1973-м, лет в пять — тогда я впервые начал узнавать какие-то песни. Леонард Коэн — это уже подростковый возраст, тогда у меня появился его альбом «Greatest Hits», в самое подходящее время. И здесь была связь с еще одной песней. У Ллойда Коула («Lloyd Cole and the Commotions») есть песня — как там у него поется, «тогда я работал над своим великим неоконченным романом», — и в ней он упоминает Леонарда Коэна. Вот я и купил себе его альбом. В общем… мои вкусы изменились, и довольно сильно. Но… по-моему, в этом возрасте эмоциональная сторона музыки тебя не особенно интересует. Тебе интереснее пиротехника, всяческие спецэффекты — я имею в виду, когда тебе лет десять-двенадцать. А потом, к пятнадцати-шестнадцати, я полюбил меланхолическую музыку. И Боба Дилана — это был важный момент. Вот это осталось.


На чем вы играли — на барабане?

Нет! Я играл на гитаре — на ритм-гитаре.


А у вас есть музыкальное образование?

Да нет — несколько уроков игры на гитаре, а так… Вообще все это делалось для себя, между собой. Какую-то роль, наверное, тут сыграло то обстоятельство, что у одного из моих друзей дома была музыкальная комната — там стояло пианино. Мы там собирались со своими инструментами и играли. Как правило, все происходило там. Это было одно из наших обычных занятий; еще мы дрались палками, стреляли друг в друга понарошку.


А когда у вас появился интерес к битникам?

Первую книгу, «Рискованное предприятие» (Adventures in Capitalism), я написал после поездки в Америку, а в промежутке между ней и «Битниками» в Америке я не был. Я поехал туда после университета; родители сказали мне: «Закончишь университет, мы тебе купим билет — туда и обратно, — поезжай, посмотри на мир…» Я полетел в Сан-Франциско, обратно вернулся из Нью-Йорка, а по стране путешествовал на автобусах «Грейхаунд». В общем, как в «Битниках», только в обратную сторону. И я… был, по сути, оторван от жизни — бывала проводил по тридцать шесть часов в автобусе, Америка ведь большая. Попадется сосед, с которым можно поговорить, — хорошо, а нет — сидишь, смотришь в окно, наблюдаешь, и все…

Понимаете, мой лучший друг Люк увлекался Керуаком, буддизмом, и он… он раньше меня ко всему этому пришел, а я никогда не был от этих дел без ума — просто наблюдал со стороны. А потом подумал, что мне, наверное, следовало бы посильнее всем этим увлечься, но к тому времени я от этого уже как-то отстранился. Я, как бы ни хотел, уже не мог прочесть «Дорогу» впервые, чтобы меня захлестнуло. Но поездка в Америку к битникам отношения не имела — мне просто хотелось посмотреть, как там и что. В то время я не думал о том, чтобы написать об этом книгу, — только позже начал собирать материалы.

В Америке я читал книги, которых было не достать здесь. Напримед дневники Сильвии Платт — здесь они тогда не издавались, Тед Хьюз запретил, так что я там первым делом их купил. Читал и поэтов, и Карвера, «Откуда я взываю», — в то время эти вещи там только что вышли, а здесь их еще не было, — и Уоллеса Стивенса что-то. Мой список был, можно сказать, составлен по принципу «чего не достать в Британии». Вот что я читал; а чтобы взять с собой экземпляр «Дороги», все места посетить и поставить галочку — этого не было. Случайно вышло так, что я оказался проездом в Денвере — это место связано с битниками у Керуака.


Кто, по вашему мнению, наиболее важные писатели-битники?

Мне больше всего нравится Берроуз, но к битникам я его не отношу. Он был с битниками связан, но как писатель пользовался совершенно не теми методами, что Гинзбург или Керуак. Идея разрезания страницы текста на кусочки полностью противоречит связной технике Гинзбурга, идущей от Уитмена и Блейка. Разве можно представить себе Гинзбурга, который создает стихотворение, нарезая на кусочки газету? Или Берроуза, решившего, что его душа как-то связана со всем, проходит через все от начала и до конца, и способного эту линию очертить? Тоже нет. Остальные главным своим достижением считали некую логическую связь с джазом. Знаете: мы пытаемся писать похоже на джаз. На то, как его играют. Замысел прекрасный, но великими писателями они не были. Дотянуть до величия своих идей им не удалось. По-моему, они были очень хорошими, интересными, увлеченными писателями, но полностью себя не реализовали. Неудивительно, что великое искусство джаза — это сам джаз. Чарли Паркер гораздо более велик в своем искусстве, чем Джек Керуак.


Вы когда-нибудь проводили эксперименты по расширению сознания?

Ну да, я экспериментировал — писал, медитировал, все такое; ударные дозы наркотиков тут ни при чем. Я всегда боялся, как бы не пострадал мозг, — считал, что мне он еще пригодится, этот довольно тонкий инструмент, в неповрежденном виде. Да, наркотики принимать мне случалось, но они меня не так уж сильно интересовали: ни кокаин, ни кислота — особого кайфа я от них не получал, в отличие от книг.

Мне сейчас, на самом деле, было бы интереснее, чем в девятнадцать, попробовать — ну там, не знаю, ЛСД; но все те же соображения останавливают. У меня всегда было такое чувство, что это на меня давит, что кислотой мне увлекаться не стоит — начнется депрессия, обязательно уеду не туда.


Итак, почему же вы все-таки написали книгу о битниках?

На самом деле, тут было несколько причин. Во-первых, хотелось написать роман о юности, о том, каково быть молодым, — но не об ультрасовременных ситуациях, не о самых последних событиях. А наоборот — о том, что есть множество людей, для которых время движется медленнее, что не все одновременно рвутся вперед. Есть люди, для которых сегодня на дворе стоят семидесятые, шестидесятые, причем они сами выбирают такую жизнь. Мне было очень интересно проследить динамику изменений, связанных с полом. Знаете, культура битников, хиппи — в общепризнанном понимании — создавала для мужчин кучу преимуществ, а для женщин кучу проблем. Скажем, свободная любовь — для безобразного мужика идея замечательная, а для красивой женщины ужасная.


А как вам пришла в голову идея поехать в Чехию?

Это было еще до «Битников», до того, как меня начали печатать. Закончив университет и попутешествовав, я уехал в Глазго и там начал писать роман. Потом я послал его издателям, и те даже проявили некий интерес, но в конце концов все равно отклонили. А в Прагу я поехал, потому что там подвернулась работа. Пока я был в Америке, в ноябре 1989-го повсюду происходили эти самые революции. Румыны, я слышал, свою так не называют — по их мнению, это была контрреволюция. Короче, мир менялся. Теперь ты мог поехать в страны, куда раньше было нельзя. И мне хотелось побывать в какой-нибудь из этих стран. Особых предпочтений у меня не было — появись возможность съездить в Румынию или Хорватию, я бы поехал туда. Или в Россию. Я послал письма в несколько посольств, спросил, не нужны ли им преподаватели. А тут в журнале по трудоустройству, который мне прислал университет, мне попалась на глаза вакансия: преподавание английского в первой частной языковой школе в Праге; требуются выпускники с дипломами по английскому. Я подал заявление и довольно быстро получил там работу. Так вот, поехал я в Прагу, прибыл в тот же день, что и папа римский, — была пасха, 90-й год, на площади Венцеслас установили громкоговорители, слышно было, как папа читает речь. Я пошел на работу, а сам думаю: ну вот, приехал в какую-то непонятную страну, чего от нее ждать — понятия не имею. И тут встретил человека, с которым мы были вместе в университете, он туда попал по тому же объявлению. Он мне сказал: я тут уже две недели, здесь здорово, классно, что ты приехал.


Вы уехали, чтобы писать без помех?

Да, потому-то я туда и поехал. Идея была — уехать из Англии. Я и в Шотландии поэтому оказался — не мог больше оставаться в Англии, надоело постоянное напряжение. Как после выяснилось, это было начало конца эры тэтчеризма — вернее, Маргарет Тэтчер; тэтчеризм-то и дальше продолжался. Но мне надоели эти победоносные крики, надоел этот язык — хотелось уехать куда-нибудь, побыть иностранцем, чтобы меня не понимали. И я поехал… Потом, можно было работать 2–3 дня в неделю, а остальное время писать. План был именно такой.


Расскажите, пожалуйста про тот ваш роман, который отклонили?

А, он назывался «Потерянный вавилонский блокнот» (The Lost Notebook of Babel). Как следует из заглавия, герой теряет блокнот и потом всю оставшуюся жизнь пытается воссоздать его содержимое. Не потому, что это лучшее из всего, что он написал, лучшие его стихи, — нет, просто он чувствует, что должен: если не вернуться назад, к тому моменту, то невозможно будет двигаться дальше. Так он ломает себе жизнь, стремясь в точности восстановить нечто бесполезное. В свой блокнот он заносил надписи-граффити, и теперь ему приходится обходить все туалеты в Оксфорде, чтобы эти граффити найти. Он страшно волнуется — вдруг в каком-нибудь из них затеют ремонт. Наверное, я тогда находился под определенным влиянием набоковского «Бледного огня».


Созвучие в заглавии с Бабелем возникло случайно?

Нет, Бабель тут ни при чем. Скорее уж Джордж Штейнер — он написал книгу «После вавилонского столпотворения» (After Babel). Там говорится о проблемах перевода, о высказывании Адорно «После Освенцима поэзии быть не может». У него очень европейское отношение к литературе, к писательству. Мне хотелось перенести это в английский контекст. С языком моего героя произошло нечто очень странное: он по-прежнему владеет даром речи, но вместе с блокнотом потерял свою способность к творчеству и не может ее обрести, пока не вернется назад и не восстановит записи. Такие вот бесплодные поиски.

А Бабеля я тогда не читал; теперь он один из моих любимых писателей, но лишь с недавних пор. Переводы, которые у меня имелись, были очень плохими, только несколько лет назад наконец появился хороший.


Какие литературные ассоциации вызвала у вас Прага во время пребывания в ней? Традиционно она считается городом Кафки…

В архитектурном смысле Прага, когда я там жил, по-прежнему походила на город Кафки. Особое удовольствие состояло в том, чтобы выбирать пути, которыми не ходят туристы. В Праге множество таких мест, где можно срезать дорогу, но они спрятаны: надо идти узкими переулками, кажется, что они ведут не туда. Это наводило на мысли о Кафке, хотя от него самого в городе осталось немного. Разумеется, он там похоронен; но ощущения, что в городе царит его дух, не создавалось.

Это, пожалуй, можно было в большей степени отнести к Кундере. Ведь люди, населявшие тот мид — это были люди, мужчины и женщины, которые обзавелись семьями в восемнадцать-девятнадцать-двадцать лет, чтобы получить квартиру. Так что к тридцати годам все они успели завести романы друг с другом, все им страшно надоело, у всех уже, как правило, росли дети — это и был тот мир о котором он писал. Считалось само собой разумеющимся, что так и надо жить. Ему (Кундере) этот мир принадлежал в гораздо большей мере, чем Кафке. Правда, насколько мне известно, чехи Кундеру вовсе не уважают; они предпочли бы, чтобы я упомянул Грабала.

Кафка говорил о Праге: «У этой матушки есть когти…»; ему все время хотелось оттуда сбежать, но город его не отпускал, тащил обратно. Ему там было чрезвычайно неуютно. То же самое с Рильке — он терпеть не мог свой родной город. Мне все это напоминало Оксфорд: я его тоже терпеть не мог, не хотел там оставаться, а в Праге — наоборот, хотел, мне там очень нравилось. Так что я не испытывал депрессии, подобной той, что была у них.


За что вы невзлюбили Оксфорд?

В Оксфорде слишком много истории, слишком много… Слишком большое напряжение, а результата никакого. Оксфорд больше ничего не производит. Разве что книги Филипа Пулмана — это единственное, что там появилось за долгое время, в чем есть хоть что-то живое.

Я был до крайности разочарован Оксфордом. Я надеялся встретить там гениев. Ни одного не встретил.


Это разочарование относится и к Малькольму Брэдбери?

Нет-нет. Я считаю, он написал замечательную книгу — «Историческая личность» (The History Man). Все, кто посещали его занятия в Университете Восточной Англии — это рядом с Норичем, университетский городок, огромные бетонные здания, довольно уродливые с виду, — так вот, все студенты, которые занимались у Малькольма Брэдбери, по-настоящему уважали его, даже если не были с ним согласны, даже если считали, что он неправ. Все мы понимали, что он прочел тех писателей, которых читали мы, что он знает, откуда что в нас берется, — даже если ему в этом не все нравилось. Он обладал склонностью к литературе комической, к вещам смешным, к сатире. Еще для него важна была связь с определенным периодом времени. Произведения витиеватые по стилю, зацикленные на себе, поэтические интересовали его меньше. Именно такой учитель был мне в то время нужен. Понимаете, он поддерживал тебя, но в то же время не пытался во все вмешиваться — просто давал возможность делать то, что тебе хочется, но при этом ты знал, что у тебя есть читатель — возможно, один из лучших в твоей жизни.


Такие занятия полезны?

Мне очень трудно об этом судить. Сначала мне это представлялось так: буду писать, сдавать написанное, возникнут критические замечания — сяду и перепишу; буду прислушиваться к критике, и это мне поможет писать лучше. Но этого не произошло. Мне казалось невозможным после занятий переписывать уже сделанное. Перечитать по новой, отложить, а потом взять и написать что-нибудь еще — это да. В общем, если я чему-то и научился, то в промежутках между рассказами — я тогда писал рассказы, — а не по ходу дела. Но было много каких-то вещей — со стороны могло бы показаться, будто я научился им за время занятий, а на самом деле я их уже и так знал. Например прямо перед тем, как на эти курсы пойти, я написал одну вещь, роман «Пражское метро» — благодаря ему меня и приняли на курсы. Написал за последний месяц своего пребывания в Праге. Тогда у меня появилось свободное время, работа уже закончилась, и я подумал, что потом времени может не быть, напишу-ка я роман, — и написал. Действие романа происходило в те самые дни, когда я над ним работал, и как раз в это время Чехия и Словакия разделились — это в романе как бы присутствует на заднем плане. Один из случаев, когда я стремился следовать примеру Малькольма Брэдбери, — это когда я пытался отразить в романе время. В Университете Восточной Англии я писал рассказы про тот год, там была телереклама и прочее. Получившиеся рассказы были в полном смысле продуктом того времени. Я решил не переживать по поводу литературных моментов, можно ли это будет понять через десять лет, или же эту продукцию перестанут производить, рекламные лозунги забудутся, — я просто решил все до последнего вложить в тот момент. И в этом, думаю, сказалось влияние Брэдбери. Ведь он писал такие романы: это — роман пятидесятых, шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых и так далее… Я, наверное, и сам это знал, но мне нужно было все это повторить, чтобы по-настоящему научиться. По-моему, я делал это и до того, как научился.


Насколько автобиографичен роман «Песни мертвых детей»?

Автобиографичен ли он? Да, если под этим понимать тот мир язык, топографию деревни, это ощущение — это определенное ощущение ядерной угрозы, стоящее за всем. Но в смысле самого действия — нет, действие вымышленное. Вроде того, что могло бы произойти, соберись вместе другая группа мальчишек, но моя Команда — да, она отличалась от той Команды, что в книге.

В основе романа воспоминания о собственном взрослении?

Я собрал свои воспоминания о том времени и как бы взял и уничтожил их, чтобы написать книгу. Я использовал многое из того, что помнил, но очень сильно эти вещи исказил. Теперь эти воспоминания ко мне вернулись — вероятно, в вымышленной форме. Важно для меня было то, что в мире мальчишек царило невероятное напряжение — их страх, давление, которое они испытывали. Им на самом деле казалось, что они должны в каком-то смысле спасти мир. Что на них нападут, их раздавят… Но мне это помогло справиться с собственным восприятием мира, который казался таким ужасным в 1979-м. В то время обстановка была по-настоящему гнетущей, напряженной в политическом смысле. По-моему, мы относились ко всему этому слишком серьезно для своего возраста. Но мой отец действительно считал: «Лучше мертвый, чем красный» — так он мне говорил, что гораздо лучше быть мертвым, чем красным.

Я помню день, когда Рональд Рейган стал президентом. Народ у нас в школе бегал по коридорам с криками: «Бомбы, сейчас бомбы полетят!» Во время урока над зданием пролетал самолет, мы услышали «ж-ж-ж», потом гул прекратился, а мы: ну все! Там, в наших краях, было много американских военно-воздушных баз. Недалеко от мест, где я рос, был завод где занимались сборкой крылатых ракет. Если представить себе карту, где обозначены зоны взрыва, мы явно находились в такой зоне.


Подростковый опыт часто оказывается определяющим?

Это правда, правда… Мир — на уровне геополитическом, на самом высоком уровне происходящего — оказывает на детей глубокое влияние. Мальчишкам в книге лет одиннадцать, у них еще толком не началось половое созревание, они в этом смысле еще невинны и беспрекословно подчиняются некой дарвиновской модели мира, общества. Они верят в то, что сила — единственный факторе которым следует считаться. И это им везде и во всем демонстрируют. Поэтому родители для них — не авторитет, если не вписываются в эту схему. Ведь страны, супердержавы в нее вписываются — ясно, что борьба ведется с позиций силы.

Да, да. Я чувствовал, что сила необходима. В тот момент, о котором идет речь в книге, в одиннадцать лет, меня отправили в школу-интернат на три года. Я уехал из дому: всю неделю проводил там, возвращался на выходные. Мне стало ясно, что в мире полно насилия. Вопрос в том, кто сильнее — это важно, когда на тебя садятся верхом.


Старшее поколение как-то влияет на нравы младшего?

Мне хотелось, чтобы книга обладала неизбежным действием. Связь между философией силы, теорией Дарвина, вымиранием динозавров и так далее, к самому началу; и потом — силовые игры между державами — и то, как это восходит к отношениям в семье, между отцами, и детьми, и детьми этих детей. Верно, пожалуй, и следующее: нельзя отрицать, что существует связь между насилием в среде мальчишек и насилием в глобальном масштабе. Это — роман «островной», вроде «Повелителя мух», с которым его часто сравнивают. Однако в «Повелителе мух» говорится о том, что, если взять относительно приличных мальчиков и поселить их на диком острове, они превратятся в дикарей. Но я так не считаю. По-моему, дело не в окружении, не в его дикости — мальчишек формирует не это. Дело в том, кем они становятся в окружающем их мире. Им не нужен остров — они и так сами по себе, они и так превратятся в дикарей. Они считают, что дикарями быть хорошо. Чем больше насилия, тем лучше. И это… Мне хотелось, чтобы эта мысль прозвучала как можно яснее: все идет от отца к сыну.


Это утверждение основано на личном опыте?

Мои родители, отец и мать, — в общем, они не являются прототипами персонажей книги. Когда мое стихотворение впервые напечатали в центральной газете — оно называлось «Их брак», всего четыре строчки об очень несчастливой паре, — отец и мать первым делом спросили: «Это про нас?» Я им сказал, что нет, и тогда они обрадовались, стали мной гордиться — как-никак, мои стихи напечатали в «Guardian», замечательно. Их влияние на меня во многом становится заметно лишь с течением времени. В восемнадцать я, кажется, считал, что меня усыновили, что я никакого отношения к ним не имею. Но потом я стал внешне походить на отца, голос сделался похожим на его. У меня появились свои дети, и я понял: когда их воспитываешь и при этом устаешь, нет времени, чтобы подумать, как поступить, то невольно начинаешь вести себя так, как в подобной ситуации вели себя с тобой твои родители. Это — один из главных факторов. Мы видим, как черты передаются от одного поколения к другому; объясняется это просто: когда ты устал, переключаешься в наиболее простой режим, на который ты изначально настроен. Что тебе говорили, как относились к определенным вещам… Можно, конечно, попробовать все это изменить, пересмотреть — процентов, думаю, на двадцать. Очень сложно, будучи отцом, быть не таким, каким были твои родители.


А со своими детьми вы проводите много времени?

Да, довольно много. Раз в неделю остаюсь с ними один, плюс к тому еще выходные, отпуск. Работаю обычно дома, так что мы видимся довольно много.


Вам никогда не хотелось написать книжку для детей?

Я считаю, детские книги писать чрезвычайно сложно. Я хотел бы… Мне бы очень хотелось написать для них книжку, но подходящая история пока не подвернулась. Сказки я им рассказываю, но мне надо знать, о чем им сегодня хочется услышать, какими персонажами хочется стать. Кем ты сегодня будешь: рыцарем, солдатом, динозавром? Расскажу одну историю, если они что-то добавят, я это потом использую в следующий раз. Но это дело спонтанное. Бывает, что люди рассказывают истории, а потом это превращается в «Алису в Стране чудес», получается книжка; но у нас так пока не произошло.


A читаете вы детям?

Кое-что из тех книг, которые были у нас: «Кот в шляпе», «На просторе», все такое. Среди них есть них прекрасные детские книги, а есть кем-то подаренные, тебе они не особенно нравятся, но детей от них не оторвешь. Младшего сына не разлучить с этой дурацкой серией «Маленький красный трактор» — господи, по названию прямо какое-то произведение соцреализма! Да нет, там просто этот маленький красный трактор везде разъезжает и помогает в маленьких обыденных делах на простенькой виртуальной ферме. Потом они берут эти скучные картинки с трактором, разрезают на куски и превращают в книжку. Но со старшим сыном мы уже далеко продвинулись, скоро сможем читать более длинные истории. Уже дошли до «Волшебника Изумрудного города», до каких-то отрывков из «Ветра в ивах». Я жду не дождусь, когда мы вместе с ним сможем прочесть книги вроде «Острова сокровищ». Пока ему многое из этого, наверное, будет страшновато. Поразительно, что́ только до них не доходит, — вот недавно он страшно полюбил Бэтмена, стоило только выйти фильму. До этого был Человек-паук. И такое доходит до двух-трехлетних детей! Он и Бэтмена никогда не видел, а все равно: «Бэтмэ-ен!»

А вообще, по-моему, детей — мальчиков, наверное, в большей степени, чем девочек, не знаю, — увлекает самое мощное из того, что они способны воспринять. На каком-то этапе они в восторге от поездов: ого, сколько паровоз может всего утащить; от динозавров: может утащить и убить; потом приходит время супергероев. Сейчас у нас вовсю идут «Степени силы» — мне кажется, дело тут главным образом в силе, которая фигурирует в названии. Ведь сама программа не ахти какая. Но вот то, что у них больше силы, — это да. Понимаете, у супермена силы больше, чем у паровоза или динозавра! И так все идет по нарастающей.


Вам, наверное, среди собственных книг особенно нравится «Поиски себя»?

Да нет, по-моему, эта книга не такая уж замечательная. Я ее написал отчасти в попытке выйти за собственные рамки — в смысле: могу ли я писать так, как от меня никто не ожидает? Могу ли быть совершенно другим писателем, писательницей, которую волнуют совершенно не те вещи, что меня? Удастся ли мне это? Смогу ли сделать каждую книгу непохожей на остальные? Вот какие у меня в основном были мысли. Кроме того, мне хотелось написать книгу о загородном доме, своего рода социальную сатиру, включить туда реалити-ТВ. Правда, я ее начал еще до того, как впервые увидел шоу «Big Brother» или услышал о нем, но мне понравилась идея слежения за людьми в доме: как это скажется на твоем писательстве, если у тебя появится возможность наблюдать за людьми. Я взял это за основу и решил превратить во что-то полусерьезное. Но, судя по откликам на эту книгу, воспринимают ее по-другому. Я хотел написать легкую, приятную, немножко печальную книгу, но, кажется, мне это не удалось. Вышло что-то более мрачное.


Все ваши книги не похожи друг на друга.

Тут замешано разное. Во-первых, то, как я обычно работаю: когда я что-то пишу, то думаю про следующую вещь, но мне хочется, чтобы следующая вещь получилась другой, — своего рода желание убежать от того, чем занят. Отчасти причиной тут мое убеждение, что писатель не должен замыкаться в рамках одного стиля. Я скорее из тех писателей, что стиль меняют, чем из тех, что погружаются в собственный стиль. Это… Я могу привести сотни причин, среди них есть весьма претенциозные, философские, имеющие отношение к личности, истинному «я». Глупо ведь считать, что у человека есть лишь одно истинное «я».


«Эксгумация» — это попытка «освоить» жанр триллера?

Да, мне хотелось написать триллер соблюсти все законы жанра. Чтобы не разочаровать человека, который берется за «Эксгумацию» как за триллер. Я хотел, чтобы вышло необычно, но при этом не собирался лишать читателя острых ощущений: чувство опасности, насилие… Потом, мне хотелось научиться писать в стиле экшн. Хотелось включить много разных кусочков Лондона — мест, куда редко удается заглянуть: морг, больница, задворки пабов и всякое такое. Еще меня занимала идея плоти: пуля, входящая в тело. Все, что связано с телом, вообще играет большую роль в современном искусстве, в брит-арте — хотя, возможно, в меньшей степени в литературе, по крайней мере того времени. Вот об этом моя книга. О телесном хаосе.


Как вы оцениваете творчество Иэна Макьюэна?

Я бы сказал, что ему лучше всех удалось написать о семидесятых. Он смог воссоздать ту атмосферу, которую я чувствовал и в то время, но понял это лишь сейчас. Своего рода тошнотворная приторность в сочетании с бетонной грубостью, серостью; ощущение, будто под этим бетоном что-то гниет, а с виду — только-только проступают черты упадка. Вот это, по-моему, ему удалось. Он взял какие-то детали и придал им вид важнейших черт того периода. По-моему, его успех объясняется правильным выбором. И потом, в то время (сейчас этого уже нет) литература по большей части была делом светским: мол, писать книжки — занятие эксклюзивное. Теперь так почти никто не считает. А в нем было нечто гораздо более непосредственное. За этим стояли Малькольм Брэдбери и Ангус Уилсон, у которых он учился в университете; на мой взгляд, между всеми тремя есть явная связь. У Ангуса Уилсона есть такие жутковатые рассказы — видно, что они оказали влияние на Макьюэна. Они и по стилю прозы схожи между собой: очень насыщенные, прямоугольные абзацы, идущие один за другим; шрифт чуть мелковат, не дает расслабиться.


Вы правда взяли себе за правило выдавать каждую неделю по рассказу?

О нет! Вот когда я учился в Университете Восточной Англии — тогда старался писать по рассказу в неделю. Мне кажется, у каждого рассказа свой темп. На какие-то рассказы у меня уходило по три месяца, какие-то писал в один присест, а на следующий день — еще один. Нет, они… Это была попытка провести тот год как можно плодотворнее. Тогда я не знал, смогу ли продолжать писать в дальнейшем, и хотел как можно больше всего успеть. Вообще-то я иногда подумываю о чем-то подобном, но разных других дел много. На последнюю книгу, «Я — ударник из группы „ОК“», у меня ушло десять лет. Первый из вошедших в нее рассказов был написан году в 98-м, 97-м. Я очень много времени провел с этими персонажами; по мере того как взрослел я, взрослели и они. По-моему, это пошло книге на пользу. Меня больше интересуют вещи, которые становятся средой, где ты живешь, а не то, что можно по-быстрому накатать.

Перевод Анны Асланян

Загрузка...