«Тайна первого всадника на белом коне — начало и конец нашей цивилизации. Начало: единственное мгновенье! — Бог и сатана пришли на землю во плоти. Таинственный Жених и подставное лицо — премудрый змий, дух пустыни (пустота, жаждущая воплотиться?). Результаты воплощений — социальные и философские пиры на тронах и трибунах, трибуналы, кабинеты, подполья подсознания, международные банки, колымские просторы… Прием известный, даже банальный, интересно другое: догадываются ли подставные лица, что пропускают через себя сатану?
Впрочем, меня интересует всадник на белом коне (да к каждой строчке, к каждой мысли припутывается пустынный дух! Неужто они нераздельны для меня и нет спасения? Господи, помоги!). Итак, начало. Иоанн Богослов, страшные символы нашей цивилизации: четыре всадника, четыре царственных коня, лук, меч, мера и смерть.
Первый всадник на белом коне. Он пришел в венце, с луком в руках, „победоносный и чтобы победить“. Победил ли он? Тайна в суете двух тысячелетий, в драгоценном размере библейского стиха: и в потаенной иерусалимской горнице двенадцать избранных были с Ним, „и сатана вошел в одного из них“ (догадывался ли он? мешочек с деньгами, раскаяние и позор по пятницам), и сатана вошел в одного из них, и бесценный венец превратился в терновый, и милосердные руки выронили лук. Однако избранное число восполнилось, и двенадцать стрел остались в двенадцати сердцах странной любовью: „Я возлюбил вас“.
„Я возлюбил вас“! — и Жених, Таинственное Слово, на время вернулся к своим избранным, но вино уже превратилось в кровь, и пришел второй всадник, „чтобы взять с земли мир“. Он пришел с мечом в руках, на рыжем коне — и кроткий белый цвет смешался с багряными отблесками пламени на подземных римских алтарях, походных крестах и хоругвях, на святой чаше Грааля, монгольской коннице и киевском распятии, на византийской плащанице. Арийский возглас: „С нами Бог!“
„С нами Бог!“ — победоносное шествие Креста (ловкий подкоп, обезьяна в кабинете), и на смену средневековому „невежеству“ алтарей и распятий пришел прогресс (борьба за существование, естественный отбор, золотой стандарт) — одним словом, пришло возрождение. И пришел третий всадник, на вороном коне, и подмешал к бело-багряному отблеску черный, и принес в руках меру. И на смену арийскому возгласу: „С нами Бог!“ выдвинут языческий лозунг: „Человек — мера всех вещей“. И в расцвете Европы гордый человек, сверхчеловек, первый интеллигент, занялся делом — тайной золота, — и сатана вошел в него (и Фаусту это вроде бы сошло с рук — догадывался ли он, что не евангельское раскаяние и позор, а вечная молодость, лучезарное будущее и слава ждут его?), и сатана вошел в него, и „зло совершает благо“.
И „зло совершает благо“, и на закате Европы, когда миллионные бойни, пиры и продажи празднует сатана во имя блага, равенства, золота и лучезарного будущего, приходит четвертый всадник, на бледном коне, „и имя ему смерть, и ад следует за ним“. И в нашем бледном лучезарном аду, на исходе христианской цивилизации, выдвинут последний лозунг: „Ничего нет“. Нет Жениха, конец смыкается с началом, побеждает подставное лицо — пустота, ничто, абсолютная смерть, где ничего нет…» Митя услышал стремительный лай и выглянул в окошко: меж золотыми шарами брел странник в белоснежных одеждах, всего лишь Никита в английском летнем костюме, но душа не желала мириться со столь тривиальным фактом, покидать пленительные пределы бессонной ночи — и долго унималось сердце, глаза привыкали к августовскому полдню, пеклу, к плотному видению в золотых цветах. Никита стоял и молча смотрел вверх на Митю; вот шевельнулся, закачались, засверкали шары, словно жгучие лучи пронзили воздух, перехватили дыхание, остро потянуло назад в другой мир, под другие небеса. Митя крикнул неприветливо:
— Ну, что стоишь? Иди в дом. — Пропали на сегодня, а может, навсегда, страшные кони Иоанна — нет, остались навсегда, и в их грозном явлении все события этой пятницы получили для него какой-то мистический подтекст.
Они встретились в темном коридорчике, прошли в низкую прохладную комнату, сели в ветхие кресла у стола, закурили, Никита сказал, мельком взглянув на Митю:
— «Сигнал» свой привез показать.
Положил на вишневую бархатную скатерть тоненькую книжечку (на обложке деревце с ядовито-синими листьями — анчар, что ли?) и уставился в окно; меж тем как Митя разглядывал приятеля пристально, сам на себя дивясь:
— Что с тобой?
— А что?
— Какой-то ты деревянный.
— Голова болит, — соврал Никита, и в бойких желтых глазах его мелькнул, кажется, страх.
Митя полистал книжечку. «Закат Европы». Ну-ну. «Как я смотрел в пустые небеса, одна звезда, одна вечерняя и русская тоска…» Помню. «Сколько раз мне пришлось умирать от любви…» Не раз.
— И все же что с тобой?
— Тут вот какое дело… — начал было Никита и вдруг с силой ударил ладонью по столу. — К черту! Почему именно я должен?
— Это касается Поль?
— Ты знаешь?
— Догадываюсь. Но не знаю, с кем.
— С Жекой.
— С кем?
— С нашим Жекой. С Вэлосом.
— О Господи! — Митя расхохотался. «Однако свободен!» — дрожало, ликовало, звенело внутри; он попытался сосредоточиться на этом могущественном ощущении — не удалось, — свобода требовала немедленной реализации уже не в созерцании, а в действии. И он мгновенно подчинился этому требованию.
— Спутались они давно, — отрубил Символист, сделав ставку на здоровый реализм и правду-матку ради спасения друга; Митя жадно слушал: чем хуже, тем лучше! — Года два уж, наверное. Причем она сдалась сразу, с первого захода.
— Откуда тебе известно?
— Жека рассказывал. Его просто распирает. Еще бы! Эта женщина… — Никита осекся и безнадежно махнул рукой. — Мить, она же дрянь. Такая, как и все.
— Ну-ка помолчи!
— Дрянь! — заорал Никита. — Я бы выразился точнее, но из уважения к твоим чувствам придержу язык.
— Мои чувства свободны, — холодно отозвался Митя, собравшись с духом: ненависть уже давала силу если не жить, так продержаться. — Но почему именно Вэлос?
— Черт его знает! Вот я думал и надумал…
— Завидно было?
— Ну, старик, от тебя не ожидал!
— А что, отказался бы? Не отказался бы. Ты такой, как все, все такие, как все… — какие-то пошлости говорил он, тут же забывая, но один вопрос сквозь надвигающуюся боль, один— единственный… Он цеплялся за него, чтобы освободиться, он, конечно, чувствовал, что в нем ключ ко всему: — Почему именно Вэлос?
— Думаешь, гипноз? Но какое это теперь имеет значение!
— Только это теперь и имеет значение.
Митя встал, прошелся по комнате, вышел в коридорчик, постоял в темноте, вспоминая что-то, а пальцы ощутили полузабытую пыльную прохладу лакированного дерева. Наконец-то он осознал, что требуется для его освобождения! Митя отшатнулся, отворил дверь и сказал с порога:
— Вот что, Никит. Ты поезжай. Мне сегодня еще главу хочется кончить, — как будто и вправду писался роман и обязан поставить он последнюю точку.
— Да ладно тебе! — Никита подошел, жалость и тоска в лучистых глазах. — Главу пусть кончает сверхчеловек, какой-нибудь там Фауст или Ницше… А мы народ русский, простой — вот поедем сейчас в Москву и напьемся, а, Мить?
— Поезжай, поезжай.
Он потихоньку выталкивал друга за порог, но простой русский человек, видно, решил добить его, то есть взбодрить, заявив из коридорной тьмы:
— Не вернется, не жди, сама сегодня сказала. Они решили пожениться.
— Так поедем же наконец! — сорвался Митя, плюнув на осторожность: все равно в Москве он от него избавится. — Иди, я догоню.
Входная дверь захлопнулась с тяжким стуком, он остался один. Надо было спешить: человек созерцания догадывается, сколь мало силы отпущено ему для действия. «Я еду просто посмотреть, — сказал он громко, раздельно, убеждая себя. — Просто посмотреть на жениха!» Окаянное слово прожгло навылет, он бросился к выключателю, затем к тумбочке в углу за вешалкой («Называется палисандр», — бабушка с удовольствием произносила красивое слово. «Бабушка, а где Иуда?» — «Вон сбоку… вон видишь, с мешочком? Там деньги». — «Золото?» — «Серебро». — «А я б его убил». — «Пора, Митюша, спать. Спать, радость моя»). Он рванул на себя верхний ящик — ржавый хлам: гвозди, молоток, клещи. Второй ящик: гвозди, гвозди, большие и маленькие, искривленные в какой-то жалкой судороге, когда их с мукой выдирают из мертвого дерева. Но вот он — ключ — в третьем ящике. Теперь на чердак (не заметил, как взлетел). Шкатулка, бумазея… «Просто посмотреть на жениха», — повторил, захлопнув крышку. Вновь прожгло душу безумием, вновь открыл — и пальцы с ужасом и упоением ощутили страстный холодок стали.
— А зверье? — спохватился Никита, уже подходя к калитке: собаки кружили у ног в безмолвном экстазе, предполагая вольную прогулку.
— Пусть бегают. Я не знаю, когда вернусь.
«Может, никогда», — добавил про себя, вздрогнул и левой рукой прижал к бедру сумку, черную, тонкой кожи, с длинным узким ремешком через плечо и большим внутренним карманом на молнии.
— Где ты с ней сегодня разговаривал?
— Я к вам на квартиру звонил, думал, вдруг ты…
— Где они встречались?
— В каком смысле?
— В том самом.
— А-а. Не знаю. Только не у меня.
А в вавилонском пленении под вокзалами, под старинными и сталинскими башнями, в подземельях и катакомбах — исходит душа. «Куда ж вы прете, товарищи?» — взывал пьяненький вечный странник с гармошкой наперерез мощным массам, его смяли, он умолк, прорвались товарищи в черной форме, стальные колесницы с вещичками, «Берегись!», затрепетали массы, сгинул поэт, бесчисленные тела, бесцельные стада, комсомольский простор, борьба за существование у телефонов-автоматов.
— Вэлоса, пожалуйста.
— Евгений Романович будет на фабрике в понедельник. (Фиктивная легальная служба доктора — экономический консультант.)
— А сегодня у нас что?
— Пятница, двадцать девятое.
«Не предпринимайте серьезных дел по пятницам» — стародавнее зловещее предостережение. Он выскочил из стеклянной духоты в духоту сквозную и наткнулся на Никиту.
— Мить, едем, я колеса достал!
— Ты отстанешь от меня или нет?
— Ни за что! — Никита подхватил погибающего друга под руку; будто посторонняя сила пронесла их сквозь распаленное пространство в кривой поганый закоулок, где с визгом разворачивался инвалидный «запорожец» малинового цвета. Протиснулись на заднее сиденье. — В писательский домик, значит, на Герцена, — сказал Никита.
— На Ленинский проспект, — сказал Митя.
— На Ленинский не договаривались, — инвалид плюнул в боковое окошечко. — Чего я там не видел?
— Пятерку увидишь, — пообещал Никита.
— Шалишь! Десятку.
— Ладно, жми.
Условное Садовое кольцо (а где ж тот сад? — где тот прах!), не в сад ведет дорога — в ад, и долгое странное молчание.
— А правда, Мить, чего мы там не видели?
— Черную мессу, — Митя захохотал. — Интересно, наш доктор справляет ее по пятницам?
— Я у него пока что не лечился, — медленно ответил поэт и вдруг побледнел. — Зачем мы едем?
— Убить жениха.
Подземное головокружение, тоннель, Таганка, огни, в ночи, в гулком сквознячке продолжением всеобщего безумия обернулся инвалид и заявил:
— Деньги вперед.
— Митька, ты погубишь все…
— Деньги вперед, не то высажу!
— Высаживай! — рявкнул Никита. — Немедленно!
— Друг мой, шутка. Шуточка.
Митя бросил бумажку на переднее сиденье, инвалид схватил, мотор взревел, зазиял асфальтом белый день впереди, Никита прошептал:
— Зачем мы едем?
— Необходим разговор по душам… задушевный разговор, понимаешь? — Бессвязный страстный шепот! в каких пределах блуждала душа его! как билась жизнь на краю! — Ты меня поймешь… как друг. И он тоже… «мой первый друг, мой друг бесценный…».
— Да черт с ним в конце-то концов!
— Бесценный черт, он ждет на Черной речке, где закатилось русское солнце… Не переживай, дуэли закатились, бедные рыцари и каменные гости, и Европа на закате… ну, у них там свой черт — какой-нибудь демон с опаленными крыльями, а мы народ простой… да не переживай ты, поглядим в глаза друг другу, может, мелькнет скупая мужская слеза.
— У Вэлоса мелькнет?
— Нужна слеза, без нее как-то нехорошо, не по-русски. Дам пару раз по морде — мелькнет.
— Охота тебе с дерьмом связываться!
— Вот что, друг мой дерьмовый. Вы два года держали меня за идиота…
— Да я только весной узнал, как он из Питера вернулся!
— Держали — теперь сиди и молчи. Пойдешь за мной — пристрелю.
Серая башня, серая лестница (он дернул молнию на сумке, на кармашке), последнее солнце в железобетонном подъезде — его свобода!.. (сунул руку в кармашек) раствориться без остатка в равнодушных жгучих лучах… (позвонил) уйти в ничто — продырявить мерзкую плоть и улечься рядом — друзья-покойники.
Шаги, вожделенный дверной пролом, Маргарита.
— Жека дома?
— Нету.
Митя прислонился к стене, пропадала даром, сгорала в крови грозная черная сила. В прихожую выкатились два маленьких Вэлоса.
— Где он?
— Не знаю, — улыбнулась женщина, заволновались лиловые кружева, вспыхнуло золото во рту и на груди. — Проходите, ребята. (Митя вздрогнул, оглянулся: бледный Символист за спиной.) Мы сейчас кофейку, а можно и коньячку…
— Где он может быть?
— Черт его знает. Якобы по пациентам, но — заметь, каждую пятницу! — обряжается в черный бархат… жених!.. и побежал. К какой-нибудь шлюхе, — Маргарита вдруг подмигнула. — Любовь.
— У него что, квартира для такой любви есть?
— У него все есть, — она засмеялась, засмеялись маленькие Вэлосы, как обезьянки. — Чудотворец, гад.
— Где квартира?
— А, где нечистая сила, там и Жека. Творит чудеса.
— А где у нас сейчас нечистая сила?
— Везде.
— Например?
Маргарита смотрела в упор, оценивающе и пристально, шагнула вплотную; в дорогом французском аромате, в шелесте крови в ушах мстительный шепот врезался намертво в память.
— Интересно, ты-то с ним справишься? — добавила она громко.
— В каком смысле?
— В том самом. Правда, Жека говорил, ты гений?
Итак, Маргарита играет свою роль в романе, расплачивается и забавляется, и маленькие Вэлосы запрыгали и заприседали в некоем забавном танце.
— Справлюсь, — сказал он и пошел к ступенькам.
Следом тень безмолвного дерьмового друга, вдогонку ее слова — сквозь циничный смех, сквозь невидимые слезы:
— Любовь, Митенька, ничего не поделаешь. Женщины любят золото. И мужчины тоже.
Ад следовал за ним, взвизгивал инвалидными тормозами, дожидался в прижатой к бедру сумке, взбегал по ступенькам родного дома. Пустые небеса, пустые комнаты!
Зачем меня понесло сюда? Надо ехать к сталинскому соколу. Митя сел на диван в столовой, закрыл глаза. Нет — освобождаться немедленно, покуда не задушили зверя огненные заветы, законы и заповеди, покуда не расслабили эту черную силу своим милосердием и болью, своей ложью. Неужели я не смогу? — с любопытством подумал он. — Ведь там, может быть, ничего нет! — а пальцы в ужасе и упоении нащупали парабеллум — бесценный друг, последний и единственный. Все или ничего! Только так. Но в последней пустоте, в черном ничего блеснула и спасла одна деталь, сквозь времена, бездны и судьбы посланная ему потаенным Ловчим.
Митя открыл глаза и выпрямился. На столе, на голубой скатерти, под «пурпуром царей» лежал старинной работы браслет. Очевидно, только что, когда он метался по комнатам, еще надеясь и боясь разом закончить бешеную охоту, этот старинный отблеск проник в его ад.
Подошел, взял браслет в руки, засияли чистейшие камни, засверкали золотые королевские лилии в послеполуденных лучах. Значит, они все-таки были здесь, и жених дорого заплатил за любовь… за потемневшие синие глаза на запрокинутом лице… сколько стоит страстная дрожь и сладостный стон, нежная медовая кожа… Митя почувствовал, что сейчас задохнется, швырнул куда-то браслет, бросился на пол впервые в припадке бешенства, минутки исходили в жарком, жутком видении своей любви, в крике шепотом: «Он заплатит еще дороже!» Исходила тайна их близости, единственная в своем роде — тот огонь, что был в них слабым искаженным человеческим подобием другого драгоценного огня. И когда показалось, что жить без нее уже невмочь, он вдруг словно увидел ее со своим другом-покойником, она прижималась к нему, ласкалась, шептала — и передернулся от тошнотворного ощущения брезгливости и боли, но опостылевший воздух хлынул в легкие, возвращая в мир без тайны: непристойная всемирная картинка, бесстыжая миллионная схватка, похоть нетерпения на потных простынях. Митя поднялся, прошел в кабинет, взял с полки писательский справочник (тысячи функционирующих или, частью, уже погребенных членов в тисненном золотом переплете), выписал мельчайшим подпольным почерком адрес сокола (вот зачем понесло домой — за адресом), перебросил ремешок сумки через плечо, усмехнулся, прощупав кармашек, вышел в переднюю, открыл дверь и начал спускаться в новый мир, свободный от любви и благодати.
Однако даже сейчас он догадывался, что мир этот — не единственный (человек не может долго продержаться без тайны), как будто все писалась глава (в стиле трагедии, а может быть, пародии) с подтекстом из Иоанновых пророчеств: «и имя ему смерть» — туда звал небольшой и вполне материальный предмет в черной сумке. Вокруг этого центрального символа кишели обрывки, отрывки, отражения мира горнего и мира падшего, образы и образа — все перепуталось и разорвалось в душе. Это он был в потаенной горнице на закате, готовилось убийство, сквозь клочья грязных простыней цвели пунцовые розы и сияли галилейские лилии, наглый блеск чужого золота слепил глаза, небольшой и вполне материальный… Но, оказывается, еще светило прежнее солнце, дожидался малиновый «запорожец», Символист нервно вышагивал по тротуару и курил папироску в окошечке шустрый инвалид. Он совсем забыл о них (милосердные провалы в памяти меж обрывками разорванных миров), но этот последний обрывок был связан со справочником, почерком, предметом, припахивал кровью и мертвечинкой и легко вписывался в контекст. Он вот-вот поставит точку, соединит все со всем в смерти, если повезет — в ничто. Завыл мотор, в горних сферах воображения отозвалась серебряным звоном походная труба, взметнулся в подполье подсознания свист бичей, двинулись в путь.
— Теперь, Мить, на Герцена?
— Деньги вперед.
— Хочешь, дядя, заработать?
— Кто ж не хочет.
— Вот и работай. На Герцена!
— Герцен подождет. Он занят мировой революцией, а мы поедем на Страстной бульвар.
Так-то вот инженеры человеческих душ, крошечные фаусты, пережив в ту пятницу второе явление, включились в последнюю Митину главу.
На Страстном тем временем пир продолжался (широкое псевдоисторическое полотно, золотые анналы и скрижали, «гениальный кирпич» — по выражению завистников, но ведь успел!).
— За того, с кем мы всегда побеждали! — Мстислав Матвеевич встал, поднял стакан, звонок, коридор, дверь, кто-то смутно, сквозь застольные пары, знакомый на пороге.
— Пр-рошу к столу!
Кто-то рванул на голоса, за ним второй, уже определенно знакомый («писательский домик! свои люди!»), хозяин пополз следом.
Двенадцать человек за старинным овальным столом.
— Где жених? — окаянное словцо прилипло намертво, в чаду сталинизма и паров — звон трубы и свист бичей.
— Был, — донес наблюдательный собутыльник. — Только что. С невестой и юношей.
— Куда делся?
— К Левушке.
— К Левушке?
— Пошли, Мить. — И Никиту затрясло от непонятного мрачного азарта. — Знаю я этого Левушку.
Митя тотчас забыл обо всех, но в дверях его перехватил хозяин.
— Пр-рошу к столу!
— Им доктор нужен.
— Сейчас мы их вылечим. Стаканы! Пьем за отца народов!
— За которого? — Митя взял из чьих-то рук полный стакан. — За Бога или за сатану?
Во всенародном молчании чей-то злорадный смех, чей— то горестный голос:
— Бога нет.
Нет Жениха, потаенной горницы и двенадцати избранных стрел любви. «Я возлюбил вас»?
— Нет, — подтвердил Митя, и национальный напиток зажег кровь.
А Левушка уговаривал по телефону одну задорную студенточку, дело шло на лад («Мое последнее приобретение — „Георгий-Победоносец убивает змия“». — «Кого?» — «Змия». — «Ха-ха, трудно устоять». — «Так я жду?»), входной звонок, пылкое «Жду!» на страждущих устах, в душе тревожное: «Кого там черт!..»
— Ба, Никита!
— Где жених? — словно взорвались звон и свист, бичи и трубы.
— Чуть-чуть не застали. Проходите.
В кабинете соблазном для студенток сиял Георгий-Победоносец; хрустальные рюмочки на столике под ним отсвечивали западноевропейской жидкостью.
— И выпить не успели, невеста капризничает. Какая женщина! Вы ее знаете?
— Где жених?
— Семена Светлого знаете? «Боги гибнут» в «Худлите» по два с полтиной за строчку. (В жутковатой панике лукавый мусор: тираж, листаж, камуфляж.)
— Да знаем! — закричал Никита. — «Боги гибнут» в венке сонетов. Ну и что?
— Нервное расстройство — мерещатся склепы. Притом повадился являться по ночам юноша с огненными крыльями. «Сема, — говорит, — как тебе не стыдно».
— Яду в тебе, Лев…
— Мы с ним вместе лечились.
— Вэлос у Светлого? Вы это хотите сказать?
— Я ничего не хочу. Ни-че-го, — невесть откуда в руках драматурга оказался вдруг писательский справочник; Митя перехватил путеводный обрывок, Левушка сказал: — Давайте выпьем.
Они подошли к Георгию-Победоносцу, поднялись рюмочки. В нервном расстройстве вспыхнули багряные отблески пламени по золотому полю, взвился на дыбы царственный конь, поверженный змий покосился сатанинским оком, Митя забыл обо всем.
— А кто являлся к вам?
— О себе подумайте, молодой человек. А мы вылечились. Нет больше юноши с огненными крыльями.
Нет крестов и хоругвей, конницы, чаши и плащаницы. «С нами Бог»?
— Нет, — подтвердил Митя, и заиграла в жилах западноевропейская жидкость.
В семействе Светлых своим чередом шло чаепитие (ром «Святой Михаил» хорошо идет с чаем и вообще хорошо идет), зачитывался последний сонет, плелся новый венок «Во имя Человека!», смиренные домочадцы, звонок, легкий авторский сбой, любознательный Петруша.
— Светлые тут живут?
— У нас только папа Светлый. А мы все Потемкины. А вы кто?
Двух дядей пронесло мимо Петруши в «общую» комнату.
— Где жених?
— Был да весь вышел, — рука хозяина в гордом жесте на слове «грядущее».
— Куда?
— Не знаю.
— А если вспомнить?
— Люди добрые! — Бабушка склонилась в поясном поклоне. — Сема больной человек. Побойтесь Бога!
Запела было труба, но ее заглушил свист бичей.
— Как русский интеллигент, более того — как русский поэт требую официальной повестки!
— О Господи! — простонал Митя, Никита испугался.
— Семен Макарович, вы меня не узнаете?
Все члены одного Союза, более того — одной секции! Русский смех сквозь слезы.
— И все же — где жених?
— Мы говорили о любви, да, о любви. Невеста, странная, но прекрасная, вдруг встала и ушла. Здесь — тайна.
— Доктор — жених? — как недоверчив дивный детский взор. — Он страшила.
— Татьяна, уйми ребенка.
— Доктор поехал на вавилонскую башню!
— Татьяна!
— Он сказал в передней: «Теперь едем на вавилонскую башню на какой-то набережной».
— Ага! Высотка на Котельнической. Яков Маков, квартира шестьсот шестьдесят шестая. Этого паршивца там все знают. Татьяна! — «Святой Михаил» как-то между прочим распространился по золоченым стопочкам. — За диалектику?
— За что?
— За то, что, может быть, наше «зло совершает благо»?
— Это говорил сатана.
Борьба за существование, естественный отбор, золотой стандарт — вот человек и его мера: «Зло совершает благо»?
— Нет, — сказал Митя, забыв обо всем, и «Святой Михаил» огненной волной вошел в него.
Яков Маков сидел и ничего не делал, и ничего не пил, и вообще никогда не пил на своей башне в центре Москвы (бледный взгляд в окно, лучезарный, блаженный, успенский прах, масонский знак, египетские гробницы, кремации, урны, мертвые воды в государственных твердынях), звонок.
— Кто там?
— Свои.
— А именно?
— Члены Союза.
Пять замков, двое незнакомцев (Яков Маков общался с членами по партийной линии, собирая взносы и парадоксально имея репутацию «левого»).
Вопрос:
— Где жених? Ответ:
— Ничего не знаю. (Юморист — тертый орешек.)
Митя рассеянно устранил его, прошелся по пустынным респектабельным комнатам, хозяин с Никитой — неотвязные бубнящие тени, но он не помнил о них, остановился у окна… лучезарный, блаженный, масонский… мерзкое кладбище.
— Он был здесь.
— Это допрос?
— Товарищ Маков, — взмолился Никита, — вот мое удостоверение. Нам просто нужен старый друг детства Евгений Романович Вэлос.
— А зачем вам нужен старый друг вашего детства?
— Чтобы его убить.
— Остроумно! — Яков Маков повеселел. — Очень остроумно — убить детство. Шерше ля фам? Видел и скажу…
— Он шутит, — объяснил Никита. — Нам просто нужно поговорить.
— И только-то? А настроили было на трагедию. Но, разумеется, все кончится разговорами. Здесь все всегда кончается ничем.
— Не всегда! — Митя отвернулся от православного праха, от масонского ада. — На этой земле была и трагедия.
— Оптимистическая? — Яков Маков окончательно осмелел и развеселился. — Уж после нее-то точно ничего нет и не будет. Народ-богоносец принес свою ношу — сатану.
— Он принес себя в жертву. В жертву выбирается возлюбленное.
— Не смешите! Не избранный агнец, а стадо баранов пожертвовало Богом.
— Нет. Бога убили не мы, — сказал Митя и пошел вон из вавилонской башни.
Хозяин крикнул, засмеявшись:
— Не переживайте, Бога нет! И жениха вашего, должно быть, уже нет!
— Где его нет?
— На Садовой-Кудринской, тринадцать, квартира три.
Ничего нет в бледном лучезарном аду, только свист бичей, и никого не разбудит походное пенье трубы.
Между тем трое на Садовой-Кудринской — хозяин, левый и правый — находились под впечатлением («От чего лечит твой доктор?» — «Он специалист по душевным болезням». — «Возвращает утраченные души?» — «Скорее, излечивает от этой иллюзии». — «Душа — иллюзия?» — «Так легче. Ничего не болит». — «Да, но каким образом?» — «Энергия загадочного происхождения. Возможно, он использует заложенный в природе инстинкт смерти, энтропию, стремление в ничто». — «Черт возьми! Как сказали бы в свое время, сжигая доктора на аутодафе: использует силы ада». — «Отрадная картинка». — «Однако доктор нужен здесь: у него много работы». — «И невеста». — «Странная невеста. А ты его не боишься?» — «Побаиваюсь. Смерть надо полюбить больше жизни, говорит он». — «Ну и как, полюбил?» — «Нет. Пока нет»). Звонок.
— Где жених?
— Воистину странно! — воскликнул пораженный хозяин. — Входите и присоединяйтесь.
Уже предчувствуя конец, Митя вошел в предзакатную комнату.
— Но где жених? — и присутствующих перед закатом словно опалил жар бичей.
— Мы не знаем.
Он повернулся от них к дверям, хозяин закричал:
— Погодите! Да разве Вэлос жених? Тут что-то да не так! (Митя, не отрываясь, глядел на него.) Нет, он не жених, и она не невеста, а чья-то жена, с обручальным кольцом на правой руке. Может быть, ваша жена?
— Была моей.
— Ну так что же вы?
— Я не хочу жить, — ответил он себе, забыв обо всех.
— Митька, пошли!
— Погодите! Она ушла с юношей… был же еще и юноша.
— Алексей Божий человек, — процедил левый. — С Бежина Луга, что на Святой Руси. Так что не отчаивайтесь.
— Не святая и в отчаянии, — вмешался правый, — подземная, потаенная — и все-таки Русь!
— А была ли она? Или миф? Или на зеленом лугу, где Восток встречается с Западом, строится Новый Иерусалим, точнее Вавилон? Так! — левый.
— Да разве уже сказано последнее слово? Разве мы всего лишь избранный навоз для будущих братских могил на братских лугах? — правый.
— Погибающий — и все-таки избранный, — сказал Митя уже при дверях. — Только избран он не на брачный пир.
— Погодите! — хозяин налил красное вино в серебряные стаканчики. — На какой же пир избран русский народ?
— На смертный. Принять удар сатаны.
— И принял?
— И принял. И погиб.
— Вы так уверены?
«Уверен!» — хотелось сказать, но отчего-то не выговорилось.
Итак, подпольный жених уполз в подполье, покойник не состоялся, трагедия, как у нас водится, кончалась разговорами, и национальная водочка никак не превращалась в кровь. Закатные лучи на Садовом кольце (а где ж тот сад? совсем близко, наискосок, через улицу, через двенадцать лет! в полуподвале, где снимали они убогий угол в распахнутый майский сад!), Символист, инвалид, «запорожец».
— Куда теперь-то?
— Прощай, дядя. Герцен рядом.
— Аж жалко. Очень вы мне, ребята, понравились.
— Взаимно. За какой подвиг получил свою душегубку?
— Горел в танке на Орловско-Курской дуге, — и канул в закатный огонь не сгоревший дотла на Бежином Лугу русский воин, ребята побежали через улицу, где наискосок в минувшем цветущем подвале… Митя бросил на ходу:
— Ладно, Никит. Я поехал главу кончать.
Никита кинулся за ним, не догнал, долго глядел вслед — кому? чему? какому тайному промельку? — наконец выразительно выругался, встряхнулся — и загудел, воскресивши свои горькие останки только на третий день. А пропащий друг его уже творил новую главу, он безумно спешил: ведь она на крыльце, в их саду, в их вечном саду, ждет его, как всегда.
Ее не было, меж тем как он отчетливо ощущал, что отпетая парочка разбежалась; он ощутил это в переломное мгновение, когда смотрел через Садовое кольцо на старый дом с полуподвалом: еще одна душа была у них на двоих, еще не разорвалась она в пролитой крови. Митя вздрогнул и захохотал. Он гонялся по Москве-матушке с немецким пистолетом за любовником своей жены — жалкий дурак Апокалипсиса, вышедший на битву с сатаной (пошлая пародия на дурачка и чудо-юдо).
— Иисусе Христе, Сыне Божий, — пробормотал нечаянно, отчаянно, сквозь смех, — помилуй мя грешного! — детскую, бабушкину еще молитву. — Верни мне душу!
Ее не было, благоуханная, в цветах и птицах, пришла отчаянная ночь. Помилуй нас, грешных. Он поднялся на заметенное снегом крыльцо в другую, возлюбленную ночь. «Узнаю возлюбленную по пряди волос». Он попросил ее распустить волосы, и школьная коса рассыпалась по плечам ее и рукам, по лоскутному одеялу взлетающими яркими паутинками, каштаново-красными, драгоценными на ощупь прядями. И несостоявшийся покойник забавлялся этими и всеми прочими вполне доступными драгоценностями («Спутались они давно, года два уж, наверно. Причем она сдалась сразу, с первого захода») — картинка для Мити абсолютно противоестественная, как если б не Поль, а сам он возлежал в обнимку с милым своим дружком в каком-то падшем подлом тупичке, где воздуху не хватает… что-то поднимается, тянется из детства (нет-нет да и грянет школьный хор: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!»), из того счастливого алого детства, когда под бабушкину молитву, «под салютом всех вождей» что-то связало его на всю жизнь с покойником (что-то, как-то, где-то — уникальная, гениальная, как выражался Вэлос, Митина память в отношении детского друга нет-нет да и давала странный сбой).
Испугавшись возобновления давешнего припадка с браслетом, он одним духом, мимо ночных демонов, вновь взбежал на заметенное крыльцо: миновать веранду, узкий коридорчик, не удержаться и взглянуть на картинку — евангельский пир над дверью (что-то связало его на всю жизнь с этой брачной горницей, где готовилось убийство и распахивалось оконце в бессмертный сад) — и шагнуть через порог, чтобы навеки окунуться в ослепительно детский синий взор. «А по воскресеньям мы ходили к родителям на Троицкое». — «Поленька! — поразился Митя тому, о чем давно знал. — А ведь ты совсем сирота!» — «Вот еще! — возмутилась Поль и умоляюще сомкнула узкие ладони. — А бабушка?» — «Да как же вы жили-то?» — «Очень хорошо». — «Да на что вы жили-то?» — «Бабушкина пенсия, во-первых». — «Это сколько?» — «Это много». — «Сколько?» — все надо было знать о ней, все ее прожить и сохранить: воскресный звон над могилами, какую-то цыганку, напугавшую их с сестрой в детстве, отрадный печной жар и сундук в бедной кухне… «Двадцать два рубля». — «Да как же можно втроем…» Поль улыбнулась ему снисходительно, как ребенку, и он замер, завороженный. «Очень даже можно. Бабушка сторожила и мыла полы. И мы с Зиночкой мыли. И потом не забудь: нам прихожане помогали одеждой». — «Я не забуду». — «К тому же из бабушкиной, то есть папиной родни, уцелели две сестры и три брата». — «А сколько всего было у бабушки братьев и сестер?» — «Девять». — «А мамины?» — «Они считались кулаки, померзли под Магаданом. А у родителей — вдруг туберкулез. Вообще… — Поль задумалась, сквозь сиротские лохмотья словно открывался какой-то новый, высший смысл ее красоты. — Нам не повезло с происхождением: духовенство и крестьяне». (Русским детям вообще не повезло с происхождением.) — «Я никогда ничего про тебя не забуду». А нынче кто-то сказал, что они решили пожениться. Не успеют! Правая рука проворно проскользнула в кармашек сумки и наскоро обласкала маленького немецкого друга. Идеальный, без осечки друг (точно в сердце!) возник сразу после слов Никиты, будто годы дожидался в подвале подсознания, в каком-то адском его уголке… продуманная связь чердака, коридора, шкатулки, ключика в тумбочке — напротив райского оконца, золота, роз и лилий… «А я б его убил» — как бы не так, радость моя! Безнадежно. Ученик в вечерней горнице не виноват: не он, так другой. Никто ни в чем не виноват, и сатана — ничто, пустота, смерть — не виноват. Он не существует сам по себе, а запрограммирован во всех Божьих тварях, в Божьем замысле о мире, стало быть… надо же идти до конца… он есть и в самом Творце! Последние слова Митя произнес громко — и звездные небеса не разверзлись, стояла прежняя благодатная тишь. Да, человечеству не повезло с происхождением, сознательно или бессознательно оно идет к самоистреблению — и в первую очередь устала жить и ждать христианская раса. Во имя грядущей свободы — последней пустоты — христиане расщепили материю и доказали, что Бога нет. Да что мы — Сын Божий не смог выжить в нашей борьбе за существование и пошел на смертную иерусалимскую Пасху. И мы еще построим Новый Иерусалим: какие Голгофы, Мюнстеры, Магаданы, Манхэттены и Закаты Европы развернутся в эсхатологическом катаклизме, когда сам воздух, вода и земля станут смертью и наш навоз самоистребится поголовно. Ведь каждый из нас более или менее через свои подвалы, уголки, тупички, светлицы и горницы нет-нет да и пропустит зверя в распахнутый и уже порядком загаженный сад: спутались-то мы давно, с первого захода, в золотоносном раю, в вечной листве человеческого детства.
В отношении данного эпизода гениальная память человечества дает странный сбой, но надо же идти до конца: эта страшная заря, эта вечная листва, эта смерть в золотых розах и лилиях и мы, злые дети, вышли из единого Творца. Нет сатаны — есть ущерб и изъян в Отце нашем. «Боже мой! Боже мой! — закричал Возлюбленный Сын на кресте. — Почто Ты Меня оставил?» — тысячелетний крик в ночи.
Всегда и во всем он шел до конца — бессонные ночи, бессмертные всадники и слово в борьбе вечности со временем, — шел до конца, а конца не было: была тайна. В ночи, как во сне, мелькнуло искаженное смертной мукой лицо. Он слышал этот крик, видел это лицо — не воображал, а, как ему казалось, вспоминал — еще ребенком его поразил и полюбил он навсегда образ Бога страдающего. И не нам, жалким детям, помочь, защитить, спасти: Бог знал, что умрет, и хотел умереть, и умер. И тут начиналась тайна, и были женщины, которые ничем не могли помочь, но они до конца были с Ним и пришли к Нему на третий день (русские называют этот день Воскресением).
В тишайшей тьме послышались шаги, легкие, быстрые… он сидел на крыльце, окруженный зверьем, вертел в руках парабеллум и ждал… шаги приблизились — смех и голос, — миновали калитку, забор, улицу, миновали жизнь его и исчезли в отчаянной ночи. Помилуй мя грешного, верни мне душу. И последним усилием, мимо ночных демонов, мимо пустоты — зияющей стальной дырки — он в третий раз поднялся на заметенное снегом крыльцо. «Сегодня мы должны стать мужем я женой. Ведь ты сказала, что согласна?» — «Да». Она отвернулась. Он коснулся ее лица, и мгновенное прикосновение прожгло жаром. Все отдать, ничего не жалко, жизнь ей отдать!.. Он взял ее пылающее лицо в руки, заставил повернуться. Она плакала. «Ты что?» — в ужасе прошептал он. «От счастья. Ведь лучше уже не будет?» — «Будет, — он впервые ощутил в себе слезный дар — ее дар. — Любимая моя». Она приблизила раскрытые уста и принялась целовать его, нежно и осторожно, в уголки губ. Он боялся шелохнуться, отзывчивые слезы смешались на лицах, глаза сияли в глаза, обнаженные души задрожали навстречу друг другу, соприкоснулись, и он вдруг узнал мысли ее и желания, как свои. Любовь, и смерти нет.
Взял ее на руки, в шепоте и поцелуях, подошел к дивану, не боясь сделать что-то не так, ведь они были одно целое и умирали от желания убедиться в этом. Поспешно разделись, лаская друг друга, она распустила волосы и легла на лоскутное одеяло, он встал на колени, склонился над ней и проник в нее. В алом пекле ослепительно детский синий взор сквозь золото кудрей, он отвел рукой драгоценные на ощупь пряди — и звериная морда в последней судороге бросилась в глаза. Митя застонал, прижав к груди маленького стального друга, и повалился на ступеньки; любимое зверье отозвалось тревожным воем.
И третья попытка не удалась. Значит, никогда. Никогда теперь он не сможет вспомнить, подняться на крыльцо в свою любовь: меж ними стоял, нет — лежал, дружок-покойник, душа разрывалась в муке, а там, в потаенной комнате, за брачным пиром, за райским садом, завоняло трупом; а там, наверху, на чердаке, лежала раскрытая тетрадь:
«На острове Патмос Иоанн Богослов видел четырех всадников нашей цивилизации. Они прошли перед ним и скрылись в блеске и бедности, в рассвете и ущербе будущих тысячелетий. Но один всадник вернулся. „И увидел я отверстое небо, и вот конь белый и Сидящий на нем. Он облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: Слово Божие… и воинства небесные следовали за ним на конях белых.
Собирайтесь на великую вечерю Божию, чтобы пожрать трупы царей…“ Иоанн перечисляет — малых, великих, свободных, рабов — всех, кто поклонился зверю и его изображению. „И увидел я зверя“ во главе воинств земных, „собранных, чтоб сразиться с Сидящим на коне“. Здесь глухо упоминается и некий „лжепророк“ — очевидно, наместник сатаны на земле, подставное лицо, на протяжении столетий принимавший разные имена и личины. Как бы там ни было, конец Иоанну известен: „Оба живые брошены в озеро огненное, горящее серою“.
А прочие „убиты мечом Сидящего на коне, исходящим из уст Его; и все птицы напитались их трупами“.
Тайна Всадника в порфирородной плащанице на белом коне — тайна Слова Божьего, Логоса, Иисуса Христа, убитого в Иерусалиме. Эта тайна — в Его возвращении и победе над сатаною во всех нас, свободных и рабах, малых и великих, во всех, кто принял „начертание зверя“.
Армагеддон! Не мир — но меч, не любовь — но смерть, не Брачный Пир Преображения — но Страшный Суд Конца! Так пусть же грянет грозная вечеря Божия и сметет наш навоз в огненную серу!
Почто же медлишь Ты — мы устали ждать, — почто не возвращаешься победить зверя и его подставных лиц? Или Ты не можешь уничтожить сатану, не уничтожив при этом и Себя? Нет и нет, не могу поверить! Или недостойны мы жертвенного огня твоего и навек оставлены тобою? Тысячелетний крик в ночи, в пустоту, в ничто, где ничего нет. Нет ответа, нет среди нас на земле ни одного избранного, которому Господь наш, Отец наш мог бы подать знак».
Я подхожу к дивану, хочу откинуть ватное одеяло (лоскутное, с преобладанием красных пятен) и не могу. В окно, в узкую щель между занавеской и рамой, кто-то подглядывает, действие этого взгляда ощущается все сильнее, все упорнее, не выдерживаю и открываю глаза. Возле койки стоит Лиза и смотрит на меня со странным выражением. Со страхом!
Поднялся, прошел по палате, коридору, ступенькам, вышел в сад. Шаги за спиной — как предчувствие будущего.
— Она умерла? — спросил я, не оглядываясь.
— Нет, что ты! — Лиза забежала вперед, схватила меня за руки. — Ты что?
— Зачем ты приехала?
— Забрать документы из МГУ. Но вообще — к тебе.
— Зачем?
Я вырвал руки, мы уставились друг на друга, до меня дошло, что я в пижаме и тапочках на босу ногу. Да ладно. Конечно, она приехала спасать и соединять, детский сад.
— Я сказала Поль, что расскажу тебе про Вэлоса. Вот она и ушла.
— Ну и что?
— Я во всем виновата.
— Брось. Какое это теперь имеет значение?
— А что теперь имеет значение?
Купол Николы в липах, левый придел, мерзость запустения и лежащий в груде кирпичей пистолет.
— Что теперь имеет значение? — повторила Лиза.
Я войду, открою, достану, спрячу в карман сумки, постою напоследок, созерцая разноцветные останки одежд и жестов на стенах, отлично сохранившуюся напротив царских врат пурпурную усмешку Люцифера над нашей тайной свободой.
Забыв обо всем, я пошел куда-то по дорожке, а Лиза закричала вслед:
— Митя, ты должен сказать, что, наконец, имеет значение?
Да отстаньте вы все от меня! Она не умерла и родит маленького черненького Вэлоса, которого будут нянчить мамочка и сестра с племянницей; сирота вырастет и наделает дел. Я обернулся и сказал рассеянно:
— Одно-единственное дело имеет значение, но оно не для детей.
— А, я уже не ребенок, — Лиза вдруг рассмеялась, но не весело, и продекламировала со школьным пафосом (с насмешкой над этим пафосом): — «Дело прочно, когда под ним струится кровь».
— Кто это сказал?
— Народный поэт.
— Тебе кто это сказал?.. Этот… как его… супермен твой?
— Ну.
— Погоди, я халат пойду надену. Побеседуем.
Тот же осенний исход, золото лучей, багрянец ягод и зеркало вод. Та же глушь да тишь, так же горят купола. Еще тысячи лет пройдут, и в безбрежном мертвом потопе отразится последнее солнце. Впрочем, я верю в социальный прогресс, верю, черт возьми, в человека: общими усилиями мы это дело ускорим.
— По какому же поводу Иван Александрович потревожил классическую социал-демократическую тень? Или это тайна?
— Наверное, тайна. Но не для тебя, — ответила Лиза, и нежное чистое лицо ее будто потемнело.
— Я — могила. Так что же милейший доктор филологии?
— Он убийца.
Вот оно! Лиза продолжала говорить, старинная русская ненадежная глушь — все эти сады, воды и купола исчезали в поземке пятьдесят седьмого года, нездешним холодком того церковного придела повеяло вдруг, я увидел московский двор, черную толпу и юношу в белой рубахе на коленях возле трупа.
— Митя, скажи, — Лиза глядела так, будто от меня зависит все; я уже понял, зачем она приехала. — Скажи, он ненормальный?
— Господин со сдвигом, конечно, но… в обычном смысле — вряд ли.
— А в необычном?
— В необычное нельзя входить безнаказанно. Кажется, могла убедиться.
— Но ведь ему достаточно было руку протянуть — и она бы жила. Он стоял и смотрел. Что такое садист? Нет и нет! Если уж на то пошло, я его соблазнила… тут что-то другое. Я не понимаю.
Да уж, понять… я отчего-то все больше и больше волновался; эта безобразная история действовала не на сознание, а рождала отклик на периферии души, засыпанной сором повседневности.
— Что он сам сказал?
— Что я из него вытянула: ему было интересно. Интересно! Представляешь?
— Представляю: из породы «кающихся дворян», — отмахнувшись от «необычного», я вступил на путь «психологии», — из хаоса тогдашних побуждений он назвал тебе самое отвратительное, цинично, с вызовом, со сладострастием саморазоблачения.
— Он хотел меня проверить?
— И это тоже. Пойдешь ли ты с ним до конца. В общем, не такое уж он чудовище.
— Да? Ты так думаешь?
— Да другой бы и забыл… эпизод. Уговорил бы себя и забыл. Сверхчеловека не вышло.
— Ты говоришь пренебрежительно, с презрением.
— А, декадент. Испугался последней свободы.
— То есть… умереть?
— Знаешь, не мое это дело.
— Митя!
— Ну, сработал инстинкт свободы, извращенный до крайности. Он ведь эмигрант? Наша утопия многих и многих оглушает этим комплексом. А вообще-то все хороши, и тут и там. Братство — окаянство в смысле древнейшем, библейском.
— Но как можно освобождаться за счет других?
— Только так и можно, другого способа не придумали. Взгляни на мировую историю.
— В истории я не очень.
— Все на крови. Утешаемся: тысячелетние муки и пути имеют целью вернуть к нам Бога. А если наоборот: не вернуть, а освободиться от Него — вот путь человечества.
— Зачем освобождаться-то?
— Да может, душа — Его образ и подобие — навязаны нам насильно. Ну не хочет звериная морда преображаться в лик и плюет на бессмертие. Недаром всей жизнью своей человек стремится этот непостижимый образ, это невыносимое подобие исказить, даже истребить. Как правило, бессознательно, но отдельные особи принимают вызов… А знаешь, не слушала б ты меня, у меня сегодня нервоз.
— Иван не сможет забыть, — сказала Лиза отрывисто. — Ему напомнит мужичок в ватнике.
— Кто-кто?
— Ему приснился сон.
Ах, сон! Ну конечно, сон. Куда ж от снов деться нам, одиноким смертникам, заключенным в свои души, как в потаенные камеры? Кто-то заглянет сквозь решетку — кто? Уже весеннее полнолуние заливало камеру, но за окном продолжалась поземка и медленно удалялся по заснеженному дворику российский Мефистофель в ватнике.
— В ту же ночь арестовали его подпольный кружок.
— Подпольный кружок?
— Студенты собирались и читали Евангелие.
Господи Боже мой! Неужто я так угадал, так попал в точку в неоконченном своем украденном романе?
— Он заложил?
— Нет. Но здесь какой-то кошмар, вот именно пункт его помешательства. Он считает, — она помолчала, я вгляделся в измученное лицо: падший ангел в полуголом саду. — Он думает… даже не думает, а… ну, не знаю… какая-то сделка, что ли, с мужичком-уголовником. Но ведь это сон, Митя, скажи!
— Голубчик мой, — сказал я с нежностью, как ребенку, погладил руку… нет, уже не ребенок. — Ведь ты не погубишь себя?
— Что? — она вздрогнула.
— Ты к нему не вернешься?
— Уже вернулась.
— Вы виделись?
— Я не могу без него жить.
— Черт знает что!
— Не могу! — повторила с яростным упрямством, и страсть ее — чужой огненнокрылый Эрос — вдруг накатила на меня и отхлынула упругой воздушной волной. — Еще посмотрим, кто кого погубит. Я не боюсь… ни мужичков, ни паучков. А ты? Что ты тут делаешь?
— Болею.
— Эх, ты! Уступил.
— Лиза!
— Уступил, уступил! Она сама сбежала, не побоялась. А у тебя действительно есть дедушкин пистолет?
— Постой. Куда сбежала? Что тебе известно?
— Все.
— Откуда?
— Я подслушивала. Она вчера в Орел явилась, разговаривала с мамой в спальне, а я как будто на кухне чай пила. В общем, так. Твой дух, темная энергия — не знаю, что это такое, но почему-то темная… как бы половина тебя?.. — вселялась в доктора (говорю, как запомнила, понять это все равно невозможно, похоже на бред, правда?). Вначале я так и подумала: ото всех этих неприятностей у Поль просто чердак снесло. А потом вспомнила розы на дне рождения — «пурпур царей». Он ведь маг и чернокнижник, да, Митя? Например, он внушал ей, что он есть ты. А она хотела тебя от этого освободить.
— И хорошенький способ для этого выбрала, — вырвалось у меня.
— Но если Поль под гипнозом любила в нем тебя…
— Ладно. Она говорила что-нибудь о голубых незабудках?
— О чем?
— Незабудки с могилы.
— Я не слышала. Какой ужас! Митя! Где это?
— Тут кладбище неподалеку.
— А кто похоронен?
— Не знаю. Ребенок. Мой дружок напугал ее этими незабудками.
— В смысле — шантажировал? Ребенок! Жуть. Чей?
— Не мой.
— Ой, Митя, надо выяснить. Пошли проверим — и вся чертовщина разлетится вдребезги. Пошли!
— Не надо. И не найдем, цветы отцвели.
— Ага, боишься. А она вот не побоялась. Они жили в Переделкине на даче одного Жекиного пациента. Но доктора спугнул старик. По имени Кирилл Мефодьевич. Кажется, я его знаю, кажется, мы в поезде познакомились, когда с Алешкой в Москву ехали.
— Да, это он.
— И ты его знаешь? Как странно все переплелось, да?
— Да.
— И вот они переехали на другую дачу, на другой конец поселка. Машину доктор поставил в гараж, потому что именно по машине Кирилл Мефодьевич его до этого вычислил. Дача какого-то известного драматурга. Это случилось ночью, Поль сказала. Она проснулась, услышав голоса, вышла в коридор, дверь в спальню хозяина была приоткрыта, Вэлос говорил о кровоизлиянии в мозг. А хозяин закричал, что не хочет, он в расцвете и у него ничего не болит. И вот тут доктор сказал: «Правильно (слушай, Митя, внимательно, я постаралась запомнить, как Поль рассказывала), ничего не болит, потому что вашу подагру я подарил другому человеку, соответственно, его будущий инсульт перешел к вам. Вот сейчас вы разволнуетесь, и амба…» И тот правда упал на пол, а Вэлос стоял над ним, нагнувшись. Поль вошла и приказала: сейчас ты его спасешь. «Не мешай, все предопределено». Вэлос был как пьяный, возбужден и невменяем. Тогда она стала читать какую-то молитву. Она говорила, что никогда еще не любила Бога так сильно, больше всего на свете, больше себя, и больше тебя, Митя. Драматург очнулся — и она ушла, свободно, Вэлос ее не удерживал. Насовсем.
— Пациент выжил?
— Представь себе. Она потом позвонила на дачу: отделался локальным кровоизлиянием. Но лежал в постели: замучила подагра.
Мы с Лизой вдруг рассмеялись бессмысленно и с облегчением. Стало быть, тот, другой, умер от инсульта. Стало быть, незримые ночные духи, переносчики бацилл, не могут ничего создать сами, а манипулируют тем, что есть, углубляя путаницу и хаос, энтропию — по второму закону термодинамики.
— Где она жила до Орла?
— У Дуняши. Ей было хорошо, она говорила. Но что-то заставило ее приехать к нам… не знаю, тут меня мама засекла.
(А я знаю: маленький Вэлос — наше светлое будущее.)
— Митя, поехали?
— Куда?
— В Орел.
— Не лезла б ты в эту грязь.
— Ты такой же, как и он! — закричала она ни с того ни с сего (кто он — Иван со своим мужичком?), вскочила, встала передо мной. — Такой же. Правильно Поль тебя бросила.
— Конечно, правильно! — заорал и я. — Может, она тоже вернется и меня простит, а?
— Чтоб ты за ее счет шагнул в последнюю свободу? Ну уж нет!
Я во все глаза глядел на Лизу. Она думает…
— Ты думаешь?.. Лиза, я не смог бы. Ее — никогда!..
— Я тебе не верю.
Никогда даже в мыслях… А сон? — вдруг вспомнилось. Почему я не могу сбросить душное ватное одеяло? Как явственно вспыхнули красные лоскутья, засияло райской синевой стрельчатое оконце с деревцем, послышались шаги, взглянули Божьи глаза. В той комнате она стала моей женой.
— Лиза, я не смог бы, — повторил я.
— Тогда отдай мне дедушкин парабеллум.
— Почему вы все подозреваете во мне преступника? — прошептал я в бессильном отчаянии. — И ребята. Даже Кирилл Мефодьевич. Даже мама! Разве я… разве у меня руки в крови?
— Что ты, Митенька, ты лучше всех, — прошептала она так же отчаянно, наклонилась, поцеловала меня в губы, пошла прочь, обернулась, взмахнула рукой, словно отталкивая нечто невидимое — ее оригинальный жест, беспомощный и, показалось, прощальный.
— Где ты остановилась?
— Нигде.
— Возьми у моих ключ от квартиры.
И я побрел в палату, где наконец-то застиг врасплох потолочного паучка, тотчас юркнувшего в щелку; за ним сдвинулась, задрожала паутинка с мушиными мумиями. Улегся на койку, перевел взгляд ниже — на «пурпур царей» на подоконниках: еще горит-догорает наш последний пир, убогий привал Никольских охотников. Дядя Петя наверняка тайком покуривает в преисподней, Андреич спит, Федор… Что такое? Да на нем лица нет! Что-то шепчет неслышно — зовет меня? Я подскочил, нагнулся. «Федя!» — «Палыч, ты?» — сказал беззвучно, одними губами. «Федя!» — «Свету нет». — «Потерпи, сейчас я фрейдиста… потерпи, голубчик!» — «Нет! — глядел он в упор, но явно ничего не видел, однако поймал мою руку и сдавил так, что я вскрикнул и остался как прикованный. — Не уходи… — выдохнул, задыхаясь, все тело заходило ходуном. — Ну, Палыч, елки-палки…» Я вдруг понял и затрепетал, а кто-то — я сам, но как будто не я — сказал вслух:
— Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром, ибо видели очи мои спасение Твое…
Дальше я почти ничего не помню — только Андреича, он держался за руку умирающего (или умершего — тройное наше рукопожатие), улыбался и, легок на слезу, плакал.
Откуда-то набежали, хоровод белых одежд, мужской голос: «Инфаркт миокарда. Конец»; женский плач («посторонний» плач — позже мать и жена завоют на весь белый свет), кажется, мелькнул долгополый плащ Кирилла Мефодьевича. Он особенно молился за него — неужто смертная маска проступала на простецком (русский мужик) его лице, а мы-то ничего не видели!
Я куда-то шел и шел и повторял, оказывается (опомнился и осознал): ибо видели очи мои спасение Твое… ибо видели очи мои… ибо видели… Федя, милый, где же ты сейчас? Ибо мои очи не видели: ни как отвалился камень, ломая печать; и бежали легионеры как зайцы, а тугие погребальные пелены, сохранившие форму тела, лежали во гробе пустые… Господи Боже мой, милостивый и страшный (милостью нездешней и страхом сакральным)! Подай знак: неужто Федор, комбайнер из совхоза «Путь Ильича», бессмертен? И я, неудачник и член Союза, бессмертен? И она? И даже Ильич — посланник гнева и ужаса? Какая тайна — и я на пороге. И когда я нечаянно сказал «Владыко, по глаголу Твоему» — это не я сказал, а какой-то дух во мне, который знает. Разверстые очи которого видели сломанную печать.
Но ведь тогда все по-другому, все другое — при свете оттуда. Солнце, слабое, осеннее — и другое солнце, в других небесах, у меня в сердце, и в душах деревьев-странников. Купола Николы. Если все по-другому — надо спешить. Я миновал часовню-морг (где ночью будет лежать его тело, а душа будет бродить перед мытарствами), старые могилы (могилу Иванушки), паперть, вошел под своды… нет, не пурпурная усмешка, а Его глаза сопровождали меня в полумраке. Достал, спрятал за пазуху, вышел, остановился на берегу. Сейчас недвижные темные воды поглотят железку с Галицийских полей и семидесятилетний эпизод закончится.
Сейчас. Я специально отрезаю себе этот путь — а ведь это трусость и истерика, шепнул некто. Владеть оружием и владеть собою — вот путь свободного человека. Стало быть, оставить? Да, проверить себя и свое другое состояние. Сейчас я поеду к ней (я побежал к флигелю, придерживая рукой халат на груди), уже сегодня ночью я увижу ее и скажу, что все по-другому… Нет, она должна узнать раньше (я вдруг суеверно испугался), надо спешить, сейчас я позвоню и скажу, что я люблю ее, а потом поеду.
В кабинете фрейдиста я связался с Орлом, а сестра ее сказала, что она только что выехала ко мне и чтоб я ждал. Еще одна душа была у нас на двоих, и я остался ждать.