— Алло.
— Поль, ты? — голос глубокий, мужественный.
— Это Лиза. А вы кто?
Короткое молчание, короткие гудки. Главное, не дали досмотреть: кто-то заглядывает в окно, страшно до ужаса, до восторга, до изнеможения, а лица не видать. Да, вот так: в окно заглядывает некто без лица.
Лиза забралась с ногами в готовое стать прахом креслице, голая, в прозрачной ночной рубашке, сон и явь сливались в потоке сознания, скрежет и тихий вскрик, и все стало на свои места. Она сидит в прихожей у Плаховых, вошла Поль и испугалась.
— Вхожу: какое-то шевеление впотьмах, — говорила Поль быстро, проходя на кухню, обернулась. — Ты что тут — спишь?
Лиза засмеялась.
— Вспоминаю сон. А тебе звонил мужчина, не назвался. Который час?
— Двенадцатый, голубчик.
— Ой!
Лиза проскользнула в столовую, где спала на диване, который любезно лопотал и тихонько постанывал по ночам, жалуясь на старость, а на ковре поблекший юный паж протягивает даме серебряное зеркало. Схватила махровый халат, заперлась в ванной, встала под душ, почти холодный, почти отрадный, напевая в звоне струй: «Во-первых, он меня поражает. Во-вторых, он опять меня поражает. И в-третьих!»
Вчера, осуществляя китайскую мечту, ели трепанги, прислуга подобострастно льнула, чувствуется, он везде «свой клиент». И за трепанги придется заплатить, за все. Значит, так надо, я готова, ни за что не откажусь от игры, жгучей, жгуче-холодной, хладно-красной, как (всплыло южное словцо) страстоцвет.
За неделю она сильно повзрослела и смутно ощущала, что все эти дорогие пустяки (вроде ужина при свечах), старинные соблазны избыточны, вовсе не соответствуют цели простой и ясной, как всемирный закон тяготения: яблоко, наливное-золотое, непременно падает на землю в английском саду (и в русском), словом, во всемирном саду, и все к этому тяготеют. Кроме Ивана Александровича. «Русское отделение, — говорил он хладнокровно, — тебя устроит?» — «У меня всегда были пятерки по сочинению, точнее, четыре-пять, ну, одна-две ошибки случались обычно…» — «Это неважно». — «Вот чего я боюсь — истории». — «Обойдется». — «Я вообще боюсь». «Не верю. Ты смелая девочка». — «Вдруг не поступлю?» — «Ну и что?» — «Больше не увижу вас». Он засмеялся с досадой (взял сигарету, отвернулся, пожилой китаец щелкнул зажигалкой, они переговорили о чем-то переливчато-странно, как птицы), он тоже изменился с прошлых каникул: вместо учтивой благожелательности, порой приводящей в отчаяние, — борьба, даже отталкивание и в то же время готовность идти навстречу во всем, кроме, так сказать, «тяготения». «Во-первых, он меня поражает, и во-вторых, и в-третьих».
Лиза затянула поясок из крученого шелка с кисточками на тончайшей талии. («Что же ему нужно от меня?») Из кухни пахнул колониальный аромат, Поль, в изумительно-зеленом, в классическом отблеске рыжих кудрей, варит кофе. Внезапно вспыхнул гнев. Как она посмела увлечь моего Алешу и как он (Иван Александрович) посмел отвернуться от меня и заговорить по-китайски. Они мне все отвратительны, я ненавижу их. С улыбкой ребенка, балованного и милого, она вошла на кухню.
— Ужасно хочу кофе! А почему ты в Москве?
— Работу привезла и взяла новую на неделю. И вот тебе ягод.
Ах, разлюли-малина, смородина сладостна, кофе крепок, горяч и пахуч.
— Ну что, Лизок, начнем заниматься?
— Чем?
— Наверное, русским?
— Пустяки, я все знаю. Тебе Алеша понравился?
— Хороший мальчик, хотя сам еще не знает, чего хочет. Что это за предложение?
«Он-то знает, а ты придуряешься», — подумала Лиза с раздражением возрастающим и отчеканила:
— Сложное с последовательным подчинением, придаточные уступки и изъяснительное. Говорю же, пустяки. Как Митя?
— Работает.
— С ума сойти, как вы живете.
— То есть?
— Работа и работа. И ты при нем день и ночь. Неужели не надоело?
Поль не ответила.
— Я бы не смогла.
— Да, чтоб не забыть. Когда ты в ванной была, Алексей звонил. Он сейчас приедет.
— Зачем?
— Ему нужна «Мать».
— Кто?
— Ведь «Мать» по программе? Горький в чуланчике под роман-газетами.
— Его мать, — перебила Лиза, — натуральная шлюха. Протяжно зазвонил телефон, Поль вышла, Лиза прислушалась рассеянно, ничего не разберешь, вдруг одна фраза выскочила чертиком из табакерки:
— Я буду на нашем месте, паучок.
Паучок! Прелесть! Ай да тетка!
Поль появилась оживленная и быстрая, закурила, прошлась взад-вперед, словно взвихряя зеленый сквозняк. Сквознячок-паучок. Смех щекотал горло, однако не стоит выдавать себя раньше времени.
— Как ты смеешь обзывать неизвестную тебе, в сущности, женщину?
Лиза и думать забыла про «Мать» — мать, но злой дух уже вошел в права и распоряжался.
— Всем известно: она любит погулять, а потом повеситься. То есть притворяется и ее спасают.
Поль остановилась и внимательно слушала.
— Как же Алексей уехал?
— Да ничего с ней не сделается. Это привычка такая, чтоб ее пожалели. Пожилая тетка, даже старше тебя…
— Она живет в угловом доме с ажурным балкончиком?
— В подвале.
— Ну, мне пора, — сказала Поль внезапно.
— К Мите?
— К Мите, — соврала она, не дрогнув.
— А разве мы не будем заниматься русским? Ну пожалуйста, Поль, мне так понравилось. «Я тороплюсь к мужу, потому что люблю его». Что это за предложение?
Поль засмеялась как-то странно, презрительно и ушла. Скажите, пожалуйста, сколько гордости при нашей бедности! А паучок плетет паутинку на нашем месте. Утренний мужской голос — точно. Господи, как страшно! Почему? Злой пыл угас, и непонятный страх (чем непонятней, тем страшнее) обступил, окружил, овладел. Где же Алеша? Ведь ему нужна «Мать».
Лиза промчалась в чуланчик за спальней, включила свет — слабенькая под самым потолком лампочка силилась рассеять омертвевшие сумерки. Лиза даже отвлеклась на минуту, перебирая прах десятилетий: ни одно имя не было ей знакомо. Ужас какой-то! Ага, вот и «буревестник» в серых томах. «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем…» — натужный пафос засвербел в ушах застарелой серой. Прочистить уши и завопить на вступительных наизусть (так положено по программе): «Буря, скоро грянет буря!» А вот и Ниловна: разбрасывает листовки на картинке, и две держиморды никак за нее не ухватятся.
Алеша «Мать» не читал и читать не собирался. Но почему-то именно она влезла в голову, когда он услышал этот голос (просто так позвонил, нельзя же все совсем забросить… можно и нужно, твердил воображаемый «взрослый», исчезнуть, пока не поздно!). Этот голос — такой прекрасный, сквозь треск пространств сказал: «Да… Ничего не слышно». Тут он и ляпнул про «Мать» — срочно, мол. «Приезжайте, — сказала она, — кофием напою». «Кофием!» — умилялся Алеша, несясь стремглав к метро. Это же надо так сказать: кофием.
Девицу без лица он больше не встречал, «гамзу» не пил и вообще по привычке сразу уединился, якобы над учебниками, сменив только диван на койку, а ноги в полуподвальном окошке — на египетскую пирамиду со шпилем. Сменив мысли. Точнее — сосредоточившись на одном немыслимом желании. Немыслимом — он отдавал себе отчет. Ведь даже при самом благоприятном стечении обстоятельств (например, Митя умирает или попадает в тюрьму или в «психушку» — Алеша долго и с любовью разрабатывал такой и сякой сюжет, не имея, впрочем, ни малейшего зла против писателя, просто тот мешал; или, скажем, глобальная катастрофа, война или революция — давно, кстати, пора, засиделись! — ее нужно спасать, и он спасает) — все равно, никаких гарантий, что она согласится его любить.
Он подошел к декадентскому дому и остановился. Убийственные сюжеты улетучились, будто безумным вихрем унеслись куда-то в уличный пролет, в тополиную тень скверика на углу и там затаились. Не надо никаких катастроф, только б увидеть, что-то сказать, и она, может быть, ответит. Тут он почувствовал, что не может двинуться с места, буквально, физически, как в жутком сне: такое изнеможение напало вдруг, такое томление. Алеша окаменел посередине тротуара, прямо против парадного подъезда. Паралич на любовной почве. Сейчас она выйдет и наткнется на каменного гостя. С почти ощутимым скрипом шейных позвонков попробовал поднять голову, встретил чудовищный взгляд из— под крыши — позеленевшая слепая маска трагедии с искаженным в крике ртом. Гостеприимный домик. Теперь пошевелить пальцами, приседание, один шаг, второй, прокрасться через мостовую и упасть на лавку под тополем.
Слава Богу, переулок пуст. Во всем своем изысканном безобразии старел под солнцем декаданс (да, попили, попраздновали на краю, призывая наступавший мрак). Где-то на пятом этаже их окна, и не исключено (Алеша вздрогнул), что она с Лизой наблюдает за его ужимками и прыжками. Однако по-настоящему взволноваться не успел: открылась парадная дверь, Поль вышла, ослепив его новой русалочьей прелестью (зеленая пышная юбка и зеленая рубашечка с тесемками на груди крест-накрест), не взглянув, не заметив, неторопливо удаляясь от тополя, вот завернула за угол, Алеша опомнился.
Подойду у метро (спеша, воображая, не упуская из виду), будто бы я только что приехал. «Позвольте, у вас тяжелая сумка» (светло-коричневая, вязаная, длинная лямка на плече и по виду не так чтоб тяжелая — да не все ли равно!). Поль миновала толкучку у метро (пассаж сорвался), спустилась в подземный переход (и он за ней, в блаженную полутьму, на коротком поводке), троллейбусная остановка, опять толкучка, Алеша изготовился сказать: «Позвольте…», она, не помедлив, пошла куда-то вдаль. И он за ней.
Было в этом странствии вдоль старых, обшарпанных, иногда с пустыми глазницами домов, по прямой бесконечной желтой улице (от солнечного ли пекла, от потускневшей охры стен улица запомнилась желтой) — было что-то ирреальное. Он не мог оторваться, не мог и приблизиться, словно она догадалась про слежку и кружит его, кружит. И город словно вымер — то есть шныряли граждане и витал бензиновый дух, — но будто бы в ином измерении, а он ничего не ощущал, кроме единственной неведомой цели. Их было всего двое: куда-то шла женщина и ее преследовал мальчик (ожившая аллегория, под которую засыпала Лиза: юный паж протягивает даме зеркало, дама вглядывается в отражение и ужасается).
Улица вышла на площадь, что-то знакомое проглянуло в городских декорациях, но словно в другом «боковом» ракурсе: якобы итальянские струи фонтана взмывали, опадая, играя радужными зайчиками над древесными купами, нагловато ухмылялась на ходу киношная афиша черными литерами — «Ужас над городом». Ах да, «Россия», он бывал здесь с дедом, и где-то должен быть Пушкин. Некогда, некогда, они скользнули на зады, на бульвар, окольная дорожка, чем-то стародавним, минувшим и милым пахнуло из зеленоватого сумрака в чугунной ограде, из просвеченной солнцем травы, надо догнать наконец и сказать: «Позвольте!..» Как вдруг Поль резко свернула, взыграл азарт охотника, и через мостовую услужливо приблизилось название минувшего — Страстной бульвар. Она вошла во двор, узкий проход между дряхлеющими стенами, еще один двор — нигде ни души, и если б не красный автомобиль, такой нелепый здесь в аляповатом своем блеске, — можно смело сбросить сто последних лет, дать «на чай» извозчику, взбежать, звеня шпорами, по ковровым ступенькам и спросить с надеждой, страхом и упованием: «Ее милость принимает?»
Алеша не успел еще решить, как жить дальше: опять завозились наверху, хлопок, шаги, уже нисходящие, два мужских голоса — толстый и тонкий. Алеша прижался к стенке под лестницей, мимо во тьме поплыли под скрип ступенек реплики: «По египетской „Книге мертвых“, труп заполняется травами, опилками и смолами». — «А, настоящий секрет утерян». — «Думаешь, наши мумии не настоящие?» — «Поглядим через три тыщи лет». — «Иосифу Виссарионовичу не дотянуть». Распахнулся дверной проем, хлынул солнечный свет, разорвав тьму, озарив мощную фигуру на пороге, все смолкло и померкло через секунду, Алеша подивился на москвичей (кого теперь могут волновать «наши мумии»), задумался: дожидаться или нет? Решил твердо: дожидаться. И присел на корточки, привалясь к стене. Вновь распахнулась дверь, секундный просверк, быстрый-быстрый скок по ступенькам. Тихо. Кто-то стоит прямо над ним на лестнице. Ну и пусть стоит — меня же не видно? Однако стояние (противостояние) длилось, тьма разрасталась, и вдруг мучительно захотелось на белый свет — убедиться, что там все по-прежнему.
Там все было по-прежнему: пустынные дворы, старинные бульвары, фонтан, солнце, Пушкин. «На этот памятник всем миром денежки собирали, — говорил страховой агент, воспитывая патриотизм. — 86 тысяч 761 рубль 53 копейки. Все давали». — «Все-все?» — поражался Лешенька. — «Все». — «И генералы давали?» — «И генералы». — «И буржуи?» — «Вся Россия». Все по-прежнему — и какая во всем непонятная, неизъяснимая тоска, будто пеплом, прахом, тленом пронизан сам воздух, вода и камень — некрополь, город мертвых, секрет утерян. Он вскочил в стеклянную будку и набрал номер.
— Алеш, где тебя носит?
— Лиз, я, наверно, уеду.
— Куда?
— Домой.
— Ты где?
— Около Пушкина.
— Жди, я сейчас.
Лиза явилась на редкость резво: тропа проторена, но вместо загадочного доктора, говорящего на разных языках, подходит школьный товарищ (Будь готов! — Всегда готов!) и повторяет вслух ее мысли:
— Надоело мне тут все. Опротивело.
— Чего это ты вдруг?
— Хочешь, поехали со мной?
Они цепляются друг за друга. Что, собственно, случилось? Ничего. Садятся на лавку, обнимаются (племя младое, незнакомое, и окружающие для них просто не существуют), Лиза говорит рассудительно:
— Я б поехала, только дома еще хуже — папа. Здесь я хоть свободна. Мы свободны, понимаешь?
— От чего свободны-то?
— Ото всего. Мы здесь чужие, никому не нужны — и нам никто не нужен. Тебе кто-нибудь нужен?
— Нет.
— И мне. Кроме тебя, разумеется.
— Ну, это само собой.
— Так чего мы время теряем?
— В каком смысле?
— Мы давно могли бы любить друг друга по-настоящему.
Алеша ошеломлен, но готов на все. Отличный выход!
Отлично Лизка придумала. Руки холодны, как лед, лица пылают, медлить нельзя: злой задор может иссякнуть каждую минуту. Она ведет его за руку к остановке возле церкви, возле театра. Троллейбуса, конечно, нет. И автобуса нет. И нет такси! О, черт! В условиях социализма просто невозможно согрешить. Если б существовала террористическая организация, я бы пошел первый… на баррикады.
— Разнести все к чертовой матери! — бормочет Алеша вздрагивающим голосом, крепко сжимая нежную руку.
— Кстати… — говорит Лиза, вырывает руку и роется в сумке: ну вот, она уже отвлеклась, сейчас откажется. — Это тебе.
— Что это?
— «Мать».
— На кой она мне сдалась?
— Сам просил.
— Мы едем на квартиру твоего дядьки, так? Так зачем ты мне «Мать» подсовываешь? Потом не могла отдать? — Лиза отворачивается, Алеша спохватывается, хватает «Мать» и прячет в свою сумку. — А вон троллейбус, Лизочек, не наш?
— Не наш, — Лиза улыбается безмятежно.
— Ты ж говорила, «тройка»?
— Я пошутила, а ты поверил.
— Ты не шутила!
— Шутка, Алешенька.
— Я б тебя убил, да народу много.
— Правда? Так тем более с тобой опасно связываться. Может, ты сексуальный маньяк.
Он вдруг испугался сам себя и пошел куда-то, не различая дороги, чувствуя только, что действительно мог бы убить, избить, разнести все вдребезги. Потом проступили стволы и листва, решетка, дорожки… опять бульвар?.. Ах да, Бульварное кольцо… Лизин голос сказал за ухом:
— Вот подходим к Литературному институту, здесь писатели учатся, а дальше, на Герцена, выпивают в своем клубе. Мы с Митей в позапрошлое лето…
— Умеют устраиваться, — отрезал Алеша.
— Если ты о Мите…
— Чтоб пить в том клубе, надо поднатужиться, а? На Страшном Суде туда не въедешь. Скорее в другое место пристроят.
— Ну, понятно, он никому и не читает, только своим. Все так живут.
— Как «так»?
— Прячутся, притворяются. Все условились врать. И мы тоже.
— Я — нет.
— А зачем тебе нужна «Мать»? Ведь она невыносима.
— Да не нужна она мне!
— Нужна. Будешь на экзамене воспевать подвиг Павла. Или Павлика. Или Павки.
— Да ну! Мне и университет не нужен.
— Мне тоже, — легко согласилась Лиза.
Алеша круто затормозил.
— Так какого ж ты меня сюда затащила?
Лиза улыбнулась, в коричневых бархатных глазах вспыхнул огонек. «А Лизка не ребенок», — подумалось впервые. Алеша уселся верхом на какое-то деревянное чудище (по пути вырос детский городок в псевдорусском стиле), Лиза — на порожек избушки на курьих ножках, прелестная резвая девочка в голубых джинсах.
— Никто тебя никуда не тащил. И вообще: если нам от них ничего не нужно, можно ведь и не врать?
«Если не врать — ее не видать», — всплыла резонная мыслишка. Что она делает на Страстном? Страстный, второй, главный план не исчезал в этой крутне по Москве и сопровождался голосами в парадной тьме: трупы заполняются… секрет утерян… не дотянуть. Алеша сказал задумчиво:
— В земле Сталин не протянет. Там уже ничего нет, кроме костей.
Лиза живо заинтересовалась.
— Ты думаешь?
— Конечно. Требуется особая вентиляция. Вообще все погребальные действия у египтян сопровождались молитвами — и мумии до сих пор целы, представляешь?
— Неужели это помогало?
— Не верится, но факт. Шестьдесят дней в содовом растворе, потом сушка горячим воздухом.
— Сколько сушить?
— Что-то около недели, кажется.
— Издевательство над бедным человечком. Зачем?
— Чтоб жить после смерти. Душа у них не могла жить без тела.
— А у нас как будто может.
— Да я не про нас. Там тайна какая-то есть, в «Книге мертвых». То ли состав смол засекречен, то ли трав. В общем, с тех пор не очень-то получается.
— А кто-нибудь делал?
— Здрассте!
— О! — Лиза энергично задумалась, задвигались темно-русые брови к переносице. — Но ведь лежит. Ты видел?
— Нет.
— И я нет. Бедный человечек. Хочешь жвачку?
— Давай.
— Алеш, а что если он не умер?
— А он и не умер, открой любую газету.
— Нет, без шуток. Что, если мертвые не умирают? Вообще все. Вот мы сидим и не подозреваем, а они кругом кишмя кишат.
— Ну, это мракобесие.
— Пусть. Но в этом что-то есть.
— А может, так оно и есть! — он вдруг увлекся картиной бессильного восстания, одушевления, отмщения. — Только не все кишат — убийцы и жертвы. Возвращаются на место преступления, по народному обычаю.
— По обычаю?
— Ну, по поверью. В спокойных странах, в какой-нибудь Швейцарии, лежат спокойно. А у нас, если доктор прав, сто миллионов трепещут, и все идет наперекосяк.
— Какой доктор?
— Жека.
— А, Жека. Тот еще тип. Мне он понравился.
— Да. Мне особенно понравилось, когда он говорил, что русские должны погибнуть как нация.
— Нет, это как-то не очень…
— Слабые должны погибнуть, — сказал Алеша решительно, — по Дарвину. А мы слабые. В какой еще стране можно уничтожить сто миллионов — совершенно безнаказанно.
— Это сколько ж надо палачей! — изумилась Лиза, до которой дошел наконец не символический, а арифметический смысл жертвы. — И Митя не отрицал… Нет, все равно это не может быть правдой.
— А я верю.
— Но ведь невозможно вдруг всем сойти с ума.
— Значит, возможно.
— Раз так — пусть мертвые не умирают. Я так хочу, по справедливости. Пусть соберутся когда-нибудь — мокрое место от всего этого останется.
— Я про то и говорю. И не жалко.
Крошечное дитя в белоснежном чепчике подковыляло к Алеше и просительно засмотрелось голубыми глазами: ему хотелось посидеть на чудище. Так то сивка-бурка вещая каурка, неузнаваемый в авангардистском броске, оскаленный и нервный. Алеша подсадил малыша, тот помчался в чисто поле, а они опять пошли по пятнистой дорожке под липами.
— Пойдем в ЦДЛ? — предложила Лиза. — Там такие пирожные.
— Что такое ЦДЛ?
— Я ж говорю: Дом литераторов.
— Так ведь не пустят?
— Прорвемся.
Средь посольств экзотических стран — чисто выметенные дворы и подстриженные лужайки, как необычно, чудно живут чужеземцы — вытянулся писательский домик с тяжелыми стеклянными дверьми.
— Стой. Вон, видишь, идет дядька? Он явно сюда.
— Почему ты знаешь?
— Потому… вид странный, ничего не замечает, углублен. Так вот, он меня проводит, а потом вернется за тобой.
— А почему он должен…
— Тихо! Хочешь на великих посмотреть — жди.
— Великие умерли.
— Не привередничай. Какие есть.
Дядька — около пятидесяти и прилично одет — и впрямь поднялся на пологую ступеньку к дверям, Лиза подошла, улыбнулась, он явно встрепенулся.
— У меня к вам просьба.
— Чем могу служить?
— Мне нужно попасть в клуб, но я пока что не член Союза.
— Так прошу!
Они удалились, а через некоторое время — недолгое — дядька возник за стеклом и поманил Алешу пальцем.
— Это вы бедный брат?
— Я.
— Пошли.
Прошли мимо свирепых старух в черном (вот кто охраняет писателей), мимо зеркал и деревянных панелей в прохладной сумеречной глубине; с огромного портрета некто глянул зорко («Покойник Фадеев, — пояснил дядька. — „Разгром“»), сейчас гаркнет: «Партбилет на стол!»
— Ну-с, молодые люди?
— Спасибо, — сказала Лиза.
— Рад служить. Левушка.
— Я Лиза, а это Алеша.
— Лиза и Алеша — прелесть. Что-то такое незабвенное, знаете, карамазовское. И как похожи.
— Мы близнецы, сироты.
— Ай-ай-ай!
— А вы в каком жанре?
— Драма. Одинокий поживший человек кончает жизнь самоубийством. Действие первое — в морге. Угрюмый сторож уходит, гремя ключами…
— Левушка, — сказал, подойдя, господин в черном. — Привезли немецкое пиво.
— Присоединяйтесь! — щедро воскликнул Левушка и пояснил, как в старомодной пьесе, «в сторону»: — Это приютские близнецы.
— Присоединяйтесь! — жалостливо поддержал господин в черном.
Лиза ответила твердо:
— Мы сами по себе, — и повлекла Алешу в какие-то деревянные переходики, клетушки и лесенки в поисках позапрошлого подвальчика с пирожными.
В дубовом подвале, в клубах дыма, в тускло-мрачном отблеске словно погребальных светильников сидели писатели и пили пиво. Она сегодня собиралась напоить его «кофием» — Алеша грустно поник над своей чашечкой.
— Отличные пирожные, да?
— Напрасно не дослушали Левушку, — сказал он рассеянно. — Сторож уходит, трупы оживают…
— Да ну, дрянь. Он только что придумал. Ты представляешь советскую пьесу про мертвецов?
К соседнему столику, за которым сидели двое в черном, подошел третий, тоже траурный, и обратился официально:
— Товарищ Светлый, почему вас не было в крематории?
— Потому что я не мог, — с достоинством ответил один из сидящих.
— Ваша речь была запланирована.
— Это недоразумение, товарищ Маков, так и передайте своим товарищам. Я никогда не присутствую на гражданских панихидах, у меня нервы.
— У всех нервы.
Стоящий отошел, а сидящий процедил:
— У него нервы, слыхали? Юморист-сатирик! Участвует во всех похоронных комиссиях, сжигает сладострастно.
— Да плюнь, — посоветовал второй сидящий и отпил из немецкой жестянки. — Как твой доктор говорит: «Жизнь прекрасна».
— Ага! — констатировал Алеша. — То-то они все не в себе. Товарища похоронили.
— А-а… портрет… Александра Фадеева?
— Ну, Лиз, — изумился Алеша, — вот никогда я не доверял отличникам. Да он трагически погиб тыщу лет назад, чуть не во время войны.
— Ты больно знаток! Он «Молодую гвардию» после войны написал. И еще двадцать раз переписывал, углубляя роль партии. А что такое «трагически погиб»?
— Так в учебнике. Может, убили?
— Простите, этот стул свободен? — К их столику подошел еще один в черном пиджаке с жестянками в руках.
— Пожалуйста, — ответил Алеша, в пиджаке сел. — Вы не знаете, кого сегодня хоронили?
— Кто ж его не знает? Александр Шрамм.
— В каком жанре? — Алеше понравилось это Лизино выражение.
— В геенне огненной.
— Нет, в каком жанре творил?
— В легком. Экспромты, дружеские шаржи, пародии. — Писатель выпил. — В языческих обрядах есть что-то жутковатое, вы не находите?
— Какая разница?
— Не скажите. Холмик под русской березкой как-то покойнее. Можно прийти и поплакать. Бедная вдова ходила, плакала — никак, нету мест, говорят, кладбища переполнены. Уникальная ситуация в истории человечества.
Алеша вспомнил Троицкое, деда и как мать бегала, хлопотала, соседи складывались на взятку (сто сорок один рубль), потом — душераздирающие сцены с бельевой веревкой и крепкий загул дня на три… закурил. Лиза, близких пока не хоронившая, отозвалась беспечно:
— Но ведь теперь этому Шрамму все равно.
— Хотел бы я в этом быть уверен.
— Вы хотите, чтоб там ничего не было?
— Естественно. Все хотят — разве не все боятся смерти?
Вот передавали по Би-Би-Си: Джугашвили уж на что закоренелый, и тот не спал по ночам.
— Не спал? — заинтересовался Алеша.
— По последним данным, он общался с духом зла.
— Это мракобесие.
— Удачное определение, — писатель покивал. — По последним научным данным… точнее, до нас доходят обычно предпоследние…
— О каких науках тут можно вообще…
— Алеш, ужасно интересно!
— Об оккультных, наука о посмертии. Это целый процесс. Этап первый: душа с трепетом покидает плоть. И облачается в свое собственное прозрачное тело, астрал — второй этап. Третий — дух высвобождается из астрала.
— Интересно, — признался Алеша. — А куда девается астрал?
— По закону превращения и сохранения энергии, плоть переходит в вещество земли, психическая сила, душевная — в ноосферу, а дух — в вечность.
— Что ж тут страшного?
— Переходы. Плоть болеет — умираем тяжко, бывает, годами. Душа больна — не дает высвободиться духу. Тут речь может идти о столетиях. Покойнику покоя хочется, а он возвращается и возвращается на место преступления. Вечные призраки.
— Так то ж убийцы! А чего бояться нормальному человеку?
— И бояться б нечего, кабы не пришел один Плотник и не сказал: за помыслы отвечаем так же, как за поступки. Например, вы мечтаете о смерти какого-нибудь человека. Считайте, что душевно вы его уже угробили.
— Но он жив!
— Да. Но ваша психическая энергия уже выделилась и увеличила объем мирового зла. Чувствуете, как оно все более сгущается?
— Но ведь так жить невозможно!
— А жить и невозможно, кто спорит? Только умирать еще невозможней — вот и тянем.
— А я, например, не желаю никому смерти.
— Вы, конечно, прелесть, но у вас еще все впереди. Не хотите пива?
— Мы не хотим пива. То, что вы говорите, ужасно.
— Вот потому, — заключил писатель и встал, — я и надеюсь, что там ничего нет. А крест под русской березкой… так, иллюзии и слезы. — И пошел на выход.
— Что-то мне здесь разонравилось, — заметила Лиза. — Как на кладбище.
— Пошли.
На пологой ступеньке стоял в черном пиджаке и в задумчивости покуривал.
— Вот стою и думаю, — обратился задушевно, как к старым знакомым, — продолжать или топать на Садовую-Кудринскую.
Лиза осведомилась любезно:
— А что интересного на Садовой-Кудринской?
— Абсолютно ничего — моя берлога. Сейчас зажгутся огни на башнях. — Действительно, на сталинской пирамиде через площадь загорелись высокие красные огни. — Каждый день вижу из окна одно и то же.
— Так ваша берлога близко?
— Совсем близко.
— Удобно, можете каждый день сюда ходить.
— Я и хожу.
— Скажите, — спросил Алеша, — в каком году погиб Александр Фадеев?
— В пятьдесят шестом.
— Что я говорила!
— Ты говорила: сегодня. А как погиб?
— Застрелился.
— Из-за чего?
— Попивал, сажал, то, се… хороший человек, но лучше не вдаваться.
— По вашей теории, он тут вечно будет околачиваться.
— Пойду-ка я домой.
— Ничего страшного, — сказала Лиза, и они двинулись к Садовому кольцу. — Вы еще не старый. В каком жанре творите?
— В критике.
— Они… — Лиза помахала рукой в сторону писательского домика, уже растворяющегося в прекрасных сиреневых сумерках. — Они, должно быть, вас боятся.
— Они боятся слова.
— Какого слова.
— Настоящего. И я ушел, в классику. С бессмертными проще. Да что я говорю! — перебил сам себя с досадой. — С кем проще? Вот сейчас приду, сяду за стол и буду думать: отчего Николай Васильевич с ума сходил перед смертью.
— Кто такой?
— «Мертвые души».
— А-а… счастливо вам додуматься.
— И вам, милые дети.
Они еще поглядели, как критик (осторожно, точно черный кот) переходит Садовую-Кудринскую мимо строя рычащих от нетерпения железяк, и пошли куда-то по кольцу. Расставаться вроде не хотелось, но и мыслей не было о каких— то любовных играх. Прожитый в странствиях день давил египетской пирамидой, стальной урной, надгробной плитой и кишащими прозрачными душами, из-за которых все тут идет наперекосяк. Все это ерунда, несусветное совпадение, которое началось с голосов во тьме под лестницей (по которой поднялась она куда-то) и раскрутилось в стройной схеме некрополя — города мертвых, где мест уже не хватает, переполнено, хотя хоронят в строгом соответствии с пропиской. Они здесь не прописаны, и геенна огненная им пока не грозит.
— Лиз, куда мы идем?
— Не знаю.
— А это кто?
— Где?
— Статуя.
— Маяковский! — воскликнула Лиза, и все вокруг встало на свое место: китайский ресторан с трепангами, и темные глаза с тайной, и улица Горького с «Матерью». — Это Маяковский, как же я не узнала!
— Тоже застрелился. Давай посмотрим.
Подошли. Трибун чрезвычайки в широких штанинах шагал в небытие размашисто, некто в кавказской кепке шепнул доверительно Алеше в ухо: «Дэвочку не уступишь? За ценой не постою, друг». Алеша натянул ему просторную кепку на нос, вложив в этот жест нерастраченный сегодняшний гнев, Лиза захохотала от неожиданности, вокруг усатого начала собираться площадная публика, а милых детей и след давно простыл.
Круг странствий (где роль Вергилия исполняли, как умели, члены Союза писателей, да ведь и не Данте водили) замкнулся у парадного подъезда декадентского дома в полупрозрачной полутьме над невидимой трагической маской, ночь, улица, фонарь на углу в нежно-зеленой тополиной листве.
— Может, зайдешь? Кофе напою.
— Надо говорить: кофием, — машинально поправил Алеша.
— Так уже не говорят!
— Говорят.
— Не выдумывай. А вообще от кофе меня уже тошнит. Так ты не уедешь?
— Нет.
— И я нет. Так до завтра?
— До завтра. Позвоню.
А телефон звонил вовсю, когда она отперла резную двустворчатую дверь, ворвалась в прихожую, схватила трубку.
— Здравствуйте, Иван Александрович.
— Здравствуй.
— Я только что вошла. Какой ужасный был день, какой-то погребальный! Умер Александр Шрамм.
— Кто?
— Дружеские шаржи и пародии. Иван Александрович, почему писатели так часто кончают самоубийством?
— Не так часто, как хотелось бы.
— Совсем не смешно. Вы знаете, что такое астрал?
— Слушай, кто там морочит тебе голову?
— Я одна, — сказала Лиза, создавая и усиливая драматизм ситуации. — Мне темно и страшно.
— Не выдумывай и включи свет.
— Все равно страшно.
— Ладно, — отозвался он после паузы. — Через полчаса спустись вниз.
— Вы приедете?
— На минутку. Спеть тебе колыбельную.
Лиза обиделась.
— Я не ребенок.
— Не только дети боятся мертвых.
«А разве я боюсь?» — думала она на балконе, ожидая шелеста шин, она будет жить вечно, а когда надоест, не станет трястись, терпеть, болеть, а закроет глаза — и тоже навечно. Будет то же, что и до ее рождения, то есть ничего. А сколько иллюзий понакрутили, снов, тьмы и тайн, благоуханных в ладане и зловонных в сырой земле, сколько слез пролито и прольется еще — в пустоте… нет, в сомнении. Бедный человечек!
Она услышала, вышла в подъезд и побежала вниз по стремительным ступенькам навстречу вечности.
Под вечер я выносил Андреичев горшок, как вдруг в палату заглянул Никита, вытаращился и застыл. «Проходи и садись», — сказал я неласково и ушел по делам, пришел: он сидел на табуретке и завороженно глядел на Андреича. «Андреич хороший», — говорил тот, а дядя Петя с Федором подпевали: «Хороший, хороший Андреич…»
— Как ты меня нашел?
— Что?
— Как ты меня нашел?
— Через милицию, — шепотом ответил Никита и вскочил.
Как мне все это не понравилось, Господи Боже мой!
Причем здесь милиция?
— Чего ты шепчешь?
— Мы мешаем больным, — засипел он мне в ухо (он и на меня-то глядел странно). — Тебе можно выходить?
— Да мы не буйные. Видишь, не в смирительных рубашках. Дядя Петь, скажите что-нибудь разумное, а то поэт боится.
Дядя Петя с Федором буйно расхохотались (заржали), и Андреич, глядя на них; поэта я увел. Совсем я стал невыносим, но не могу никого из них видеть, из прежних, особенно Никиту — слишком раскрылся перед ним в ту пятницу. Ситуацию оживила Любаша (Символист — знаток и ходок, потому и не женился и не собирается), стала приставать с уколами, на наши препирательства выглянул из кабинета фрейдист, благосклонно заметив, что лучший метод для душевнобольных (он выразился изящнее: невротиков) — это переключение. «Пусть переключится, пусть погуляет». Никита раздваивался между Борисом Яковлевичем (фрейдист и символист — хорошо!) и русской красавицей. «Самые красивые в мире женщины (он бывал в соцстранах) — это русские, вы не находите?» — «Совершенно с вами согласен», — поддакнул Борис Яковлевич — и мы получили свободу.
— Я запил в ту пятницу, — заявил мой друг; это прозвучало благородно, ведь запил он из-за меня. — Потом пустился в розыск…
— Зачем ты пошел в милицию?
— Так ведь нет тебя нигде! (Опять сипенье в ухо!) Подумал, ты уже сидишь, решил бороться, раскрыть все смягчающие обстоятельства. (Громко.) Подался в местное отделение, сегодня получил ответ: ты в больнице с неврозом. Что все это значит, Митя?
— Что?
— Ведь ты здоров? Почему тебя поместили к сумасшедшим?
— Это русский народ. Который, по-вашему, вырождается.
— Да как они запели «Петрович хороший…».
— Андреич.
— Неважно! Собирайся, поехали, я привез запасную одежду.
— Куда?
— Куда хочешь.
— Не хочу. Мне здесь хорошо.
— Не ври!
— Мне с ними хорошо, понял?
— Тоже поешь «Андреич хороший»?
— Пою. И он меня уже узнает.
— Уже узнает? Неужели? Через годик и ты его будешь узнавать. Может, даже меня узнаешь.
Мы быстро шли под сенью сада, заброшенного господского парка, подошли к озеру и остановились перед естественной зеркальной преградой. Солнце садилось, горели купола и клены, еще зеленели липы, все это отражалось и преображалось в темной уже воде, и поэт дрогнул, помянув Фета: «Этот листок, что иссох и свалился, золотом вечным горит в песнопенье».
— Хочешь сигару? Я привез тебе коробку «Короны».
Мы сели на покосившуюся лавку и, как два дурака в Гайд— парке, закурили сигары.
— Мить, куда ты дел пистолет?
— Какой пистолет?
— Передо мной — не надо. В ту пятницу у Левушки… тьфу, раньше, конечно, — на Страстном — мы спускались по лестнице, было очень темно. Я зажег спичку — ты проверял, на месте ли пистолет: во внутреннем кармашке твоей сумки.
— Ну и что?
— А то, что я испугался, увидев тебя сегодня в психиатрическом отделении.
— Это «терапия». Мои соседи лежат с инфарктами.
— Правда?
— Правда.
— Слава Богу! А врач?
— Борис Яковлевич — тайный ученик Фрейда и мечтает испытать на мне психоанализ.
Никита попыхивал сигарой, вальяжно раскинувшись, элегантный до неприличия в деревенском запустении, в нашем русском вселенском полураспаде, где — дай срок — проляжет скоростная трасса и последний листок останется разве что в песнопенье.
— Так у тебя инфаркт или невроз?
— У меня ерунда. Иногда кажется, будто нечем дышать.
— И давно?
— В октябре будет два года.
Никита оживился необычайно.
— Именно тогда у них началось, фантастика! Ты лечился у Жеки?
Имя наконец было названо, я почувствовал знакомые симптомы: воздух покидает нашу землю.
— Нет! — заорал я, борясь с удушьем. — Пойми же наконец, ты не в сумасшедшем доме!
— Ничего не понимаю! — заорал и Никита. — Эта компания в пятницу — ты помнишь?
— Какая компания, черт!..
— Пациенты доктора Вэлоса.
— Ну?
— Никогда не верил, что он доктор. Он коммерсант, бизнесмен, он бы развернулся за кордоном.
— Но он разворачивается у нас.
— Как разворачивается? Что он делает?
— Откуда я знаю? Какая-то колоссальная энергия… Он говорил, энергия смерти, помнишь? Чтобы поверить во все это, надо сбросить последние пятьсот лет и обратиться к средневековой мистике.
— Итак, источник — сатана, — констатировал Никита с мрачноватой усмешкой. — А Жека на подхвате.
Мы рассмеялись, но с натугой, как неумелые актеры (современные актеры, разыгрывающие интермедию в «Докторе Фаустусе»).
— Он еще не развернулся, — подал я соответствующую реплику (совсем мне не было смешно), — не овладел средствами массовой информации.
— А его писатели? Они пишут, и их читают.
— Это интеллигенция. Чтобы охватить народ в целом, нужен голубой ящик. Кажется, у пророка Даниила: Мессия должен прийти к каждому. Мы воспринимаем символически, а сказано буквально: физически, к каждому.
— Иисус не мог размножиться.
— Он мог все, но что-то помешало. А теперь это реально и обыденно. Те народы, которые приняли Откровение (я имею в виду арийские народы), лихорадочно занялись прогрессом, чтобы подготовить Его приход, Царствие Божие. Но, как всегда, средства подменили цель — механический прогресс стал богом. Можно одновременно войти в каждый дом, но мы забыли пророчество: «Многие придут под именем Моим».
— Да, хорошо, — сказал задумчиво Никита, воспринимающий Евангелие с эстетической точки зрения. — Помнишь: «Если скажу вам: вот Он в пустыне, не выходите; вот Он в потаенных комнатах, не верьте». Очень хорошо, высочайшая поэзия. Ты серьезно думаешь, что Жека излечивает?
— Не думаю. Для исцеления духом нужен Дух.
— Ну а темный дух?
— Это совсем другое. Он дает забвение.
— Как?
— Возможно, блокирует какие-то участки мозга. (Сведения местного фрейдиста.)
— И ты отдал ему Поль?
Итак, второе — и главное — имя было названо. Сигара в пальцах исходила едкой струей, кажется, сжигает внутренности и горло, швырнул в траву, нет воздуха, как будто петля затягивается туже и туже (в правом приделе под балкой, и глаза глядят с бесстрастного настенного лика). Я опомнился сидящим на коленях на бережку, зачерпнул темной водицы, ополоснулся — нет, мало — окунул голову в прохладную отраду, ощутив наслаждение мгновенное и острое.
— Да, душновато, — соврал за спиной Никита с несвойственной ему деликатностью, но тут же поправился, заявив: — Зря я тебе про нее донес.
— Все правильно, Никит. — Я уселся рядом, поднял с травки гаванскую гадость, свободно затянулся. — Никого насильно не отдашь, сама захотела. Черт с ними со всеми.
— Согласен, — согласился Никита охотно. — Ты мое мнение о женщинах знаешь. Совсем о другом я хотел с тобой поговорить.
— О чем?
— О дедушкином пистолете. Кто о нем знал, кроме Жеки?
— Никто.
— Однако вспомни вечерок с шампанским. «Первый пир» — это я так назвал. Жека допытывался, где ты прячешь парабеллум, помнишь?
— Ну?
— При свидетелях. За Сашку я ручаюсь, но — племянники. Эта девочка, Лиза, ты ей доверяешь?
— В каком смысле?
— При извлечении из трупа пули можно определить пистолет.
— Из какого трупа?
— Мить, давай не будем. Ведь это просто делается: определяется круг подозреваемых — и копают. У тебя, с точки зрения органов, самый уязвимый мотив: ревность. Ты, естественно, отрицаешь. Копают дальше, докапываются до свидетелей: да, был разговор о парабеллуме, и пуля подходящего калибра. Кроме того, в пятницу ты жутко наследил, пациенты Вэлоса подтвердят: подозреваемый с остервенением искал доктора. И тут возникает одна тонкость. — Никита помолчал многозначительно. — Ты заметил, как охотно тебе давали сведения о нем? Даже осторожный Яков Маков?
— Ну?
— Они от него зависят и не чают избавиться. И они больные. Так зачем тебе лезть в эту паутину? Все уладится само собой.
— Что уладится? Убийство?
— Ты что-то имеешь против?
— А ты?
— В принципе — нет. Я идеалист, признаю Бога, признаю и сатану. Но не Христа. Он сильно навредил, придя не к людям, а к скопцам, и прямо говорит об этом. Нагорная проповедь себя не оправдала, заповеди невыполнимы, для человека противоестественны, потому Его и распяли и христианство не удалось. «Око за око» функционирует — ты имеешь право. К тому же, я понимаю, незабываемые будут ощущения, уникальные для творчества. Но — слишком дорого, пять лет (ежели защитник аффект сумеет доказать), пятнадцать лет среди ублюдков.
— То есть ты предлагаешь преступление без наказания?
— Я предлагаю: отдай мне парабеллум.
— Ты мне надоел.
— Отдай парабеллум — и я приведу ее сюда, к тебе.
— Она мне не нужна.
— Да брось!..
— Правда, Никит.
Голова покруживалась от сигары, две ласточки соскользнули с купола в озеро и взмыли вверх, вновь соскользнули и взмыли… Господи, как хорошо! Я почувствовал, что говорю правду: свободен! Благодарю Тебя! Это ощущение — нелюбви — возникло не впервые и повторялось все чаще. Никита притих, взглянув пристально сквозь дым.
— У тебя тут роман? Вот с этой, что в коридоре?
— Да, роман.
— Хороша. Очень. Как зовут?
— Любаша.
— Великолепно. Я знаю, ты хочешь меня усыпить, чтоб я отстал с пистолетом и разыскал тебе Вэлоса. Но лучше подумай: великолепный шанс послать всех к черту и переключиться, как ученик Фрейда говорит. Попросту, по-русски: клин клином вышибают. И какая девочка, и на все готова, я сразу понял.
— Ну что ты как товар купец…
— Митька, я сто раз умирал от любви, я знаю, что это такое — поначалу. Потом, конечно… но какая передышка — на месяц, повезет — на полгода. «В великолепные мои сады сбегутся нимфы резвою толпою». Пушкин понимал толк, покуда не женился и не стал христианином — и погиб. О, какой тонкий яд принес Галилеянин: не прелюбодействуй даже в сердце — да род людской пресекся бы…
— Замолчи! За эти стены только я отдам все твои сады с их нимфами…
— Ложь! Его бремя не по силам. Иначе ты не сидел бы тут и не прятал пистолет, а бросился прощать врагов своих! Жеку и жену. Они занимаются любовью, ты корчишься от ревности, а твердишь о церковных стенах…
Мне захотелось его ударить за «любовь», но я сказал спокойно:
— Здесь повесился местный Иванушка-дурачок в январе тридцатого.
— В церкви?
— Да. Спас Николу от разрушения.
— Сильный символ! — воскликнул Символист, лучистые глаза его, янтарные, кошачьи, так и блеснули. — О Русская земля!
— Особенно приятно, когда она уже за холмом, да? И мы, свободные идеалисты, рассуждаем о языческих скрижалях: око за око…
— Так последуй христианским, в конце-то концов! И отдай мне парабеллум.
— Ну что ты к нему привязался?
— Исхожу из твоей психологии: задушить, утопить, отравить, зарезать ты не можешь, не та натура. А в выстреле есть нечто отстраненное.
— А ты не мог бы, ради Христа… или кого ты там признаешь — сатану? — в общем, оставить меня в покое навсегда?
— Нет. Во-первых, я тебя люблю. Во-вторых… — Никита задумался. — Я хочу знать про последнего Всадника и третий путь.
Символист отправился в путь, я — в процедурную на укол.
Русская красавица хмурилась, я наслаждался изумительной свободой — так остро впервые за пятнадцать лет, с того момента, когда высокая девочка с каштановой косой вдруг сказала с ужасом: «Ведь я больше не увижу вас!»
— Все, — сказала Любаша, — можете идти.
Я натянул штаны из голубой бумазеи, перевернулся на спину. Она стояла возле стеклянного шкафчика с лекарствами и смертельными какими-то инструментами (выделялся скальпель), настольная лампа боролась с закатом в окне и побеждала. Мне ужасно хотелось определить границы (или безграничье) своей внезапной свободы — нет, зачем врать? — она мне нравилась, и очень, о чем я ей и сказал.
— Ну и что? — спросила красавица гордо и повела белоснежными плечами, чем взволновала меня по-настоящему, без теории. Я встал и подошел к ней, она прижалась к шкафчику, инструмент нежно лязгнул, в дверь сунулся теоретик и сказал:
— Дмитрий Павлович, умоляю: в понедельник первый сеанс. Методом свободных ассоциаций и анализом снов вскроем ваши подсознательные желания.
— А что мне за это будет?
— Свобода.
— От чего?
— От самого себя, разумеется. За границей вас давно бы поставили на ноги, но в нашем запустенье…
Я не слушал. Поставят на ноги — и пошел! Куда? Куда, скажите на милость? Наш вечный, ненужный и заранее обреченный поход Игоря. О Русская земля! Ты уже за холмом!