Сегодня я — ирландский громила.
Это одновременно очень похоже на правду и совершенно на нее не похоже, но это неважно, если только меня не поймают. А меня не поймают. Я торчу на углу добрых четыре часа, я промок, замерз и проголодался, уже целый час я дрожу, и так оно и будет, пока я не сделаю то, зачем пришел.
Вокруг тихо. Этот район Лондона — северный берег Темзы между Поулс-Уорф и Брокен-Уорф — днем полон лодок и рыбаков, а воздух звенит от ругани и воняет рыбой. Позже, с заката и до того времени, как до рассвета остается час — здесь все вымирает, только вода шлепает по пирсам, да порой гудит в отдалении церковный колокол. Идеальное место для встречи двух недобрых людей.
Уже давно пробило одиннадцать, и только тогда я слышу медленные шаги — идущий оскальзывается на мокром булыжнике. Я поднимаю глаза, но не поднимаюсь. Человек, которого я изображаю, выше меня и крепче. Фигуру можно скрыть под плащом, а вот с ростом нужно быть осторожным.
Парень встает передо мной. Черный плащ, черные сапоги, черные волосы. Годами он вроде бы мне ровесник — лет девятнадцать. У людей постарше есть работа получше, чем ночами шляться по лондонским трущобам и таскать письма из одного отделения тайной католической сети в другое.
— Я, кажись, заблудился, — говорит парень в черном, старательно припоминая условное приветствие. — Не подскажешь, где Найтридер-стрит?
Я тычу пальцем направо.
— Квартал туда, направо, потом налево.
Парень кивает. Ждет. Потом спрашивает:
— Арден Уолш?
— Dia dhuit. — Тот, за кого я себя выдаю, то и дело сбивается на гэльский. К счастью, этот выговор удается мне особенно хорошо. — У тебя что-то для меня есть?
Он вытаскивает из-за пазухи письмо, быстро сует мне, и я немедленно затыкаю его под рубашку. Если чернила промокнут и расплывутся, письмо будет не прочесть и тем более не расшифровать. Я протягиваю руку, ожидая платы.
Я полгода слежу за этими людьми, и всегда бывает так: курьер — вот как этот парень в черном — забирает письмо и получает деньги. Передает письмо — например, мне, то есть Ардену Уолшу, — платит, и я отношу послание следующему курьеру. В такой сложной сети для доставки одного письма нужно несколько гонцов. Во-первых, так их труднее выследить. А во-вторых, никто не знает одновременно, откуда письмо ушло и куда пришло.
Но парень в черном не дает мне денег. Странно. Обычно такие, как он, дорожат будущей работой или боятся гнева нанимателя, и не станут рисковать из-за лишней монетки. Ко всему прочему, это глупо. Мальчиков на побегушках выбирают не за благородство.
— Téigh trasna ort féin, — говорю я. Это ругательство, и пусть парень не понимает слов, тон-то он слышит. — Ищи другого báltaí, который потащит твое письмо. Я задаром не работаю.
Я уже стою на ногах. Я ниже, чем должен быть, но тут ничего не поделаешь. Я знаю, как поступил бы этот ирландец, зажми кто его деньги. Я встречался с ним один раз. В камере в Клинке. Посадили его туда для видимости — в Лондоне не может быть двух гонцов по имени Арден Уолш, — но по обвинению в мошенничестве при игре в кости, пьянстве и нарушении порядка, и обвинения эти были не ложными.
Парень выхватывает нож, но я быстрее. Я держу его за шею, прижав нож к горлу. Он крупнее меня, но я его в секунду прикончу, и он это быстро понимает.
Он вытаскивает из кармана пригоршню монет. Я быстро пересчитываю их. Примерно два шиллинга и шесть пенсов. Я сразу понимаю, что у него есть еще, иначе он долго рылся бы по карманам.
— Четыре шиллинга.
— Уговор был про два, — гундит он.
— Это было раньше. Радуйся, что я тебя не прирезал и все не забрал.
Он находит еще монеты. Я беру их, сую в карман и только потом отпускаю его. Парень отскакивает на несколько шагов и выпаливает несколько «сук», «хлыщей» и «чертей». Я кидаюсь на него, потому что так поступил бы настоящий Арден Уолш, и парень исчезает в мокрой темноте. Топот сапог быстро затихает.
Колокол церкви Святого Николая Олафа отбивает полночь. Из-за того, что парень опоздал, а потом еще полез в драку, у меня осталось всего два часа на расшифровку, потом придется отдать письмо следующему гонцу. Если я запоздаю, заговорщики поймут, что их накрыли, выберут другой путь и, не исключено, добавят еще людей. Это перечеркнет полгода работы и может оставить меня без оплаты. Такого я допустить не могу.
«Соберись, Тоби. Вспомни, что тебе дарован разум. Что бы сделал я на твоем месте?» — я почти что слышу голос Марло. Драматург, поэт, порой — королевский шпион. Мой бывший учитель, который умер семь лет назад, но все равно задает мне жару.
На самом-то деле я здесь не по его вине, но виню все равно его. Если бы он не умер, я бы оставался у него в учениках, я бы писал, я бы мог даже хорошо писать, но не тащился бы по Темз-стрит, изображая ирландского ублюдка и не представляя, куда податься.
И вдруг я понимаю: бордель. Можно переправиться на лодке из Брокен-Уорф, оттуда всего десять минут до домов терпимости, и моя следующая цель в той же стороне, так что времени я не потеряю. Придется расстаться с несколькими шиллингами в обмен на комнату, и еще с одним-двумя — чтобы комната оказалась пустой. Я готов смириться с потерей угля, который хотел купить на эти деньги. Зато я буду один. Если вдруг за мной следят, никто в целом Лондоне не спросит, зачем я пошел в бордель.
«Разве я бы так поступил? Не слишком-то хорошо ты меня слушал».
Заткнись, Марло.
Я свистом подзываю лодку, расстаюсь с пенни — за эти деньги можно постирать белье за неделю — и забираюсь на борт. Через десять минут я вылезаю в Саутворке и устремляюсь в ближайший бордель с причудливым названием «Замок надежды», зажатый между двумя кабаками.
Порой я наслаждаюсь женским обществом, но я за него не плачу. Когда три девушки, в разной степени раздетые, вешаются на меня и шепчут на уши откровенные обещания, мне на мгновение хочется поступиться этим принципом. Я высвобождаюсь, и, увидев мое движение, появляется женщина, которая здесь всем заправляет. Одетая и окутанная облаком духов. Я говорю ей, что мне нужно: пустая тихая комната, две миски, одна с водой, другая пустая. Пучок свечей и спички, два чистых куска пергамента, маленькое полотенце и нож для масла. Интересно, что, по ее мнению, я стану с этим делать? Я протягиваю ей несколько монет.
Через несколько минут я уже сижу за столом, притиснутым к непристойно большой кровати, а все необходимое лежит передо мной. Я беру маленький закругленный нож и вожу лезвием над огнем. Оно должно нагреться достаточно сильно, чтобы размягчить воск, но недостаточно, чтобы расплавить или закоптить бумагу. Единственный способ проверить температуру — коснуться металла пальцем, что я и делаю. Лезвие горячее, но это ненадолго. Я всовываю кончик ножа между печатью и пергаментом и осторожно его покачиваю.
Письмо сложено аккуратными квадратиками, и в каждую складку насыпан порох. Если развернуть его слишком быстро или неосторожно, порох оставит пятна на пергаменте. Это не только помешает прочесть написанное, но и покажет адресату, что письмо уже открывали.
Я запоминаю, как сложено письмо — довольно просто, — и ссыпаю порох в пустую миску. Потом я сделаю из чистого листа пергамента воронку и засыплю его обратно.
Я осторожно разворачиваю лист и наконец вижу написанное.
— Сас, — шепчу я. По-гэльски это значит «дерьмо».
Я знал, что письмо будет зашифровано, они почти всегда зашифрованы. Небезопасно писать открытым текстом то, что окажется в руках гонцов, сколько бы их ни было и какие бы предосторожности ни предпринимались. Но обычно используется подстановочный шифр, когда одна буква меняется на другую, — прочитать довольно просто. А здесь что-то совсем новое.
Если бы, когда мне было двенадцать — тогда я весь состоял из длинных рук и ног, изменчивого нрава и возвышенных мечтаний стать знаменитым писателем, драматургом, известным всему Лондону, а потом и всему миру, — мне сказали, что семь лет спустя я буду сидеть в захламленной комнате сильно надушенного борделя и расшифровывать письмо заговорщиков, я бы не поверил.
Я единственный сын мясника, и мясника не слишком преуспевающего. В возрасте пяти лет я лишился матери. Когда отец больше не смог обо мне заботиться, то отдал в ученичество книготорговцу Уильяму Барнарду. Барнард обучил меня набирать строки и переплетать книги, научил читать и писать, научил латыни и своему родному французскому. У него не было сыновей, а жена его давно скончалась, и он считал меня сыном. Я тоже привык считать его родичем. Он умер, когда мне было десять лет, оставив меня и лавку на попечение своего младшего брата, которому не было дела до книг и до меня. Его волновал только новоприобретенный статус торговца и владельца собственной лавки на богатой Патерностер Роу.
Младшему Барнарду нравилось, что аристократы покупают пьесы и стихи, которые он (то есть я) печатает. Ему нравились деньги, которые он за это получал и тратил на выпивку и кости; деньги, которые постепенно утекали, хотя я работал по двенадцать часов в день. Я продавал книги даже быстрее, чем мог печатать, но это не помогало. Через год мы лишились контракта на аренду лавки, а Барнард оказался слишком пьян или слишком рассеян, чтобы это заметить или об этом задуматься. Вскоре я начал использовать свои навыки печатника, чтобы подделывать его письма: письма в банки с просьбой о займе, к хозяину с просьбой продлить аренду, к его покровителю с просьбой оказать милость. Эти ухищрения привели к тому, что покровитель появился у нас на пороге. Сэра Джорджа Кэри сопровождал один из его протеже, драматург по имени Кристофер Марло. Они поймали меня с поличным — точнее, с агатовым камнем для полировки в одной испачканной золотой краской руке и с кистью — в другой.
— А я говорил! — вскричал Марло. — Я говорил, что этот болван не может делать такие книги, и был прав! — Он хлопнул меня по спине с такой силой, что выбил кисть из моей руки. — И кто же ты такой?
Я посмотрел на него. Он был темноволос и лохмат, кудри небрежно убирал за уши, рубашку не застегивал, башмаки не шнуровал. Ему было за двадцать, мне едва исполнилось одиннадцать, и это оказалась любовь с первого взгляда. По крайней мере, с моей стороны.
— Тобиас, — ответил я. — Зовите меня Тоби.
— Ну что, Тоби, — сказал сэр Кэри — великолепный, раззолоченный и украшенный лентами не хуже моих книг. — У меня есть для тебя предложение.
Кэри лишал своего покровительства лавку, выплачивал долги Барнарда, а я становился печатником пьес Марло с жалованьем больше трех фунтов в год — и все они шли прямиком мне в карман. А по истечении срока моего ученичества Марло обещал мне помочь стать писателем, чего я так жаждал.
Я таскался за ним тенью, как он сам таскался за другими, смотрел на мир его острым и проницательным взглядом. Я видел, что он расходует свой талант не только на стихи, но и на подозрительные задания от Кэри, который пользовался склонностью Марло к уличным дракам, дурным компаниям и богохульственным виршам, чтобы добывать информацию. Марло передавал сообщения и вел записи для обширной сети агентов и курьеров, никому из которых нельзя было доверять, в обмен на снисхождение Тайного совета, не однажды спасшее его от тюрьмы. Марло был распоследним подлецом, но я мечтал быть таким же и внимательно следил за ним.
На самом деле я так и не понял, хотел бы я быть им или быть с ним, но мне никогда не выпало шанса это узнать. Через год он умер, и Барнард тоже, я остался один, и тогда Кэри появился у моей двери с новым предложением.
Если раньше навыки, вдохновленные отчаянием, были нужны мне для выживания, то теперь они приносили прибыль. Я стал курьером, как и Марло, я возил письма из Уайтхолла по всей Англии. Затем — опять же, как Марло — я оказался полезен Кэри еще кое в чем. Он использовал мое умение подделывать подписи и печатать, чтобы зашифровывать письма к министрам, и мое знание языка, чтобы расшифровывать их. Он использовал мою способность наблюдать, приковывать к себе все взгляды, или, наоборот, исчезать, на пользу себе, Тайному совету и королеве. В конце концов я стал делать все, что делал Марло. Только я не писал. После его смерти мне нечего было сказать.
Я вернулся из прошлого в настоящее и приступил к работе.