Глава 3 Катерина Сейнт-Мауган, Корнуолл 27 октября 1601 года

В тот год, когда мне исполнилось тринадцать, я возненавидела всё.

Отца с его вечными жалобами на двор и королеву. Корнуолл с его скалистыми утесами и блекло-серым небом. Живущие неподалеку семьи, с которыми я была знакома, но которые не могла по-настоящему узнать, слишком уж много тайн мы хранили.

Однажды вечером, в Великий пост, после бесконечного дня, проведенного в молитвах и покаянии, я, чувствуя, что больше не выдержу, направилась в конюшню. Накинулась на конюха — он давно ушел от нас, и исключительно по моей вине — и велела ему подседлать самого крупного и быстрого скакуна, серого берберийского жеребца по имени Паллант — в честь греческого титана. Управиться с горячим капризным Паллантом было непросто, он слушался только отца, но я твердо намеревалась подчинить его своей воле, даже если больше никто и ничто ей не покорится.

Границу моих владений отмечал забор, сложенный из сланца. Я ударила Палланта в бок каблуком, требуя, чтобы он прыгнул. Он не стал. Он подбежал к забору, собрав ноги так, как будто хотел взлететь, и замер на месте. Я вылетела из седла, ударившись спиной о землю, а головой — о серый неровный камень. Мир почернел. Когда конюх с отцом нашли меня, то отнесли в дом. Боли я не помню, она пришла позже. Тогда я вообще ничего не чувствовала.

То же самое происходит и сейчас. Немота. Я начинаю часто дышать, когда люди Гренвиля склоняются над неподвижным телом отца, ворочают его, тыкают в надежде, что он встанет (вставай, пожалуйста!). Гренвиль выдергивает из шляпы перо и под носит его к ноздрям отца, чтобы проверить, шевельнется ли оно от дыхания. Отец и перо неподвижны. Гренвилю хватает порядочности закрыть отцу глаза и отправить человека за простыней, чтобы набросить ее на тело.

Отец мертв.

Я все еще сижу, скорчившись, за шкафом и трясусь от тихого плача. Смотрю, как волокут к двери Райола в черной сутане, как он успевает перекрестить отца, хотя на него уже надевают кандалы, как он торопливо шепчет последнюю молитву (Glora Patri et Filii, et Spiritui Sancti…). Они собрали всех слуг, вяжут им руки, как преступникам, не слушая криков страха и заверений в невиновности. Их тащат вниз, а потом наружу, в темноту, холод и дождь, который затекает в дом через открытую дверь. Никому не дали надеть ни плаща, ни шляпы.

— Где девчонка? — спрашивает Гренвиль, когда последнего знакомого мне человека уводят бог знает куда. — Вы ее держали, — обращается он к тем двоим, что вытащили меня из комнаты. — Куда она делась?

Никто из них не отвечает, и он щелкает пальцами.

— Обыщите дом. Без нее не уходить. Я должен и ее выдать.

Слезы сразу высыхают. Выдать меня. Кому? Я не спрашиваю, зачем. Я думаю о пытках — отец говорил, что их не избежать, если нас разоблачат, что у нас будут вырывать признание. Никто не молчит на дыбе. Это слова отца, а я ему верю.

Слышны шаги, хлопает дверь, Гренвиль уходит. Его люди смотрят друг на друга, на лестницу.

— Далеко она уйти не могла. Наверняка где-то в доме. Или выскользнула.

— Ты в саду поищи, а я в доме. И давай быстрее, не хочу тут всю ночь торчать.

Первый поплотнее запахивает плащ и поглубже надвигает шляпу. Ему предстоит обыскать триста шестьдесят акров Ланхерна в одиночку, глубокой ночью (надеюсь, он поскользнется, упадет в колодец и утонет). Второй идет наверх. Битое стекло хрустит у него под ногами, как улитки.

От моего укрытия под лестницей несложно добежать до двери или окна. Но куда деваться потом? Свободы не будет. Только бесконечное болото вопросов. Куда идти? Как добраться туда? Как я себя прокормлю? Одену? Как мне выжить? Я никогда не выезжала из Корнуолла, никогда не заботилась о своем пропитании. Я всегда делала только то, что мне говорили, а сейчас указывать стало некому. Я одна, в первый раз в жизни.

Я снова начинаю плакать. Я смотрю на тело отца, на кровь, уже запятнавшую белый лен простыни, на торчащие из-под нее пальцы левой руки, согнутые, как будто он подзывает меня к себе. Нет такого числа, счет от которого на корнуолльском помог бы моему горю, но я все равно заставляю себя считать, даю себе пять секунд на чувства, прежде чем приступать к делу. Мне нужно понять, как выбраться из этого дома и как сделать еще тысячу вещей.

Я добираюсь до onan, единицы, и слышу наверху грохот, тихий вскрик и проклятия. Человек Гренвиля что-то уронил, или на него что-то упало. Но теперь он точно меня не услышит, так что я тихонько, босиком, перебегаю переднюю и бросаюсь в отцовскую библиотеку, низко пригнувшись, чтобы меня не заметили через окно.

Библиотека, как и весь дом, перевернута вверх дном, мебель опрокинута, книги сброшены с полок, ящики выдвинуты, все вывалено на пол. Но люди Гренвиля не слишком-то тщательны. Если бы они так не злились, не дрожали от ненависти, не наслаждались своей победой, они бы нашли кое-что похуже священника.

В третьем шкафу, считая от камина, на третьей полке сверху, есть панель, а за ней ниша размером с каравай хлеба. Там отец хранил важные бумаги и деньги, из которых платил слугам. Это секрет, а значит, я все об этом знаю. Я высокая, но мне все равно приходится придвинуть стул, чтобы дотянуться до полки. Стремянка валяется на полу, и я не рискую ее трогать, чтобы не шуметь.

Я быстро нахожу то, что искала: пачку писем, перевязанную черной лентой, и красный бархатный кошель с монетами. Остальное кидаю в камин, где все еще теплится пламя. Слезаю со стула и возвращаюсь к двери, прислушиваясь. Судя по шуму и топоту, человек Гренвиля все еще возится наверху, так что я выбираюсь в переднюю и быстро бегу в крыло слуг. Сначала я думаю утащить пару дорожных платьев из комнаты служанок, но потом соображаю, что люда Гренвиля будут искать девушку, а не мальчика, поэтому нахожу в комнате лакея штаны, рубашку, жилет, куртку и сапоги, перчатки и шляпу. Надеваю все, кроме сапог, пихаю свою ночную рубашку под матрас. Привязываю кошель к поясу, письма прячу под жилет и, держа сапоги в руках, чтобы не шуметь, выхожу к телу отца. Я рискую, меня можно увидеть и с лестницы, и от двери, но я не могу уйти, не попрощавшись. Я шепчу «прости», «люблю тебя», «прощай» дрожащими губами.

Сверху опять доносится шум, топот, треск, и мне пора бежать. Я встаю и оглядываюсь. Я последний раз в этом доме, последний раз в Ланхерне, фамильном гнезде Арунделов, доме моего отца и его отца… после их смерти все здесь принадлежит мне, но ни один суд не признает этого. Я нищая сирота без дома, без титула. От гнева и горя мне хочется кричать. Я бы закричала, да только тогда меня услышат даже у моря.

Я подбираю отцовский меч и крадусь по коридору к маленькой прихожей в задней части дома. Подложив по перчатке в каждый сапог — так они мне велики, — зашнуровываю их. Тихо, осторожно, сдвигаю щеколду и выскальзываю в ночь. Дождь ослепляет меня, я ничего не вижу в футе перед собой, но я знаю Ланхерн не хуже собственной ладони и двигаюсь быстро, обходя изгороди, деревья и болотистые участки. Мне нужно добраться до конюшни и взять там лошадь. Я ничего не вижу, но знаю, что почти уже дошла, я всю жизнь хожу этой дорогой. Всего пара сотен футов…

И тут я врезаюсь в него.

От удара я падаю на землю, но, суд я по удивленному приглушенному крику, человек Гренвиля тоже упал. Он пытается подняться, но я быстрее. Я высоко поднимаю отцовский меч и шепчу то, что могу вспомнить из пятьдесят первого псалма, молитвы о прощении, то, что мне понадобится, потому что через несколько секунд я стану убийцей. Но тут я узнаю его. Темные волосы, темные глаза, серьезное выражение лица — такое же, как в обычные дни. Это Йори, конюх моего отца.

Йори нанялся к нам в прошлом году, а сам он из Плимута. Это единственный в усадьбе человек одного со мной возраста, который не женат, но, как и все остальные, он убежденный католик и при этом работает на моего отца, то есть совершенно не годится в женихи девице моего положения. Не говоря уж о том, что больше всего на свете мечтает принять сан.

Когда отец его нанял, я настолько истосковалась по мужскому обществу, что все это не имело значения. Во время мессы я садилась поближе к Йори, чтобы он мог насладиться моим пением. Я надевала девственно-белые одежды, брала лучшие четки, молитвенник и Библию, и тяжесть священных предметов пригибала меня к земле. Я надеялась, что, если я буду достаточно благочестива, он забудет о своем желании посвятить себя Богу и посвятит себя мне.

Я уже упоминала, что глупа, но, пожалуй, стоит признаться в этом еще раз.

— Катерина? Вы ли это?!

— Да. — Я опускаю меч, радуясь, что не отсекла ему голову. — Что ты здесь делаешь?

— Прячусь. — Он отводит со лба промокшие волосы. — Я сидел в конюшне, но туда кто-то вломился, и я убежал. Подумал, что снаружи будет надежнее.

— Он все еще там?

— Не знаю, темно.

— Они же не забрали лошадей?

— Нет. Но, Катерина… Что вы-то здесь делаете? Почему вы так одеты? Я и то вас не узнал поначалу, в штанах-то… Принял за одного из них. — Он на мгновение замолкает, а потом продолжает: — Его увели? Вашего отца. Я видел, что они тащили людей прочь, но не разглядел, кого.

Я не буду больше плакать. Не сегодня. И мои пять секунд уже минули.

— Нет. Его не увели, его убили.

Йори крестится и шепчет молитву на латинском. Я не прерываю его, хотя мне все это успокоения не приносит.

— Что нам делать? — спрашивает он, закончив. — Здесь нельзя оставаться. Если нас найдут, то тоже заберут.

— Знаю. Я собиралась взять отцовского коня и бежать.

Он кивает, серьезный, как всегда.

— Я приведу. Возьмем Палланта и Самсона. Они самые быстрые и сильные.

Я понимаю, что убегу не одна, потому что бросить тут Йори не смогу.

— Может, подождем, пока они уйдут? Они могут увидеть или услышать, как мы бежим, и отправить погоню.

— Возможно, — отвечает Йори. — Но чем дольше мы медлим, тем больше рискуем, что нас найдут те, кто здесь остался. Или вернутся другие. Но я кое-что придумал. Подождите здесь.

Он исчезает в темноте, и я снова остаюсь одна. Дождь все не прекращается, поднимается ветер, шумит в луговой траве по пояс; море беспокойно, и я слышу его отсюда. Люди Гренвиля могут пройти в нескольких футах от меня, а я их не замечу. Я прячусь за изгородью, хватаясь за меч. Жду, жду, но ничего не происходит. Сначала я злюсь, потом тревожусь. Вдруг они схватили Йори?

Я уже собираюсь искать его, но тут слышу топот копыт, а потом замечаю силуэт лошади, галопом мчащейся по пустоши. Где-то поодаль кричат: «Стой», и я успеваю подумать, что Йори убежал без меня. Но тут человек Гренвиля бежит к дому, зовет второго, оба бросаются в амбар, и я начинаю понимать замысел конюха.

Потом я слышу дыхание, и рядом, держа Самсона и Палланта в поводу, появляется Йори.

— Церуса я отпустил, — шепчет он. — Тот все пытался сбежать, с того самого дня, как ваш отец его купил. Ну вот и сбежал. Он может до самого Плимута доскакать. Далеко их уведет. Куда мы? — Йори протягивает мне поводья Самсона — управляться с Паллантом я так и не научилась.

— В Лондон, — говорю я и сажусь в седло.

Я не вижу его лица, но он не возражает. Да он бы меня и не остановил. Я запахиваю плащ, проверяю сначала монеты, а потом письма — надежно ли они спрятаны, не промокнут ли.

Отец незаконно исповедовал католическую веру, укрывал священника, тайком привезенного в страну из Франции, был лжецом и предателем.

Но это еще не все его тайны.

Загрузка...