Я стою за деревянной ширмой, пока Тоби заканчивает первую сцену. Но я смотрю не на него и не на других двух актеров, а на королеву. Нас разделяет всего двадцать футов.
Она не похожа ни на кого и ни на что, виденное мною в жизни. Слова, которыми ее описывают в пьесах и стихах — Кибела небес, Диана среди роз, Венера, превосходящая других монархов, как дуб высится над тамарисками, — бессильны. Как и слова, которые выбирают Кейтсби, Йори и даже мой собственный отец, — изворотливая, хитрая, распутная, жестокая, падкая на наживу интриганка. Любые слова не имеют ничего общего с ней — шелка, в который она одета, хватит на три платья, а драгоценностей — на три континента, волосы ее почти алы, а лицо бело, как фарфор, глаза черны, и зубы тоже черны. Она кажется и ведьмой, и богиней одновременно, взгляд ее лишает решимости и говорит, что все здесь принадлежит ей, от самого зала до сада под окном и церкви рядом, от министров до стражи, от Лондона до всей Англии. Сами наши души принадлежат ей, и она это знает.
Я ненавижу ее.
Я смотрю на нее, вижу, как она разглядывает Тоби, и тревога, владевшая мной с самого начала, превращается в глухую безрассудную панику. Королева и ее люди знали с самого начала, что это ловушка. Что один из нас явился сюда убить ее, что в следующие два часа и пятьдесят семь минут случится покушение, но она все равно здесь. На мгновение я понимаю, почему: ее привели сюда те же безумие и дерзость, что и меня.
Я не справилась. Наш заговор был обречен с того мгновения, когда я вышла на сцену «Глобуса» на прослушивание и получила роль. Тоби, увидев меня, сразу понял, что я не та, за кого себя выдаю. Я не то, что я разыгрываю, — он сам написал эту строку, которую я, Катерина-Кит-Виола-Цезарио, произнесу три сцены спустя. Знал ли он, насколько это близко к истине? Или писал о самом себе, Тоби-Орсино, шпионе-драматурге-актере?
Я вспоминаю отца, записного интригана, притворявшегося аристократом. Райола, священника и слугу. Все мы одиноки, все мы прячемся от опасности и вынуждены скрывать свое лицо. История отца и Райола окончилась. А Тоби предлагает мне конец получше. Верю ли я ему? Даже если так, что будет означать мое согласие? Я могу отомстить за отца или потешить себя. Почтить свое прошлое или забыть о нем ради будущего. Совершить грех убийства (хотя Йори, de facto[19] и de futuro[20], отпустил мне его) или впасть в грех себялюбия. Я собиралась выйти из этого зала убийцей. В душе, если не во плоти. Но выходить отсюда трусихой…
Потом я думаю о Тоби, который убеждает меня забыть обо всем этом. Моя попытка подвергнет его риску, как он сам уже подверг риску невиновного. Чего ему это стоило? Ему пришлось пойти против всех своих принципов. Я не думаю, что достойна такой жертвы. Но ведь дело не только во мне. И даже не в королеве, не в Кейтсби и не в отце. Разве Йори не говорил этого? Он сказал, что на кону стоит все.
Кейтсби говорил мне, что человек выше идеи, но наверняка не верил в это сам, просто не мог. Он собирался отдать в руки инквизиции тех, кто виновен лишь в исповедании других идей. Он убеждал меня, что дело в идеалах, но сам мечтал о мести. Я тоже хочу мести, но месть не дает отпущения грехов. Нельзя отпустить еще не совершенный грех, нельзя нанести упреждающий удар. Если Йори отпустил мне один грех, сколько грехов он отпустил Кейтсби? А сколько Райол — отцу? Это и есть «благословение нашего дела»?
Тоби сказал, что должен отдать королеве убийцу. Но сегодня убийца — я.
Он появляется у края ширмы. Первая сцена закончена, он уходит последним. Я чувствую его взгляд. Он пытается прочесть по моему лицу, о чем я думаю. Я быстро киваю ему, расправляю плечи в своем нелепом платье и тяжелом парике и выхожу на сцену. Навстречу женщине, которая убила моего отца.