Глава 12

Когда Михаэль в конце концов дозвонился до Цили, она не сказала ему ничего нового. Эли Бехер еще не вернулся из дома Тироша, работник, обслуживающий детектор лжи, заканчивал допрос Яэль Эйзенштейн.

— Арье Клейн все время тебя ищет, — сказала Циля Михаэлю, — он звонит каждый час и умоляет дать ему возможность с тобой поговорить. Он просто в отчаянии. Я с трудом удержалась, чтобы не сказать ему, где ты находишься.

Михаэль обещал позвонить ему.

— Он будет дома до трех тридцати, а потом пойдет на допрос на детекторе лжи, — напомнила Циля.

Михаэль стоял возле здания факультета гуманитарных наук университета. У соседнего телефона-автомата стояла девушка и что-то шептала в трубку. Он разглядывал ее шелковые брюки и трикотажную блузку, она перехватила его взгляд и отвернулась.

«Что же он хотел мне сказать? — думал Михаэль, набирая номер. По номеру телефона он определил, что Клейн живет в Рехавии[19]. — Да, — подумал Михаэль, — его мать живет в Рош-Пине[20], она ветеран сионистского движения, разумеется, он должен жить только в Рехавии».

Телефон был занят. Михаэль вспомнил, что у Клейна три дочери. Когда же телефон освободится? Он посмотрел на часы. Через четверть часа, в час ноль пять, Арье Клейн взял трубку.

— Это вы, Охайон? — спросил Клейн со вздохом облегчения. — Я вас искал вчера и сегодня, нам очень нужно поговорить.

Михаэль обратил внимание на безукоризненный иврит уроженца Рош-Пины — Клейн старался говорить ясно и четко. Он вспомнил доброжелательность Клейма-лектора и их встречу в университете после обнаружения трупа Тироша; вспомнил страх, какой охватил тогда Клейна при виде смерти, умные глаза этого крупного человека. Эти воспоминания помогли Михаэлю избавиться от раздражения, возникшего у него при мысли о Рош-Пине, Рехавии и гладком иврите Клейна. Михаэль согласился посетить Клейна в его доме на улице Альхаризи, главным образом из-за детского любопытства ученика, который так и не освободился от почтительного отношения к учителю. Разумеется, была и необходимость познакомиться с этим человеком поближе, однако Михаэль знал: это не та причина, которой он сможет объяснить свой визит в экспертном отделе.

— Едем обратно, — сказал он Альфандери, — я возьму свою машину со стоянки, а ты отдай сегодняшний материал Циле, пусть сразу же его напечатает. И пригласи Тувье Шая на понедельник — на детектор лжи. Я не сказал ему о том, что его показания на допросе были неубедительны.

Альфандери молчал, но по его сжатым губам Михаэль понял, что у того есть критические замечания.

— Ты думаешь, что его уже пора арестовать, — констатировал Михаэль.

Альфандери не ответил. Он внимательно смотрел на шоссе, будто вел машину в темноте.

— Тувье никуда не убежит, — утешил его Михаэль.

Только когда они поставили «стейшн» на стоянку, Альфандери сказал:

— Я знаю, что он не убежит, — и нерешительно добавил: — Я полагаю, ты знаешь, что делаешь.

Михаэль улыбнулся ему, однако улыбка не скрыла его смущения.

— Скажи Циле, что я у Клейна, — сказал он и направился к своей машине.


Михаэль быстро нашел дом и тропинку, ведущую ко входу через задний двор. Нажав на кнопку звонка, он почувствовал, что дыхание его участилось. Он был напряжен и без конца ощупывал магнитофон в кармане рубашки. Утренняя усталость прошла. Ему показалось, что он слышит звуки музыки, однако он не был в этом уверен, пока не распахнулась дверь. Лишь тогда он ясно услышал звуки струнных и фортепиано. В камерной музыке Михаэль не очень разбирался. Когда ему было шестнадцать, Баки Померанц — мать Узи — сказала ему, что для понимания такой музыки требуется определенная зрелость. Лишь однажды она поставила ему квинтет Шуберта.

Музыка, которая звучала в доме Клейна, не была ему знакома. Он подумал, что это не запись, и как бы в подтверждение этого музыка прекратилась и раздались звонкие детские голоса. Арье Клейн провел Михаэля в свой кабинет рядом со входом.

— Дети играют, — произнес он извиняющимся тоном с плохо скрываемой гордостью, затворив дверь кабинета. — Вообще-то входная дверь у нас всегда открыта, то и дело кто-то из домашних заходит и выходит, и, по правде говоря, я даже рад этому.

Для того чтобы закрыть дверь кабинета, Клейну пришлось переместить стопку книг в другой угол комнаты. Он тяжело плюхнулся в кресло, стоявшее за большим письменным столом, заваленным бумагами, раскрытыми книгами, брошюрами, распечатками, кружками с кофе.

Комната была полна книг. Они были повсюду — в шкафах вдоль всех стен, на плиточном полу, лежали стопками — даже у потрепанного кресла, в котором сидел Михаэль, с шумом прихлебывая горячий кофе, приготовленный хозяином. За спиной Клейна было большое окно, открытое в садик.

В комнате царил запах влажной земли и цветов, смешанный с запахом овощного супа. По сравнению с палящей жарой на улице в комнате была приятная прохлада. Это типично для комнат с высокими потолками в старых домах Рехавии.

На широком лице хозяина гость заметил признаки смущения, мягкости и даже ранимости, что противоречило высокому статусу профессора. Клейн был плотного телосложения; Михаэль смотрел на его мощные руки, поседевшие волосы, свисающие на высокий лоб, большие ладони с длинными тонкими пальцами.

— Мы детей уже не стали в школу посылать — не стоит в середине июня, — начал оправдываться профессор, когда снова раздались звуки скрипки.

— Это — первая скрипка в нашем семейном камерном квартете, — с любовью сказал Клейн, выпроводив из кабинета младшую, восьмилетнюю дочь, белокожую блондинку — она перед тем настойчиво постучала в дверь кабинета, вошла, тихо, но решительно что-то сказала отцу и вышла, помахав маленькой скрипочкой. — Жена играет на виолончели, старшая дочь — на фортепиано. А вот средняя не проявляет никакого интереса к классической музыке и настаивает на своем праве слушать «поп». Однако, — удовлетворенно подвел он итог, — у нас в доме все-таки есть квартет.

Михаэль колебался — с одной стороны, ему нужно было получить от хозяина определенные сведения, с другой — ему просто хотелось поближе с ним познакомиться. Он вспомнил лекции Клейна. Михаэль не собирался посещать курс ивритской средневековой поэзии, но ему рекомендовали послушать лекции Клейна в дополнение к его занятиям по истории мусульманских завоеваний в Средние века, и так он оказался на вводной лекции Клейна. Вскоре Михаэль обнаружил, что тема занятий не так уж существенна, главное — личность лектора. Благодаря Клейну — тогда рядовому преподавателю кафедры литературы — Михаэль стал понимать, что в текстах Шломо Ибн Гвироля и Иегуды Галеви, казавшихся ему безжизненными и претенциозными, бурлит жизнь. Позже он участвовал в семинаре, который вел Клейн.

Михаэль оглядывался, пораженный беспорядком, царившим в комнате. Кругом были разбросаны пустые кофейные чашки, бумаги, на одной из книжных полок даже валялось детское платье, на полу лежал незаконченный пазл. Михаэль глубоко вдохнул ароматный запах овощного супа, проникавший сквозь закрытую дверь. Он увидел фото орнамента на письменном столе, фруктовые деревья в саду за спиной хозяина, вспомнил клумбы с цветами у входа в дом. Михаэля переполняли смешанные чувства зависти и недоверия: «Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой». В живом беспорядке комнаты со всеми ее книгами было какое-то несоответствие. «Кармина Романа» — с трудом прочел гость буквы на переплете книги — верхней в стопке, лежащей у кресла. Книга была раскрыта и лежала переплетом кверху. Из-под нее виднелась другая книга — толстая, коричневая, с заголовком кириллицей. Все здесь свидетельствовало о высоком интеллектуальном уровне хозяина и пробуждало в Михаэле помимо его воли чувство глубокого почтения к профессору. Михаэль смотрел на хозяина и думал — вот человек Ренессанса сегодня. Человек духовной жизни, подлинный интеллектуал и в то же время хороший семьянин, садовник, хозяин дома.

Арье предложил Михаэлю тарелку овощного супа собственного приготовления — так же просто, как предложил кофе, а воду подал даже без просьбы гостя.

Да, этот человек — полная противоположность Тирошу, подумал Михаэль.

Теперь нужно выяснить, почему Клейн занимается именно Средневековьем и как проявлялась сфера его интересов в столкновении с его покойным коллегой. В ушах Михаэля звенел музыкальный, богатый интонациями голос Тироша. У Клейна голос был ясный, сильный, полный энергии, Михаэль помнил его еще по лекциям в большом лекционном зале здания Майзер в университете в Гиват Раме.

Клейн закашлялся, повернулся к Михаэлю, сидя за письменным столом.

— М-м-м, я вас искал последние дни — мне надо вам кое-что сообщить, — сказал он с извиняющейся улыбкой, — я вас помню по своему семинару.

Михаэль смотрел на толстые губы Клейна, которые дрогнули, прежде чем он начал говорить.

— Я не уверен, м-м-м, что люди, с которыми я беседовал, серьезно отнеслись к моим словам. Возможно, они слишком молоды, чтобы понять все сложности университетской жизни. — Он снова прокашлялся и, не скрывая, что ему неудобно об этом говорить, добавил: — У меня, к сожалению, есть предрассудки по отношению к полиции, и мне их трудно преодолеть.

Михаэль покраснел, но промолчал.

Снаружи послышались громкие женские голоса, звон разбитого стекла. Арье склонил голову, прислушиваясь, и с виноватой улыбкой шумно отхлебнул кофе из чашки с разбитой ручкой.

— Я хотел вам рассказать, что Идо Додай навещал меня в Нью-Йорке и даже жил в нашем доме в Форт-Скейлерс, на окраине города. Это большой старый дом моего дяди, который тогда гостил в Израиле. Идо был у нас дважды — неделю в начале своего визита в США и три дня перед отъездом на родину.

— А сколько он там пробыл, месяц?

Клейн кивнул.

— Он ездил в связи со своей диссертацией? Только на месяц?

Клейн вкратце объяснил, что существует особая стипендия для исследователей от Института современного иудаизма — эту стипендию для Идо выбил Тирош.

— Первую неделю в Америке Идо провел в библиотеках, встречался со специалистами по проблемам национальных меньшинств в США, в основном евреев, разумеется. Встречался он и с отказниками, он был очень взволнован, — говорил Клейн, — как бывает, когда мы находимся в преддверии открытия новых источников информации в наших исследованиях. В последнюю неделю пребывания в США Идо поехал на юг, в Северную Каролину, чтобы встретиться с одним юристом, активистом отказнического движения и сопротивления советскому режиму. У этого адвоката был богатый материал о людях, которые Идо интересовали, в основном о Фарбере — не знаю, знакомы ли вы с его стихами.

Михаэль сохранял непроницаемый вид.

— Анатолий Фарбер был открытием Тироша. Тирош открывал и других поэтов, множество, в Израиле, но любил он открывать неизвестных зарубежных поэтов, переводил их с немецкого и чешского, как, например, Хербеля.

Клейн вопросительно взглянул на Михаэля, дабы удостовериться, не напрасны ли его усилия. Михаэль покачал головой — он никогда не слышал о Хербеле.

— Анатолий Фарбер был самым большим открытием Тироша, открытием с большой буквы, — Клейн подался вперед, — я лично полагаю и всегда полагал, что это — часть мифа, который Тирош настойчиво создавал вокруг своего имени. На мой взгляд, в стихах Фарбера не хватает… м-м-м-м… оригинальности, которую им приписывал Тирош. По сути дела, стихи весьма средние, и если в них есть какая-то ценность, то это проистекает из исторических связей, но этого нельзя было сказать Тирошу без опасения нарваться на долгую лекцию по истории иврита.

Полные губы профессора Клейна сложились в подобие улыбки, но он снова стал серьезным, вернувшись к событиям прошлого. Профессор встал с кресла:

— Тот адвокат еще по телефону сказал Идо, что в его доме живет человек, который знал Фарбера по тюрьме и даже знает, как прятались стихи. Этот человек говорил на иврите и даже был знаком с некоторыми стихами, и это было большим сюрпризом для Идо. Тирош же говорил, что он нашел эти стихи в Вене, но это совершенно особая история. Еще он говорил, что никто из сидевших в лагере вместе с Фарбером не знал иврита. Короче, Идо был очень взволнован, я видел блеск в его глазах.

Арье вздохнул и отпил кофе.

— Как он попал к тому адвокату?

— Случайно, через одну библиотекаршу, работавшую в библиотеке Еврейского теологического семинара, где он занимался первую неделю. Подробностей я не помню, но Идо сказал по телефону, что он — аспирант из Иерусалима, и адвокат его пригласил.

Клейн изогнул брови, взглянул на большой фотопортрет, висевший на стене, между двумя книжными шкафами. Это был портрет мужчины с широким лицом, совершенно лысого, в костюме. Его лицо показалось Михаэлю знакомым, но откуда — он не знал.

— Идо поехал в Вашингтон и позвонил мне оттуда как-то раз, затем поехал в Северную Каролину, в университетский город Чепел-Хилл. Вы были в США?

— Нет, только в Европе. Можно закурить?

— Конечно! — Клейн протянул руку назад и среди кипы бумаг нащупал простую круглую стеклянную пепельницу. Было ясно, что он знает место каждой вещи в доме. — Все сказанное выше — это вступление к главной проблеме. Я вспоминаю состояние Идо, когда он вернулся оттуда. Нужно было знать его, чтобы понять, насколько он изменился.

Клейн на мгновение замолчал, будто перед его глазами всплыл образ Идо Додая.

— Вы можете спросить: почему, несмотря на то что Идо не был моим аспирантом, между нами были столь близкие отношения? Разумеется, он бывал на моих занятиях, участвовал в моих семинарах. Однако наши отношения выходили за пределы этого. Вы бы удивились его серьезности в исследовательской работе, его прямоте и интеллектуальности. Он был парнем умным и честным, в нем отсутствовали легкомыслие, присущее молодым людям его возраста, игривость, он не был подвержен депрессиям, колебаниям настроения. Это странно, но можно сказать, что он был человеком простой душевной организации, но при этом достаточно чувствительным. Офра, моя жена, очень его любила, он не раз бывал у нас. Шауль был этим недоволен. Он при мне над ним подтрунивал, а в его отсутствие — над тем, что он называл моим семейным к нему отношением. Я действительно приглашал к себе таких людей, как Идо или Яэль Эйзенштейн, знакомил их с женой и детьми, они ели за нашим столом, а Тирош говорил, что это — «рудимент местечковости», жизни в Рош-Пине, повадки еврейской мамы. Я десятки раз пытался убедить Тироша, что Рош-Пина — это израильское поселение, а не еврейское местечко, но он это игнорировал. Естественно, когда Идо написал мне, что он собирается приехать в США, и просил моей помощи в поисках жилья, я предложил ему жить у нас. Мы жили в просторном доме с отдельным флигелем для гостей и в тот год принимали их множество. Наш деревянный дом находился на территории Военно-морской академии, мой дядя преподавал там астрономию. Евреи — странный народ. — Арье стал заламывать пальцы, откинулся со вздохом на спинку кресла и посмотрел в сад.

Стояла тишина, характерная для послеобеденного времени в Рехавии, слышны были лишь щебет птиц и звуки музыки. Клейн повернулся спиной к окну. Михаэля удивляло, почему он не переходит к делу.

И тут же, как бы отвечая на это, Клейн сказал:

— Мне нужно представить вам общий фон, на котором происходили события, экспозицию, чтобы объяснить, насколько странным стало поведение Идо, когда он вернулся из Северной Каролины. В первый день после возвращения он мне ничего не сказал. Он прибыл поздно, около одиннадцати, я это помню, потому что волновался — как-никак чужая страна, с его не очень хорошим английским… не под машину ли он попал? Я беспокоился и ждал его. Как только он вернулся, я спросил: что случилось?

Он был очень бледен, круги под глазами. Я даже подумал, что он подвергся нападению, однако одежда его была цела и следов побоев не было. Он сказал лишь, что очень устал, и я хорошо помню его странный потухший взгляд. Но я это объяснение принял — устал так устал. Ведь может быть такое?

Арье вопросительно указал на пачку сигарет на столе, Михаэль поспешил протянуть руку — «пожалуйста», зажег спичку.

— Я уже пять лет не курю, — смущенно проговорил Клейн. — Итак, на следующий день он не спустился к завтраку, — Клейн ускорил темп речи, — я поехал на работу, так и не увидев его. Разумеется, я думал, что он еще спит. Офра и дети были за городом и с ним тоже не встретились. Когда я вернулся с работы, он был дома, сидел в темной гостиной. Не знаю, смогу ли я правильно объяснить, — он вздохнул и выпустил клубы дыма, — понимаете, у Идо не было романтических увлечений, не было в нем никакого экстремизма, я ведь знал его с начала его учебы в университете, он всегда был вежливым и любезным. Даже когда у него родилась дочь, он не утратил душевного равновесия, был очень сдержанным всегда, я рядом с ним чувствовал себя шумным, в нем было нечто сдерживающее и успокаивающее. И вот он сидит в темноте… Я зажег свет, спросил, почему он в темноте сидит, и он извинился — сказал, что не заметил этого. Вид у него был усталый и измученный. Я сел напротив него, спросил: что случилось? Несколько раз спросил. И вдруг он мне говорит: «Вы хорошо знаете Тироша?»

Я ответил то, что всем известно, — что мы одного возраста, что встретились с ним в первый год нашего пребывания в Иерусалиме и с тех пор между нами установились близкие отношения. Но Идо не слушал, а вновь и вновь спрашивал меня, действительно ли я хорошо его знаю, подчеркивая «хорошо». Я пытался ответить с иронией, но он этого не принял, сердился. В нем появилось что-то пугающее, серьезное, как в романах Гессе. Я спросил его, что он делал в Вашингтоне, о встрече с адвокатом, о том человеке, связанном с книгой Фарбера, но он отвечал очень коротко, что для него не характерно.

«Ладно, ладно», — повторял он, и снова — хорошо ли я знаю Тироша? Я спросил: а можно ли знать человека, каков он «на самом деле», он снова этого не воспринял и настойчиво повторял свой вопрос. В конце концов я сказал — и это соответствует истине, — что я знаю его так, как такой человек, как я, может знать такого человека, как он, что для меня он — символ нигилизма и я всю жизнь хотел быть его полной противоположностью. Это одна из причин, по которой я выбрал для своих занятий средневековую поэзию.

Клейн снова глянул на портрет человека в костюме. Михаэль смотрел на Клейна недоумевающе.

— Это фото профессора Шермана. Вы его знали?

Михаэль кивнул неопределенно, и Клейн продолжил:

— Я остановил свой выбор на средневековой поэзии, разбираюсь я и в современной. Меня привлекает чистый классицизм. Я не могу выносить пустопорожнюю болтовню изучающих современную поэзию, бесконечные споры, жуткое невежество. В конечном счете сколько раз в жизни нам попадаются такие студенты, как Идо? Я выложил ему все начистоту, мне казалось, что он в тяжелом положении. Много говорил о разнице между мной и Тирошем. Сказал, что могу ручаться: я знаю Тироша довольно близко, знаком с его достоинствами и недостатками.

Идо печально взглянул на меня: «Нет, вы его вообще не знаете, вам только кажется».

Я склонялся к тому, чтобы согласиться с ним, еще и потому, что умирал с голоду. Я видел, что он не собирается выходить из дому, чтобы где-нибудь поесть, и предложил перейти на кухню. Там я готовил салат, а он стоял позади меня и спрашивал, считаю ли я Тироша хорошим поэтом. Я глянул на него — подумал, он умом тронулся — и сказал, что поэзия Тироша — это единственное, что оправдывает его существование, именно поэзия позволяет ему вести такой образ жизни, какой он ведет. Я полагаю, сказал я, что это — великая поэзия и что Идо это знает. Идо рассмеялся, это было очень нехарактерно для него, он вообще мало смеялся, и это был какой-то другой смех, демонический, и я снова спросил его насчет его встреч. Точно помню типичную для него интонацию: «Когда-нибудь расскажу», — ответил он и добавил, что попытается улететь пораньше. Я настойчиво, но без особого успеха попытался его накормить, поговорить о чем-нибудь другом, но он не слушал. — Клейн смял окурок. — Я не знаю, где был Идо в ту ночь, где-то между Нью-Йорком и Северной Каролиной, но ясно, что его постиг тяжелый кризис, что-то ужасное случилось, но я не знаю что. В те дни, что оставались у него до отлета домой, он исчезал из нашего дома рано утром и возвращался поздно вечером. Когда я его отвозил в аэропорт, он сказал: «Прежде всего я поговорю с Тирошем». Это были последние слова, которые я от него услышал.

— А с адвокатом вы говорили?

— Нет, я его не знаю. Может, надо было… теперь я так думаю…

Он растерянно глянул на Михаэля.

— Но ведь у вас есть адрес и телефон адвоката? — напряженно спросил Михаэль.

Клейн энергично кивнул и в растерянности посмотрел по сторонам:

— Да, у меня есть, надо поискать. Сейчас?

— Это может подождать немного.

Михаэль спросил, а действительно ли Клейн хорошо знал Тироша, и почувствовал, что собеседник напрягся и стал нервничать.

— Я уже сказал, — ответил он, — вы не первый, кто меня об этом спрашивает, и, по правде говоря, теперь я думаю об этом постоянно. До последнего времени я полагал, что хорошо его знаю, то есть знал. Я знал его с тех пор, как он прибыл в Израиль. Мы вместе учились, еще в «Терра Санта». Он захаживал к нам как минимум раз в неделю, вплоть до последних лет.

— А что случилось в последние годы?

Губы Клейна искривились.

— Трудно сказать определенно, — медленно проговорил он, — но я думаю, мы с ним стали вести разный образ жизни. Тирош все более обособлялся, становился высокомерным, я шел своим путем, он — своим. С годами у меня накапливалась злость на него. Когда я руководил кафедрой, студенты жаловались на несправедливые оценки, на то, что он не выполняет своих обязательств. Были между нами принципиальные споры на заседаниях кафедры — это, разумеется, не нарушило наших личных отношений, однако, как известно, тяжело сидеть за одним обеденным столом с человеком, который час тому назад грубо и дерзко говорил нечто такое, что противоречило его собственному кредо, а теперь яростно это защищал. Лишь в немногих вещах мы соглашались, и я полагаю, что если бы вы знали нас обоих, то удивлялись бы тому, что нас связывает, а не тому, что разделяет. Надо понять: между нами не происходило ничего драматического, никакой войны, не было разрыва, лишь постепенное расхождение. Он стал навещать нас все реже, а когда приходил, долго и угрюмо молчал.

Клейн на несколько секунд остановился, как будто представил себе какую-то картину.

— Офра, моя жена, утверждала, что в нем вызывает презрение наш «буржуазный» образ жизни, но я склоняюсь к другому. Я не сомневаюсь, что с тех пор, как он перестал писать, его жизнь становилась все более пустой. О Шауле можно много разного порассказать, но все согласятся: уж в поэзии-то он разбирался. И никто меня не убедит в том, что он сам мог считать хорошими свои последние, политические стихи. Он-то наверняка знал им цену. И если он уже не мог писать, то каково было оправдание его жизни? Той жизни, которую он вел, — одинокой, в погоне за наслаждениями, с эмоциональным голодом. Что мы могли ему предложить, видя, что он стал бесплодным?

Последнюю фразу он произнес почти шепотом.

— Может, он просто других друзей нашел? — спросил Михаэль. — К примеру, семейство Шай?

Арье покраснел. Опустил глаза:

— Не знаю, может быть.

В его глазах Михаэль прочел понимание, печаль и презрение. Михаэль не знал, к чему это отнести — к Тирошу, или к его отношениям с Рухамой, или к себе самому и к своим вопросам.

Раздался резкий телефонный звонок, Клейн проворно сдвинул стопку книг, добрался до телефона, снял трубку и протянул ее Михаэлю.

— Ты свободен? — спрашивал Бехер.

— Слушаю.

Бехер сказал, что газовый баллон в кладовке Тироша оказался обычным баллоном с кухонным газом.

Михаэль посмотрел на Клейна, их взгляды на мгновение пересеклись, и Клейн перевел взгляд на стену, как бы давая понять, что он не слушает.

— Хорошо. Что там сейчас делается? — спросил Михаэль.

— Мы копаемся в бумагах, которые взяли в университете на горе Скопус, — я и Альфандери. Где Белилати, я не знаю. Циля тоже с нами, работает с бумагами. Мы пригласили Шая на детектор лжи, он ничего не ответил. Ты сюда вернешься?

— Не знаю. Но я позвоню. Сейчас примерно два тридцать? Я позвоню, скажем, в пять.

Клейн выглядел усталым от того запала, с каким говорил об Идо. Он улыбнулся, когда Михаэль спросил о поэтах, которых третировал Тирош:

— Вы хотите знать, как он работал с начинающими?

— Допустим. Как это происходило? Он получал рукописи?

— Десятками. Он вечно жаловался на графоманов, но, разумеется, получал удовольствие от всего этого. Иногда он мне кое-что показывал. Прозу он всегда передавал Дите Фукс, а сам в последние годы читал лишь поэзию.

— А что это за замечание о последней части «Поэзии» Агнона?

— «Поэзии» Агнона? — Клейн удивленно скривил губы. — Нет, я не знаю, я вроде бы никогда не занимался Агноном.

Михаэль спросил о том, как посылались рукописи, как они возвращались.

— Те, кто посылал, оставляли свои телефоны, адреса, или кто-то из их знакомых лично передавал рукописи Тирошу. В отличие от семинарских работ, на рукописи Шауль реагировал мгновенно. Он всю жизнь занимался открытием молодых талантливых поэтов, никогда не скрывал желания быть мэтром, поэтическим арбитром, желания определять ход вещей.

Михаэль напомнил, что Тирош имел обыкновение бывать в кафе «Ровель». Клейн улыбнулся и скептически произнес:

— Жалость, снисхождение не были ему знакомы, особенно в том, что касалось искусства. В этом он бывал порой даже жесток. С другой стороны, я ему это прощал — я полагаю, что тот, кто занимается искусством, рискует, обращаясь к широкой аудитории и подвергая свое творчество общественному обсуждению. В этой области соперников у него не было, критиком он был первоклассным.

Снова зазвонил телефон, Клейн поднял трубку:

— Постарайся успокоиться, я тебе позвоню, когда освобожусь… Это звонила Яэль Эйзенштейн, — сказал он, положив трубку, — как вы знаете, она у меня пишет диссертацию. Яэль снова была на допросе, и испытание на детекторе лжи сильно повлияло на нее. Она очень ранима.

— Да? — Михаэль отметил неприязнь в тоне своего голоса. Удивительно, подумал он, какое отеческое чувство испытывает Клейн к своим ученикам, а производит ли впечатление внешность Яэль на этого крупного человека, сидящего напротив него и играющего ножом для резки бумаг?

— Вы знаете, что она была замужем за Тирошем? — спросил Михаэль.

Клейн слегка покраснел:

— Было и прошло. — Он осторожно положил нож на угол стола.

— Все ли знали об этой связи?

— Нет, — Клейн вытер лицо своей большой ладонью, — не думаю, что все знали, Шауль об этом никогда не говорил, и Яэль тоже предпочитала… м-м-м… не вспоминать об этом.

Михаэль молчал, Клейн беспокойно оглядывался, однако, не имея выбора, в конце концов взглянул в глаза полицейскому.

Примерно пятнадцать лет тому назад (точно год Клейн не помнил), когда он выходил после занятий из аудитории в здании Майзель университета в Гиват Раме, у парапета стояла девушка во всем черном. Он даже помнит, где именно она стояла, Клейн облизнул губы. Она хотела с ним поговорить. Раньше он ее не встречал. Клейн пригласил ее в аудиторию — было в ней что-то отчаянное, что заставляло обратить на нее внимание. Она рассказала ему о своей встрече с Шаулем.

— Когда она назвала свое имя, — улыбнулся Клейн, — я сразу подумал, что речь идет об очередной жертве: девушки в него влюблялись пачками. Она выглядела моложе их всех, и ранимей тоже, вообще — иначе выглядела.

«Он подразумевает — красивей всех», — подумал Михаэль.

Клейн продолжал рассказывать о том периоде, когда девушки, влюбленные в Тироша, приходили рыдать ему в жилетку.

Губы рассказчика на мгновение сжались. Михаэль подумал, может, это зависть, но ничего не сказал и терпеливо продолжал выслушивать рассказ об «особенной девушке», на которой Тирош женился во время своего годичного пребывания в Канаде, после того, как она забеременела от него. Арье говорил о том, как Тирош уговорил ее избавиться от беременности, оставить его и вернуться на родину. Она вернулась — униженная и одинокая.

— Он ко всему этому относился как к игре, — говорил Клейн с удивлением, — он пригласил ее в Канаду, а потом пожалел об этом, просто пожалел. — Он недоуменно пожал плечами.

— Почему все же Яэль тогда захотела поговорить именно с вами? — спросил Михаэль.

— После того как она пришла в себя после аборта, она села в самолет и вернулась в Израиль, просто сбежала. По-видимому, у нее была потребность в помощи со стороны кого-то, кто близко знал Тироша. Я поддерживал ее всем, чем мог, часами с ней разговаривал, даже написал о ней Шаулю. У нее было впечатление, — сказал он, как будто извиняясь, — что я имею на него влияние, что Шауль меня уважает.

Шауль говорил со мной на эту тему, он не возражал против развода. Но с тех пор между нами возникла стена. И с тех пор он стал по-особому относиться к Яэль, как бы чувствуя за собой вину.

Михаэль попросил разъяснений.

— Она была не единственной забеременевшей от него, — продолжал Клейн, — было еще два случая, но она была такой молоденькой и такой испуганной, хрупкой, — он повторил это несколько раз.

— Почему же она хранила все это в секрете?

Клейн пожал плечами:

— Тирош не любил признавать за собой вину, а у Яэль был тяжелый кризис, она сделала аборт, это на нее повлияло, несмотря на то что впоследствии она вела себя так, как будто обо всем забыла.

Снова воцарилась тишина. Клейн нарушил ее, философски заметив, что есть люди, которые не могут выносить неприятных сторон действительности. Такие, как Яэль, мучаются при виде мусорного ящика.

— Посуда в мойке, кровь, выделения, запах пота в автобусе, мясники, облупившаяся стена — все это для них невыносимо, — говорил он возбужденно, — но это неверно было бы назвать изнеженностью. Если бы видели ее реакцию, вы бы поняли. Иногда я спрашиваю себя: как она вообще может жить? Есть такие люди, — повторил он убежденно, — но есть и такие, что живут ради Красоты, как Тувье Шай; это совсем другое.

Михаэль напрягся и попросил разъяснить эту мысль.

— Несколько лет тому назад, — продолжал Клейн, — я был с Тувье на научном конгрессе в Риме и пошел с ним в Капитолий. Я рассматривал статуи римских императоров и хотел сказать Тувье что-то насчет лица Марка Аврелия, но Тувье рядом со мной не оказалось. Я огляделся вокруг и заметил его стоящим возле «Умирающего галла».

Михаэль кивнул. Он помнил эту статую, ее мраморную гладкость, мышцы рук человека, пытающегося удержаться, чтобы не рухнуть наземь.

— Я не осмелился подойти к Тувье, я стоял и смотрел на него со стороны, на его лицо. Он был полностью погружен в созерцание, я никогда не видел у него таких живых глаз, полных экспрессии, такого выражения, какое было у него тогда, когда он стоял один, тайком поглаживая мрамор. В тот момент я многое понял.

— Что, например? — грубовато спросил Михаэль, украдкой взглянул на часы, а затем на собеседника.

— Его отношение к Тирошу, счастье быть рядом с ним. Тувье не поражала красота реальной действительности, горного пейзажа или заката на море. Он искал совершенства лишь в искусстве. Во время обеда, после посещения музея он говорил лишь об этом, о полноте и целостности искусства. Он не обращал внимания на еду, пил вино как воду. Он говорил о произведениях искусства как мужчина, который пытается оживить воспоминания, связанные с любимой женщиной.

Клейн остановился, как бы почувствовав, что увлекся, и посмотрел на Михаэля насмешливо-печальным взглядом.

— Вы намекали на семейные дела Тувье, — продолжал он нерешительно, — лишь немногие смогут это попять. Может, теперь вы иначе истолкуете тот факт, что Тувье стушевывался перед Тирошем-поэтом, готов был отдать ему все, даже жизнь, если бы тот только захотел, а о жене и говорить нечего. Это было для Тувье несущественно.

— Я хотел спросить вас еще об Идо Додае. — Михаэль как бы не слышал предыдущей тирады.

Клейн смотрел на него молча.

— Идо Додай ставил вам кассеты, на которые он записывал свои беседы с людьми?

— Нет, — осторожно ответил Клейн, — он говорил, что только собирается записывать.

— И он не давал вам слушать никаких кассет или копий? — Михаэль внимательно смотрел на профессора.

Клейн несколько раз покачал головой — «нет».

— Мы ведь нашли эти кассеты, но кассеты с записью беседы с адвокатом из Северной Каролины там не было, ничего такого.

— Может, он эту беседу не записал?

— Если уж он все записывал, то почему бы ему и это не записать?

Михаэль внимательно глядел на Клейна, тот выглядел смущенным, сбитым с толку.

— Не имею понятия. Вы хотите, чтобы я поискал сейчас номер телефона адвоката? Тут такой балаган, что это может продолжаться часами.

— Не обязательно сейчас, — Михаэль на минуту задумался, — когда найдете, позвоните мне. Если меня не будет, оставьте номер Циле.

«Есть в нем нечто подлинное, несмотря на высокий штиль речи. Но почему у меня такое чувство, будто и он что-то скрывает?» — думал Михаэль, заводя машину и глядя на Клейна в окно. Тут ему пришло в голову, что все то время, пока он был у Клейна, он о Майе не вспоминал, и внезапно ощутил боль одиночества. Еще раз глянул на колышущиеся в окне набивные шторы и положил руки на раскаленный руль.

Загрузка...