Глава 20

Белилати и Альфандери говорили одновременно.

— Скажи ему, что в машине найдены его отпечатки, — агрессивным тоном сказал Белилати.

— Я все-таки не думаю, что это из-за стихов, — сказал Альфандери, смущенно озираясь. Циля, тяжело ступая, обходила присутствующих, раздавая им распечатки документов.

— Как будем действовать дальше? — повторил свой вопрос Эли Бехер.

— Что сейчас можно сделать?

Арье Леви снова просмотрел кипу лежащих перед ним бумаг и потер ладони о край стола. Его громкий голос прервал все разговоры:

— Может, послушаем нашего руководителя следственной группы? Может, у тебя есть предложения, а, Охайон?

А в голове руководителя следственной группы царил туман.

В нем все еще отзывались голоса с кассеты, и он все еще не чувствовал себя прочно стоящим на земле. Михаэль пытался отгородиться от голосов, что звучали сейчас в кабинете, но они проникали сквозь плотную завесу тумана. Он промолчал.

— Ты можешь объяснить нам до завтра, что тебе еще нужно, или у тебя нет материала? — продолжал Леви раздраженно. — С моей точки зрения, все это не дает нового импульса расследованию. Ты хочешь, чтобы я объяснил тебе, как все это будет выглядеть на суде? С этой твоей историей никого даже арестовать нельзя больше чем на сорок восемь часов. Или ты забыл, где мы живем?

Михаэль молчал.

— Так что же ты собираешься делать?! — рычал Арье Леви. — Ты можешь что-то сказать или все эти твои заумные разговоры о поэзии с университетской профессурой недоступны нашему пониманию?

— Я в нерешительности, — ответил в конце концов Михаэль, — он не из тех, кто сломается, если сказать ему об отпечатках пальцев или о чем-то в этом роде.

Все замолкли. Даже начальник полиции округа не решился нарушить наступившую тишину. Прошло несколько минут, пока Белилати, который не мог выносить долгого молчания, спросил размеренным тоном:

— Так что же может его сломать?

— Что-то другое, — медленно ответил Михаэль. Он почувствовал, что смятение в его мыслях передалось и коллегам. Напряжение среди них росло, тон разговора становился все более резким.

Эли Бехер с отчаянием произнес:

— Послушай, я с ним был чистых сорок часов за последний месяц. Он в полной отключке. Я такого в жизни не видел. Ты же сам это знаешь, слушал записи допросов. До него невозможно достучаться. Ты говоришь, говоришь, а он словно бы вообще отсутствует.

— Есть способ его расколоть, — сказал Михаэль, — и я намереваюсь это сделать. Но не просите у меня объяснений заранее, дайте мне шанс.

— И все-таки скажи, — запротестовал начальник полиции округа, — ты будешь говорить с ним о его жене, да? Или о чем-то другом?

Белилати энергично кивнул, воздел голову к потолку:

— И все-таки, что ни говори, быть не может, чтобы вся эта история не произвела на него впечатления. Со всеми твоими теориями, Михаэль, не может быть, чтобы человек…

— Ладно, приведи его, посмотрим, — сказал Михаэль, игнорируя критические взгляды присутствующих.

Арье Леви выразил всеобщее недоумение:

— Я не знаю, какие доказательства ты хочешь от него получить, но мне нужно, чтоб он полностью сломался! Никаких нежностей! Думай о суде, а не об университетских премудростях!

Начальник вышел из кабинета.

Михаэль взглянул на Шауля, который готовил магнитофон для записи.

— Нельзя ничего пропустить, — сказал Белилати. Он почувствовал, как весь следственный отдел превратился в одно большое ухо.


Михаэль включил запись. В комнате раздался дрожащий, нервный, хриплый голос Бориса Зингера. Тувье скрестил руки на груди, однако было видно, что он дрожит всем телом. Он слушал запись и все больше бледнел. Когда послышались стоны больного и его вопрос: «Да как же вы можете?!», отозвавшийся эхом по всему зданию полиции, Михаэль откинулся назад, взглянул в лицо Тувье Шая и понял, что так он ничего не добьется.

— Вот видите, — сказал следователь после долгого молчания, — я теперь знаю всю историю.

— Какую? — Тувье сжал губы.

— Как только у меня появились доказательства, я стал думать о мотивах убийства. После беседы с Зингером я спросил себя: «Кто более всего задет этой историей с плагиатом, ложью Шауля Тироша? Кто мог быть задет этим до такой степени, что вспышка гнева привела его к убийству?» Вы, подумал я, вы принесли свою жизнь в жертву Тирошу, и не только свою, но и жизнь вашей жены. Вы как личность перестали существовать на его фоне.

Михаэль собрал лежавшие на столе бумаги в аккуратную стопку. Он ждал реакции, но Тувье продолжал молчать.

— Я знаю, что Идо Додай говорил с вами и дал вам прослушать кассету своей беседы с Зингером. И я представляю себе, что вы чувствовали после беседы с Идо. Когда выяснилось, что Идо убит, вы знали, кто это сделал. Вы хорошо знали, что Идо говорил с Тирошем, что между ними возникла ссора, но это стало вам известно лишь вечером, после семинара. Эта история сломала Идо, но не вас. Только вы и Идо знали о плагиате. И это — отправная точка, объясняющая оба убийства. Плагиат. В разговоре с Идо Тирош все отрицал, утверждая, что любой сумасшедший может сказать такое. Идо обратился к вам, чтобы вы помогли ему с доказательствами. Ведь не каждый день обнаруживается, что лауреат премии Президента страны — вор и фальсификатор.

Михаэль осторожно взглянул на стопку бумаг. Тувье смотрел на следователя молча.

— Несколько лет тому назад я познакомился с одной девушкой, которая изучала философию, — сказал Михаэль.

Тувье взглянул на следователя.

— Эта девушка, — Михаэль подчеркивал каждое слово, — изучала Канта, она очень любила Канта. Ничего не скажешь, он был великий человек, а?

Тувье взглянул на следователя с удивлением и слабо кивнул.

— Философия Канта тут ни при чем, — Михаэль посмотрел по сторонам, — я говорю это в связи с вашим делом.

— Я понимаю, — сказал Тувье с оттенком недоверия.

— Эта девушка однажды постучалась ко мне и с рыданиями объявила, что Кант-то был прав, вещи в самом деле существуют сами по себе, они по сути своей непознаваемы. Вам понятна такая реакция?

Ошибиться было невозможно: на лице Тувье появилось новое выражение, смесь смущения и растерянности, он заерзал.

— Так до меня дошло, — осторожно продолжал Михаэль, пытаясь сохранить дружеский тон, лишенный драматизма, — что есть люди, которые принимают близко к сердцу философские идеи. Настолько, что эти идеи определяют все их поведение, их жизнь.

Тувье молчал, однако Михаэль не сомневался, что он внимательно слушает каждое слово.

— Вам это близко, — сказал Михаэль, — но я тогда подумал, — может, она просто помешалась или…

— Нет, она не помешалась, — уверенно заявил Тувье. Его тон был даже более уверенным, чем когда он выступал на семинаре. Михаэль видел это на видеозаписи.

— И я себя спрашиваю — Михаэль почувствовал сухость во рту, — может, вы тоже помешались…

Бледные щеки Тувье залились румянцем, губы задрожали.

— Понимаете, — Михаэль подался к нему, — я пытаюсь разобраться в чувствах человека, который отдал себя, всю свою жизнь, даже свою жену другому человеку и остался у разбитого корыта. Я думаю, что от этого можно сойти с ума. Утратить контроль над своими действиями.

— Глупости, — гневно отрезал Тувье, — вы говорите глупости.

— После моей беседы с Борисом Зингером, — продолжал Михаэль, будто не слыша его последней фразы, — я понял, что от всего этого можно и вправду свихнуться. Я имею в виду тех, кто всерьез воспринимает свои собственные принципы.

— Я не понимаю, о чем вы говорите. — Голос Тувье дрожал.

— Думали ли вы, что чувствовал Борис? Он посвятил свою жизнь Анатолию, отдал ему все. Никто лучше вас не может его понять. Хотя его, в отличие от вас, предал не тот человек, которого он любил, а другой, незнакомый. И я уверен, что вы обладаете достаточными моральными амбициями, чтобы согласиться со мной — это зло нужно было по крайней мере исправить.

Тувье поднял голову. Он глухо и с презрением сказал:

— Давайте оставим мораль тем, кому больше нечем гордиться.

— Но ваше алиби бездоказательно, — Михаэль взглянул в глаза допрашиваемого, — и детектор лжи — вы знаете, его трудно обмануть. Он работает с пятью параметрами одновременно. Человек не способен все это скрыть. Если удастся «обойти его» на потовыделении, пульсе, то все равно повышается давление. Этого вы не знали. На каждом испытании на детекторе лжи ложь выходит наружу. Но я не стал вас арестовывать, пока мне не стало известно все. Вы убили Шауля Тироша потому, что он оставил вас в дураках, сделал явным тот факт, что вся ваша жизнь была посвящена лживому кумиру.

Лицо Тувье резко изменилось. Исчезло мертвое, безучастное выражение, и появилось выражение силы и мощи, каких Михаэль никогда раньше у него не видел. Тувье с гневом произнес:

— А кто вы такой вообще? Вы ничего не понимаете! Вы не знаете, о чем говорите. Моя жизнь не так уж важна, да и ваша тоже. И жизнь Тироша была не так уж важна, если бы я не верил, что он — великий жрец искусства. Впрочем, я и не надеюсь, что вы поймете. Те, кто занимаются разгоном демонстраций и наложением штрафов на водителей, не способны понять такое.

Не впервые в это утро вспомнил Михаэль Достоевского — Порфирия и Раскольникова.

«Разве я похож на Порфирия? — думал он, беседуя с Тувье, — ведь единственное, что меня сейчас заботит, — получить доказательства для суда, хотя… мною движет и простое любопытство. Нельзя сказать, что я не испытываю к нему симпатии, есть в нем что-то вызывающее уважение.

Нет, мне нельзя видеть в этом нечто выходящее за рамки следствия, — осадил себя следователь, — я должен создать такие условия, чтобы ему самому захотелось рассказать обо всем. Дать ему понять, что я действительно не понимаю его мотивов, чтобы он захотел заставить меня понять, ведь все равно я их узнаю. Он, кажется мне, настолько сжился с этой ситуацией, что не попытается отвести от себя обвинение».


— Я не буду останавливаться на такой чепухе, как моя и ваша личная жизнь, — говорил Тувье. — Это не значит, что я сам побежал бы в тюрьму — что мне там делать? Но мои побудительные мотивы — это не мотивы Зингера. Конечно, я его понимаю. Но он, в отличие от меня, подвержен воздействию общепринятой морали, морали тех, кто поклоняется разным глупым вещам. Я не поклонник морали дураков. Плевал я на все ваши выводы, меня не интересовал Шауль Тирош как личность. Я не ревновал свою жену, и я не стал бы убивать его из-за того, что он ее бросил. Вы думаете, что главным для меня был он, или я, или моя жена, или то, что я слепо преклонялся перед ним, или перед кем-нибудь другим, или перед какой-то теорией. Я не ставлю себя в центр мироздания. Я не чувствую себя виновным. Думаете, я психопат? Нет. Убей я его из личной мести, я бы чувствовал себя более виновным. Я не испытываю угрызений совести. Я уверен, что поступил правильно, хотя никто не поймет, о чем я говорю. Но к этому я привык. И мне не мешает осознание того, что все эти годы я был его тенью. Вы полагаете, я не знал, что думают люди? Но есть нечто превыше этого. И правильно то, что вам там сказали: благодаря искусству человек и вправду может возвыситься над суетой обыденности. Проще говоря, я отдал всего себя единственной настоящей истине. Но вам не понять моих моральных принципов, ибо вы — представитель полиции, слепой робот закона.

— Дайте мне шанс, — тихо сказал Михаэль.

Тувье посмотрел на следователя с сомнением, но желание выговориться было уже сильнее его.

— Знаете, почему у животных нет морали? — порывисто спросил он. — На самом деле это не совсем так — в определенном смысле у них есть мораль. В их морали есть высшая ценность — инстинкт сохранения вида. Спросите любого генетика — он объяснит вам. У человека тоже есть инстинкт сохранения вида — рода человеческого. У большинства это выражается в рождении детей, в заботе о потомстве. Но есть другие, их немного, они способны посвятить себя настоящим ценностям. Единственное, что важно для меня и для сохранения рода человеческого, — искусство. И не важно, был Тирош хорошим человеком или плохим. Любил я его или нет — это совершенно не важно и не имеет никакого отношения к делу. Вы думаете, Ницше был наивным? Он проповедовал величие человечества. И даже Ницше согласился бы с тем, что Тирош — гений, а для гения нужно создать особые условия. Но когда выяснилось, что он — не гений, а посредственный сочинитель, я обязан был восстановить правильный ход вещей. Ради всего мира, ради будущих поколений. Я должен был уничтожить того, кто нарушил, оболгал святыню.

Михаэль не верил своим ушам. Он незаметно для Тувье проверил, работает ли магнитофон, и спокойно произнес:

— Это давняя дилемма — искусство и мораль.

— Да, — согласился Тувье и вытер губы.

— А теперь возвратимся к банальному вопросу: имеет ли право гений нарушать законы общепринятой морали — то есть лгать, изготовлять фальшивки и так далее? — спросил Михаэль.

— Если бы Тирош был настоящим творцом, то отдать ему свою жену — это мелочь. Да и себя самого принести ему в жертву — тоже пустяк. В существовании мира нет никакого смысла без великого искусства. Это единственное, что движет человечеством, продвигает его к истине, поэтому страдания отдельной личности не имеют никакого значения. Я убил Тироша, потому что он предал искусство. Я всю свою жизнь отдал служению самому великому — искусству, это было оправданием моего существования. И не только вы этого не поймете, но никто не поймет, — сказал он с тем же бесконечным презрением.

— Но ведь стихи существуют сами по себе. Так какая разница, с вашей точки зрения, кто их создатель, кто подорвал веру? Вы же должны были стихам поклоняться, а не их автору?

На лице Тувье отразилось заметное нетерпение:

— Вы менее умны, чем я думал, — он сделал пренебрежительный жест и посмотрел в окно за плечом следователя.

Михаэль ждал.

— Я хотел ему помочь, — сказал Тувье как бы про себя, — я пришел к нему для того, чтобы он сделал то, что — я верил — он может сделать. Не потому, что он мой друг, а потому, что я верил: он — настоящий художник. Но когда выяснилось, что он не художник, не творец и что он жил за счет искусства, созданного другим, — он потерял право на существование. Он извлекал личные выгоды из высшей ценности — искусства, ничего не давая взамен. Вы ничего не понимаете! Он поставил на передний план себя, а не искусство.

— Но ведь вы это сделали в приступе гнева, а не с заранее обдуманным намерением его уничтожить. Как вы можете говорить о служении искусству, о крестовом походе ради искусства, если вас обуяла спонтанная вспышка гнева?

На мгновение показалось, что Тувье в замешательстве. Он испытующе посмотрел на Михаэля, и в его глазах, как бы помимо его воли, промелькнуло нечто похожее на уважение к собеседнику.

— Я потом пожалел об этом. Это единственное, о чем я жалел. Понимаете, у меня нет никаких угрызений совести или чувства вины. Я утратил смысл жизни, вот и все, но виновным я себя не чувствую.

— Но может, все-таки в этом были замешаны и личные мотивы? — медленно спросил следователь, в глубине души надеясь, что это не так и что побудительные мотивы Тувье в самом деле окажутся высокими. Этот вопрос снова вызвал у Тувье вспышку гнева.

— Глупости! — взвизгнул он. — Никаких личных мотивов! Я потребовал от него, чтобы он публично во всем признался, но он полагал эту идею абсурдной. Он меня поднял на смех. Вот причина того, что я утратил всякую осторожность и взорвался. Если бы он признался в содеянном перед всем миром, вернул бы призы и все прочее, может, у меня и не было бы необходимости его убивать. В любом случае — я об этом не сожалею. Разумеется, я должен буду заплатить за это, что меня, признаться, уже не очень волнует. Главное, чтобы наконец поняли: есть люди, побудительные мотивы которых отличаются от обычных. Это не рядовые люди, они действуют не из ревности, не из страсти к наживе и прочих такого рода вещей.

Почти с любовью в голосе Михаэль сказал:

— Так расскажите, что же случилось.

Тувье посмотрел на следователя с подозрением. Михаэль осторожно, не меняя выражения лица, сказал:

— Мы говорим о том, от чего зависит вся ваша дальнейшая жизнь. Пожизненное заключение за убийство с заранее обдуманным намерением или же определенный срок за убийство, совершенное в состоянии аффекта. Мне это представляется принципиальным. А вам?

Тувье вытер лицо. В комнате было очень жарко. Он оглянулся и продолжил монотонно, голосом, хорошо знакомым Михаэлю по следствию:

— С тех пор как Идо пришел ко мне после семинара, все рассказал и дал прослушать кассету, я думал о предстоящем столкновении с Тирошем. Я, как и все, видел, что Идо вернулся из Америки в жутком состоянии. Но не знал почему. Я был в совершенном шоке после семинара, не понимал, что же там произошло. А потом пришел он и все объяснил.

— Что же он сказал? — спросил Михаэль с деланным равнодушием.

— Он сказал, что был у Тироша дома через несколько дней после своего возвращения, что рассказал Тирошу о своей встрече с Борисом Зингером и обо всем, что за этим последовало.

Тувье замолчал.

— И как же реагировал Тирош?

— Идо говорил, что Тирош отреагировал «трагическим молчанием», но, как я теперь понимаю, он просто обдумывал дальнейшие шаги, — горько сказал Тувье.

— А почему Тирош не убил его на месте?

Тувье заморгал:

— Вы имеете в виду — тогда? Когда Идо был у него дома?

Михаэль кивнул:

— Почему Тирош дал Идо уйти с такой информацией и ждал почти месяц — до этого погружения? Такое кажется вам логичным?

— Вы не знаете Идо. Шауль попросил Идо дать ему время и пообещать никому не говорить об этом, пока он, Тирош не решит «эту проблему». Идо пообещал. Каждый, кто знал Идо, не сомневался, что ему можно доверять. Обещания свои он выполнял железно.

— То есть, — задумчиво произнес Михаэль, — Тирош ждал возможности, по-вашему? Он знал о том, что Идо занимается подводным плаванием?

— Люди, близкие к Идо, знали, что он собирается в Эйлат в конце учебного года, закончить курс подводного плавания. Даже мне это было известно.

— А зачем Идо все это рассказал вам?

— Не знаю, — сказал Тувье сломленным голосом, — я действительно не знаю. Выходит, он не сдержал своего обещания.

— Так что же было, когда Идо пришел к вам?

Прошло несколько долгих минут, прежде чем Тувье снова заговорил:

— Идо пришел ко мне. Понятно, что сначала я ему не поверил. Не хотел верить. Мною владели другие чувства. Но это было недолго. Пока он не поставил кассету. Идо попросил Бориса Зингера прочесть несколько стихов Фарбера для записи на магнитофон. И Зингер начал читать все стихи Шауля. В конце концов я поверил. У меня не было выбора. В основном меня убедили изменения, которые сделал Тирош: Борис произносил слова, имена, которые Тирош изменил в соответствии со здешними реалиями. Березы Фарбера он изменил на сосны, медведи превратились в шакалов.

Идо справедливо заявил, что я имею больше всего прав и оснований на то, чтобы предстать перед Тирошем и вывести его на чистую воду, обнародовать истину.

«Ты это сделаешь», — сказал Идо в тот вечер. Он повторял это, пока его слова не врезались мне в память. Они отзывались во мне эхом и на следующий день, и потом. Я слышу их даже сейчас. Когда я думаю об Идо, я вспоминаю его сдавленный голос, когда он мне это говорил. Я пообещал ему, что правда выйдет на свет Божий. Идо просил это сделать «ради Фарбера», но у меня были более глубокие побуждения.

«Я это сделаю ради Правды, ради Искусства», — сказал я Идо.

Потом я долгие часы не выходил из дому. Снова и снова перечитывал введение Тироша к стихам Фарбера. И вдруг я понял, что Тирош всю жизнь насмехался над людьми. Меня потрясло: как он мог глумиться над такими вещами — совершать фальсификации, врать, вводить людей в заблуждение? Я действительно полагаю, что убийство — это ерунда в сравнении со всем, что он совершил. Да. Я не раскаиваюсь нисколько.

В тишине, что установилась в комнате, можно было слышать шаги, доносящиеся из коридора. Зазвонил телефон, Михаэль не взял трубку.

Молчание продолжалось. Тувье выглядел погруженным в себя, будто забыл, где он находится. Михаэль сказал:

— И тогда вы пошли к нему в кабинет, после обеда.

— Да. — Тувье как бы представил себе эту картину и вздохнул. — Это было тяжело — на заседании кафедры увидеть его таким, каков он на самом деле, с его манерностью и капризами, при этом знать, что всему этому нет никакого оправдания, и сдерживаться — это было тяжело. Но он был настолько погружен в свои дела, что не обратил внимания на мое молчание. За обедом он говорил об Идо — «кризис», «нервный стресс». Я навсегда запомню, как он говорил мне, уподобившись старому сплетнику: «У него даже бред был, но я не хочу вникать в подробности». Ему и в голову не приходило, что я уже все знаю.

«Нужно постепенно, — говорил он, — вывести Идо из всех дел — может, работа над диссертацией его сломала».

Я сидел молча, не реагировал. Это были самые тяжелые часы. Я хотел оказаться с ним в кабинете один на один. За истекшие сутки — с того времени, как Идо рассказал мне всю историю, я выстроил сценарий нашего столкновения. Все было спланировано. Я не сомневался — я смогу заставить его принять правильное решение. По своей наивности я думал, что он почувствует даже облегчение от возможности раскрыться перед людьми. Мне почему-то в голову не приходило, что у него хватит наглости отказать мне. Чванство. Мы все больны чванством.

Тувье снова надолго замолчал, на его лице появилось мечтательное выражение.

— И тогда вы поставили ему кассету.

— Не сразу. Мы сидели у него в кабинете. Он сказал, что ему нужно идти, и передал мне материал для Адины. Он вел себя так, будто был уверен, что я и дальше буду ему служить. И я сказал ему: «Вы уверены, что я и дальше буду оказывать вам мелкие услуги?»

Он посмотрел на меня как на сумасшедшего. Тогда я спросил его, может ли большой художник быть свободным от моральных норм, и он надел свою ироническую маску, стал подтрунивать надо мной. Раньше мне это не мешало, но тогда, в ту минуту это вывело меня из себя. Я потребовал, чтобы он отвечал серьезно. Он посмотрел на меня как на больного, с которым нужно вести себя осторожно, и сказал: «Ты спрашиваешь, должен ли художник подчиняться законам морали?» — и прибавил, что мы много об этом говорили раньше и что сейчас у него нет на это времени.

Тувье снова замолчал, затем обратился к Михаэлю:

— А что вы думаете о соотношении искусства и морали?

Михаэль задумался. Он хотел было улыбнуться и превратить вопрос в шутку или хотя бы промолчать, но Тувье смотрел на него с надеждой, и следователь понял, что избежать дискуссии не удастся, если он хочет добиться полного признания. Ведь главным для него было подписанное признание.

— Из всех дискуссий, когда-либо возникавших на допросах, — заметил потом Амнуэль Шорер, — эта была самая безумная, менее всего ожидаемая при полицейском расследовании. Но выхода не было, — примирительно добавил он.


Итак, Михаэль должен был ответить на вопрос с полной серьезностью — Тувье экзаменовал его.

«Вначале, — рассказывал Михаэль впоследствии Шореру, — я собирался ответить ему встречным вопросом: „А что думаете вы по этому поводу?“ Но потом понял, что первое же мое неверное слово приведет к тому, что он больше ничего мне не скажет. У меня не было выбора», — извинялся он потом перед Шорером, который слушал кассету с записью допроса и, к удовольствию Михаэля, не насмехался над услышанным.


— Я не думаю, что можно разграничить художника и его творчество, — сказал Михаэль Тувье с серьезным видом.

— То есть? — спросил Тувье, будто на занятиях в университете.

— То есть я не согласен с тем, что вы говорили о Ницше, якобы гению требуются особые условия. Не знаю, смогу ли я точно сформулировать, ведь это не такие вещи, над которыми я думаю ежедневно, как вы.

Михаэль замолк и попытался сосредоточиться. Он испытывал замешательство. Ведь его ответ должен был быть серьезным, глубоким, обоснованным.

— Для меня искусство — это не такое уж… нет, не могу сказать, что для меня оно несущественно. И все же искусство не так много значит для меня, как для вас. Я полагаю, что любовь к ближнему — вот основная движущая сила конструктивных действий человека.

Наступила тишина. Тувье ожидал продолжения.

«Действительно ли я так думаю? С чего вдруг я так думаю?» — задался вопросом Михаэль и продолжил:

— Я полагаю, что для большого художника важнее самому любить, чем чтобы его любили. Я вообще так думаю о людях, не только о художниках. Писатель, причиняющий боль другим людям, не может рассчитывать на сострадание людей, необходимое ему для создания живых образов.

Михаэль процитировал фразу из лекции курса введения в литературу XX века: «Даже Кафка, представлявший человеческую жизнь как абсурд, выдумал свой мир, целый мир» — и продолжил:

— Я не знаю ни одного произведения искусства из тех, что мне нравятся, в котором не было бы, пусть в скрытом виде, любви и сострадания к людям. — Он умолк и попытался собраться с мыслями. — Я полагаю, что в любом великом произведении искусства всегда есть жизнеутверждающая идея.

На лице Тувье появилась тень иронической улыбки. Его брови поднялись, но он ничего не сказал. Михаэль заметил все это, но продолжал тем же серьезным тоном:

— Даже если абсурд порой представляется автору аксиомой, он показывает через этот абсурд унижение человека — для того лишь, чтобы мы увидели в этом зеркале себя и смогли бы жить иначе в этом абсурдном мире. И здесь тоже требуется определенный уровень морали. Может быть, еще более высокий. Бывает, что человек вынужден жить в болоте. Тот, кто лишен морали, не осознает, что это болото. Если он — законченный циник, он не сможет представить свой мир и свои страдания так, чтобы это потрясло остальных.

Тувье Шай смотрел на следователя молча. Глаза его сверкали.

(Потом, в разговоре с Шорером, Михаэль назвал этот взгляд опасным.)

— Вот что я думаю на самом деле. Вне связи с Ницше. — Михаэль ждал, что собеседник начнет бурно возражать.

Но Тувье не двигался. Он тихо сказал:

— Это очень наивная точка зрения. Я с ней категорически не согласен. Не думаю, что вы поняли Ницше. И других произведений вы не поняли. Но все же неплохо для полицейского.


Было на этом допросе нечто такое, о чем Михаэль никому не рассказал. Даже Шореру.

Многие дни спустя он, вспоминая Тувье и его слова, снова и снова задавал себе один и тот же вопрос: «Кто из нас был прав?» — и не находил ответа.

Одно он знал точно еще во время следствия: то, что говорил Тувье, — это не безумие.

Хотя Михаэль искренне изложил перед Тувье свою точку зрения, он знал, что в истории существуют факты, подтверждающие точку зрения Шая. И после того допроса у него не выкристаллизовалось определенного мнения по этой проблеме.

— Я знаю, что вы со мной не согласны, — сказал он Тувье, — и что из нас двоих вы — специалист по эстетике.

— Это проблема не только этики и эстетики. Это еще и ответ на вопрос: что я готов сделать ради того, что наиболее важно для меня, и что вы готовы для этого сделать? Вы здесь работаете, — Тувье обвел рукой пространство комнаты, — живете, погруженные в мелочи жизни, и думаете, что вы что-то меняете в этом мире. Я же готов отказаться от своей жизни и обратить ее в прах и пепел ради самого главного.

— И тем не менее вы не смогли сдержаться. — Михаэль пытался вернуться к сцене убийства.

— Не то чтобы не мог сдержаться, — Тувье настолько быстро выдал себя, что Михаэль понял, насколько велико желание подследственного выговориться, желание, пробившее стену его безразличия и отрешенности. — Если бы Шауль был готов раскрыться и понести наказание ради Истины, если бы он понял, о чем я говорю, я бы оставил его в покое. Но он меня высмеял. Я все ему объяснил, но он меня поднял на смех. Впрочем, когда я поставил ему кассету, которую принес Идо, он прекратил смеяться. У него в кабинете был портативный магнитофон, иногда он записывал лекции. Я дал ему послушать, как Борис Зингер читает его стихи, и он уже не смеялся, но у него было такое выражение — хитрое и осторожное, как бывало, когда он ухаживал за женщинами. И он сказал: «Тувье, ты всегда был психом. Не все это знают, но я-то знаю. Это все не настолько существенно, чтобы сломать меня. Я-то думал, что ты меня любишь».

Так он сказал. И тогда до меня дошло, что и он ничего не понимает, что он думает, будто я люблю его лично, вне связи с его творчеством. Тогда я ему сказал: «Меня ничто не остановит перед тем, чтобы раскрыть твою ложь. Но я хочу, чтобы ты признался: великое искусство — это больше, чем мы оба, и Истина превыше нас обоих. Я хочу, чтобы ты это сделал сам. Сам открылся. Я ведь не любил тебя как личность. Ты как личность не так уж существенен для меня».

И тогда он посмотрел на меня очень серьезно и сказал: «Я не собираюсь ни в чем признаваться. Кассета останется здесь. И ты тоже ничего не раскроешь. Забудь об этом, и все».

И тогда я схватил ту статуэтку — прежде чем он успел что-либо сообразить. Он стоял у окна и смотрел на улицу — эту позу он очень любил. Он обернулся ко мне, я нанес ему удар, и бил, и бил, ибо он не понимал разницы между главным и ерундой и собирался уничтожить кассету, чтобы только не раскрылся его обман…

— Но ведь вы сами это потом сделали — стерли кассету, чтобы вас не раскрыли. Истина так и не вышла на свет, — устало произнес следователь.

— И это — причина того, что я с вами здесь разговариваю. Я буду сидеть в тюрьме ради того, чтобы правда вышла наружу. — Тувье начала бить дрожь.

— И после того, как вы его убили, вы пошли в кино? — спросил Михаэль без удивления.

Тувье описал, как он безо всякого страха вышел из здания. Пятен крови на его одежде не было. Он положил статуэтку в полиэтиленовый пакет, вынул кассету. Его охватил некий паралич чувств, объяснил он: «Если бы там занялся пожар, я бы не двинулся с места». Он не прятался, и никто его не заметил. Когда он вышел из кабинета Тироша, было уже больше половины второго. Он отогнал машину Тироша на стоянку больницы. Затем еще раз прослушал кассету и стер ее. Тут он обратил внимание, что уже поздно и он опаздывает в кино. Стер отпечатки пальцев тряпкой, которую нашел в машине. Тряпку выбросил.

— Но вы же могли вернуться домой?

— Я об этом не подумал, — удивился Тувье. — Я даже не знаю, почему меня потянуло на этот фильм — «Конькобежец».

Тувье Шай снова замолчал.

Формулировка признания заняла несколько часов. Тувье упрямился, хотел самостоятельно сформулировать мотивы преступления.

Тувье поехал с полицейскими в кабинет Тироша на горе Скопус и воспроизвел весь ход событий, к вящему удовольствию Амнуэля Шорера, который вошел туда, услышав последние слова Тувье.

Циля строго взглянула на Белилати, когда тот предложил «отметить это дело в каком-нибудь стильном месте». Она знала, в каком состоянии находится сейчас Михаэль.

— Поговоришь с ним через несколько дней, — сказала она, глядя на Михаэля, — а сейчас оставь его в покое. Сделай мне одолжение.

Вечером Михаэль сидел с Шорером в кафе «Нава». Шорер без конца размешивал сахар в чае. Михаэль уставился в свою чашку с кофе.

— О чем ты сейчас думаешь? — Шорер улыбнулся.

Михаэль не ответил. Он взял чашечку в руки, продолжая смотреть в нее.

— Кстати, забыл спросить, — сказал Шорер. — Так что это была за бумага у него на столе? Ты дошел до этого? Помнишь, ты говорил насчет последней части романа?

Михаэль кивнул, но продолжал молчать. Он ни с кем в следственном отделе не делился историей героев последней части романа «Поэзия». Он устал и был подавлен.

Как всегда, никакого ощущения победы у него не было. Было лишь нервное состояние и желание свернуться, уткнуться в женщину и спать, спать годами.

Шорер отхлебнул чай:

— Я уже давно хочу тебе сказать, что в качестве человека, который верит, что нужно любить все человечество, или в качестве того, кто убежден, что важнее любить, чем быть любимым, — в этом качестве ты весьма сомнителен.

В его словах не было оттенка осуждения.

Загрузка...