Глава 19

— Их было трое парней, разумеется, евреев. Один из этих троих уехал в Палестину с родителями в середине тридцатых. Он тогда был младенцем. Его мать сильно тосковала по России и, убедившись, что в Палестине невозможно осуществить идеалы, к которым она стремилась, вместе с мальчиком вернулась в СССР. Это было после войны, до создания нового сионистского государства. Решила вернуться — и все тут. Толи русская армия-победительница ее манила, то ли Сталин — один Бог знает, что тянуло ее обратно. Теперь мы стали умнее, и нам трудно понять, что так влекло ее туда. (Смех.) Ее сыну исполнилось тогда четырнадцать, это были считанные случаи, когда евреи из Палестины возвращались, каждый такой случай — отдельная история. Почти все они раскаялись. Ну вот, она взяла сына с собой, и они несколько лет жили в Москве. И когда ему исполнилось восемнадцать, он с двумя сверстниками решил перейти границу, чтобы попасть в Израиль. Это было незаконное дело, как вы знаете. (Глубокий вздох.) Среди этих троих был и Анатолий Фарбер, который так вас интересует, он — главный герой нашего рассказа. Тогда в России уже не существовало никакого еврейского образования. Это частично объясняет стремление Фарбера попасть в Израиль, но никак не объясняет того влияния, какое он оказывал на Бориса. Наш друг Борис — это и есть мой герой, он пробыл почти тридцать пять лет в советских тюрьмах и лагерях, заработал там диабет, болезнь почек и бог знает что еще.

Это чудо, что он вообще выжил.

Они прибыли в Батуми, намереваясь переправиться в Турцию. Там их и схватили — третий их предал. По фамилии Духин. Когда Борис был уже у меня дома и по ночам трясся в лихорадке, он все вспоминал Духина. Он даже не пытался найти его, освободившись. Иди пойми его.

Семь лет они сидели вместе, ваш Анатолий и мой Борис, — три года во внутренней тюрьме на Лубянке, два года — в лагере в Мордовии и еще два — в лагере на Магадане. Там надо было быть послушными и работать в поте лица. Я не буду сейчас рассказывать о всех страданиях, которые они перенесли. Может, вы читали Солженицына, «Один день Ивана Денисовича», «Архипелаг ГУЛАГ». Там говорится о Магадане. Но подробности вам сейчас не важны. Там, в Магадане, Анатолий умер. От чего? От воспаления легких. Это немудрено — ведь в лагерях был голод, тяжелая работа, издевательское лечение. Уже существовали антибиотики. Но там их не было. Я многие годы боролся не только за то, чтобы людям давали возможность выехать, но и чтоб давали возможность выжить. Нельзя сказать, что Анатолий Фарбер был настоящим диссидентом. Он просто хотел вернуться в Израиль. Диссидентом он стал уже в лагере. Ведь им дали сначала пять лет, а потом добавили еще пять — вот в эти годы Фарбер и умер. Статья 58/10. Очень распространенная статья — антисоветская агитация. Власти сами решали, что значит «антисоветская агитация». Вот такая история. А Борис мой продолжал мытарствовать по лагерям и тюрьмам. И в конце концов я сумел его вытащить оттуда. Не спрашивайте, как мне это удалось, но я привез его сюда, к себе, и сейчас он на лечении, под постоянным врачебным наблюдением. Он, разумеется, хотел в Израиль, но в его состоянии — сомневаюсь, что он бы доехал. Английский у него ломаный, так мы разговариваем на идише и немного по-русски. А с парнем, который был здесь полгода тому назад — вы сказали, что он погиб при подводном плавании, — он всю ночь проговорил на иврите.

Михаэль сидел в своем гостиничном номере, переводя монолог адвоката с кассеты. Затем прекратил записывать и стал слушать голос, раскрывающий причины гибели Идо.

Американский адвокат Макс Левенталь рассказывал потрясающую историю, которая послужила причиной убийства Идо и Тироша. Несколько раз в записи повторилось слово «девестейтинг», Михаэль нашел его в словаре — «убийственный, разрушительный».


Михаэль сидел за столом в просторной, окрашенной в белый и коричневый цвета комнате гостиницы «Керолайна Инн», рядом с кампусом и больницей. Его отвезли в этот дом в Чепел-Хилл после того, как он взял подписи под свидетельскими показаниями Макса Левенталя и больного Бориса Зингера в присутствии двух полицейских, которых для такого случая пригласил Левенталь. Адвокату Левенталю не нужно было долго объяснять, насколько Михаэлю важны свидетельские показания Бориса. Правда, Макс выразил сомнение, признает ли суд показания Бориса, тем более что полицейские не понимали ни слова из того, что он говорил. Левенталя они еще кое-как понимали — отдельные слова на английском, однако библейский иврит Зингера понять не могли.


Запись кончилась.

Михаэль Охайон выглянул в окно, выходящее на улицу. Город был тих и спокоен. В Нью-Йорке, жаловался Шац, даже на двенадцатом этаже слышен шум машин, а сюда доносился стрекот кузнечиков. В комнате работал кондиционер. Михаэль распахнул окно и вдохнул влажный тяжелый воздух, напоенный сладковатым ароматом магнолий. За окном, казалось, простирался бескрайний лес, среди которого то здесь, то там были разбросаны отдельные строения и были проложены узкие дорожки.

Заснуть Михаэль не мог. Он решил, что, вернувшись, обратится к врачу по поводу бессонницы. Он снова и снова прослушивал записи, сделанные в течение дня.


В больнице Левенталь опять напомнил ему, что разрешит войти в палату, где лежал Зингер, с условием, что Михаэль не станет расспрашивать Зингера о лагерях, будет обращаться с больным осторожно и отвечать на его вопросы насколько возможно уклончиво.

— Пребывание Бориса в больнице оплачивает еврейская община соседнего города Шарлотт, — объяснил Левенталь, — это дает возможность содержать больного в отдельной палате и обеспечивать ему необходимые процедуры. Больной совсем плох, у него тяжелейшие заболевания, хотя ему всего пятьдесят пять, — сказал Левенталь со вздохом. — Выглядит полной развалиной, хотя сейчас он значительно лучше, чем был, когда его сюда доставили. Положение Бориса весьма плачевное, и любое волнение ему опасно.

Бориса забрали в больницу после беседы с Идо. Ведь в процессе беседы ему пришлось возвращаться к тем страшным событиям, о которых даже сам адвокат не решался его расспрашивать.

Михаэль перевернул кассету, продолжая слушать живой голос Левенталя. При этом Михаэль воспроизводил в памяти длинное узкое лицо адвоката, его тонкие губы.

Капризный рот, подумал он, увидев адвоката впервые.

Михаэль преисполнился почтения к наивности американцев. Только наивный человек мог вести такую активную деятельность. Левенталь рассказывал о своих акциях безо всякого зазнайства, но и без лишней скромности, он говорил по делу, называл факты, объясняя, откуда получена информация. По итогам своей деятельности он написал книгу. В основном его интересовали евреи России, он говорил о них с неизменным энтузиазмом. Он был полон бьющей через край энергии молодости.

У нас, думал Михаэль, такой энтузиазм сохранился разве что у людей из Гуш Эмуним[27] да у нескольких троцкистов-авангардистов.

Пленка закончилась, и Михаэль стал слушать с начала запись беседы с Борисом Зингером.

На пленке был слышен скрип кровати больного, рядом с ним сидел адвокат — как сын у постели отца. Левенталь обратился к Борису на беглом идише с вкраплениями американо-английских слов.

— Вус?[28] — услышал Михаэль единственное слово, которое он знал на идише, от сморщенного человека, лежащего в большой кровати.

На столе у кровати были цветы, сладости, газета на идише, Библия на иврите, телевизор.

— Я скажу ему, что вы — литературовед и что планируется переиздание стихов Фарбера. Он обрадуется. Ни слова об убийстве и суде, — с этими словами Левенталь наконец разрешил полицейскому войти в палату Бориса.

Человек, лежащий на кровати, в самом деле выглядел полной развалиной, как и говорил адвокат. Но глаза! Это были глаза пророка, какие Михаэль представлял себе в детстве, — глубокие карие глаза, исполненные волнения.

Левенталь взбил больному подушки, тот приподнялся и оперся на них. Густые седые волосы спадали на иссохшее морщинистое лицо болезненно-розового цвета. Его улыбка была наивной и полной жизни.

Слушая голос этого человека, записанный на кассету, Михаэль снова подумал то же, что в больнице: он не будет останавливаться в Нью-Йорке на обратном пути и поспешит домой.

— Анатолий, — сказал Борис голосом, полным страсти и мольбы, и начал цитировать из «Молитвы на Черной площади», только он почему-то сказал «на Красной». И тут Михаэль вдруг со всей ясностью ощутил, что случилось с Идо Додаем в тот вечер, когда он вернулся в дом Клейна из Северной Каролины. Его потрясло, что Тирош изменил слова, которые могли выдать источник этих стихов. Борис Зингер говорил иногда на идише, и тогда адвокат переводил без дополнительных просьб, но большей частью — на беглом иврите.

Собственный глуховатый голос показался Михаэлю в записи чужим. Он задал первый вопрос — об иврите.

— Анатолий, — объяснил Борис, — владел ивритом в совершенстве и обучал меня. Он подолгу занимался со мной в лагере; я должен был заучить стихи Анатолия на память, чтобы остаться хранителем его стихов, если, не приведи Господь, Анатолия не станет. Начальству о нашем знании иврита не было известно — там, в тюрьме, таких вещей не раскрывают.

«А в здравом ли уме этот человек, отдает ли он отчет в своих словах?» — спросил себя Михаэль.

— Так как это происходило? — слушал он свой голос на кассете. — Анатолий записывал свои стихи или сразу запоминал их?

— По-всякому бывало. Писали порой на обрывках газет. Ладно, нет смысла рассказывать, как пишут на каторге. По-разному.

Магнитофон на какое-то мгновение замолк, затем голос Бориса стал глуше.

— В некоторых лагерях, — говорил он, — можно было достать бумагу, проблема была в том, куда прятать. Один парень в нашем лагере знал наизусть стихи Пушкина, он переписывал их днем и ночью. Однако нельзя полагаться на записанное, надо было заучивать на память.

— А где прятали записанное? — Иврит коренного израильтянина странно звучал рядом с идишем с американским акцентом, на котором время от времени вставлял фразы Левенталь, и с ивритом Бориса Зингера, отличавшимся сильным русским акцентом.

— По-разному, — повторил Зингер, со страхом глядя на Михаэля.

Михаэль настаивал, умолял. Он придвинул свой стул поближе к кровати и снова повторил заученную ложь: в Институте современного иудаизма хотят знать все, и им нужно фото Бориса. Постепенно Борис избавился от опасений и стал рассказывать:

— Существовали разные места для припрятывания написанного. В ножках металлических кроватей — там не искали. В местах лесоповала прятали, в щелях барака. Но это не так уж важно, — хриплый голос стал сильнее, — не важно…

Борис знал на память все стихи Анатолия Фарбера — слово в слово. Борис был его секретарем, памятью. Больной рассмеялся, затем закашлялся.

Когда они выходили на работу или вечером, после работы, пытаясь как-то согреться, хотя это было почти невозможно, Анатолий начинал читать свои стихи, а Борис повторял за ним.

— В тех условиях, — говорил Борис, и Михаэль представил себе испуганное лицо больного, который и вспоминал, и одновременно желал избавиться от этих воспоминаний, — в тех страшных условиях у нас была потребность в этом.

— В чем? — Михаэль со смущением слушал свой вопрос, записанный на пленке, вопрос, казавшийся теперь столь глупым, — ведь ответ был и так понятен. Он вспомнил прощающую улыбку Бориса.

— Что он сказал? — спросил Макс Левенталь Бориса по-английски. Борис перевел вопрос, и адвокат объяснил: — Была потребность в том, что выше повседневности, забот о выживании, выше холода и голода, ежедневных личных досмотров, выше боли.

Там, в лагере, были одинокие люди, но Анатолий и Борис словно стали братьями. Больше, чем братьями. Словно обладая одной душой, они дополняли друг друга. Анатолий сочинял, Борис запоминал.

Тогда это было лишь начало пути, потом уже десятки людей заучивали рукописи на память, чтобы судьба их не зависела от одного человека. Но тогда… Борис снова засмеялся, и смех его походил на рыдание.


Михаэль, почти наизусть запомнивший рассказ Бориса, позже упрекал себя за сентиментальность.

— Может, это и правда, что, когда пушки говорят, музы молчат, — сказал вдруг Макс Левенталь, — но когда все потеряно, когда множество людей набито в одном бараке или одной камере, когда лезут друг другу в душу, когда в темноте выходят на работу и в темноте возвращаются, когда день за днем, год за годом живут под непрерывным надзором, когда думают только о куске хлеба, ощущают лишь холод и усталость, то единственное спасение — уход от реальности. Обретя заботу о сохранении стихов Анатолия, Борис обрел и цель жизни — нужно было жить, чтобы помнить его стихи. Четыреста тридцать семь стихотворений. А потом Анатолий умер…

— Воспаление легких, — слушал Михаэль в записи голос адвоката, — но об этом Борис тебе рассказывать не станет.

С кассеты донеслись звуки рыданий, бормотание по-русски и на идише: «Красивая душа… большое сердце…»

Михаэль остановил запись и вернулся в окружающий мир.

За окном была уже сплошная тьма. В сознании Михаэля отзывались впечатления и голоса сегодняшнего дня. К его удивлению, он прекрасно понимал язык двух полицейских, ожидавших в коридоре больницы, хотя говорили они с южным акцентом.

Вспомнил Михаэль и картину, увиденную из окна гостиницы. Напротив был интернат для девочек, и там на большом балконе в соломенных креслах сидели за круглым столом десять девушек в длинных темных юбках и белых перчатках и пили чай из тонких чашек. Михаэль и Левенталь наблюдали за ними. Когда девушки брали в руки чашки, десять мизинцев отставлялись в сторону.

— Они живут в прошлом веке, — сухо сказал Левенталь.

Адвокат переехал сюда из Бостона, о чем он говорил с гордостью. А причина, по которой он избрал Юг, была связана с его деятельностью в движении за гражданские права.

— Именно чтобы бороться с такими глупостями, — он указал на девушек, — я здесь.

Тихим приятным ветерком повеяло в гостиничном номере, но воздух был все еще влажным. У Михаэля защемило сердце, когда он увидел луну над верхушками магнолий. Весь день он чувствовал себя так, будто его помимо воли втащили в некий чуждый мир.

Он вернулся к записям.


— Что вы делали после смерти Анатолия?

Михаэль снова услышал слабый глуховатый голос Бориса, становившийся громче по ходу беседы:

— Бесконечно повторял его стихи.

Борис осознавал, что остался единственным хранителем наследия Фарбера. Он знал ценность этих стихов. Смыслом и целью его жизни стало, чтобы эти стихи узнали в большом мире. Когда он получил дополнительный срок и его перевели в лагерь под Москвой, он подружился там с одним из работников лагеря — неграмотным санитаром. Целых пять лет он дружил с ним, обучал его, давал советы по любовным вопросам, даже подкупал — делясь тем немногим, что получал сам или удавалось украсть.

— Он был простой крестьянин, — объяснял Борис с сильным русским акцентом, — но выбора не было. Потребовались годы, чтобы в тех местах сблизиться с человеком. Там людям не доверяли. Все подозревали друг друга. Я боялся, что тоже скоро умру. И я «взял душу в руки», как любил говорить Анатолий, и отдал стихи этому крестьянину. В СССР на воле не было тогда цензуры внутренней почты. Я дал санитару адрес одного человека в Москве, которого знал еще с воли. Кто-то в лагере говорил, что этот человек живет на прежнем месте. И я решил попытать счастья. Надеялся, что он в Москве сможет передать стихи кому-то, кто уедет за границу.

— Все стихи сразу? — услышал Михаэль свой голос в записи.

— Нет. Было десять посылок, исписанных мелким почерком.

И снова послышалось бормотание на идише, кашель Бориса. Левенталь попытался прекратить беседу: что-то можно дополнить за пределами больницы, сказал он, надо дать больному отдохнуть.

— Но может, основное все же можно узнать сейчас? — смущенно спросил Михаэль.

Адвокат в нетерпении сказал, что он сам и получил от этого еврея в Москве посылки со стихами в 1957 году, во время «оттепели», в ходе своего первого визита в СССР. Из Москвы он направился в Вену, и там — его глаза сверкнули — встретил молодого талантливого человека, он впоследствии стал известным в Израиле поэтом.

Адвокат показал ему стихи. Они встречались на конференции по правам человека. Оба были тогда представителями студентов на каком-то антикоммунистическом конгрессе. Что было на этом конгрессе, Левенталь уже не помнил, ведь он прибыл туда прямо из Москвы и русские впечатления поглотили все остальное.

— Шауль Тирош, — с гордостью сказал Левенталь, — вот кому я передал эти стихи.

Они сидели тогда в венском кафе, Левенталь помнил даже вкус струделя, но название кафе забыл. Тирош проявил интерес к стихам «с московского фестиваля». Левенталь жаждал поделиться своими русскими впечатлениями и показал Тирошу стихи. Тирош очень разволновался и сразу же предложил адвокату поехать с ним в Израиль. Тирош рассказал, что он работает на кафедре литературы в Еврейском университете, что у него есть связи в литературном мире. Он держал бумаги так бережно, с такой любовью, что Левенталю стало ясно — стихи попали в надежные руки. Тирош перевел ему несколько строк — там же, в кафе, и даже он, Левенталь, ничего не понимающий в стихах, проникся мощью этой поэзии. Он понял — на этого человека можно положиться.

И Тирош действительно издал стихи в большой книге с комментариями. Однако Левенталь иврита не знал и не мог получить полного удовлетворения от дела рук своих.

Тут Михаэль прервал адвоката и спросил, не показывал ли он Борису книгу, которую послал ему Тирош.

Адвокат смешался, затем признался, что не знает, как это объяснить, но книга потерялась несколько лет тому назад. И почти шепотом добавил, что показал эту книгу кому-то, кто знал иврит, но на этого человека стихи почему-то особенного впечатления не произвели.

— Он как-то слабо реагировал, — смущенно сказал адвокат. И, помолчав, добавил, что Додай пообещал прислать ему новую книгу.

Тут Михаэль вынул из портфеля книгу, что привез с собой, и без слов подал ее Борису. Борис взял книгу с видимым удовольствием, волнуясь, открыл ее и начал листать.

В записи был слышен лишь шорох перелистываемых страниц.

Михаэль хорошо запомнил выражение замешательства и смущения на лице больного, когда тот не нашел в книге знакомых стихов — тех слов, которые хранил всю жизнь и твердил всю жизнь, как утреннюю молитву. Он несколько раз повторил: «Это не то», затем произнес:

— Этот парень, Додай, сказал, что все нормально.

Какой выдержкой должен был обладать Идо, чтобы не раскрыть истину ни Борису, ни Левенталю, подумал Михаэль.

…Из магнитофона лился поток стихотворных цитат. Михаэль вновь был поражен их странным сходством со стихами Тироша.

— Это все действительно стихи Фарбера? — резко прервал он Зингера.

Больной взорвался.

— Как вы можете?! — прохрипел он. Затем последовали стоны боли и слезы.

Левенталь сжал губы. Лицо его приобрело жесткое выражение. Он вцепился в руку Михаэля и потащил его в коридор. Когда они остались наедине, адвокат потребовал объяснить ему последний эпизод встречи с больным. «Идет ли речь о плагиате?» — спросил он.

Михаэль кивнул.

Пленка закончилась.


Михаэль и Левенталь сидели в ресторане шикарной гостиницы.

— В середине шестидесятых годов, — говорил Левенталь, — из СССР начали поступать рукописи. До того это происходило спорадически, небольшими порциями. Рукописи шли по хорошо проверенным каналам. Надо было гарантировать безопасность людей в СССР и быть уверенными, что это не ловушка.

Левенталь подцепил вилкой несколько картофелин, отправил их в рот и, не прожевав, продолжал говорить:

— Эта история не такая уж фантастическая. В пятьдесят седьмом я еще ничего не знал. Знай я тогда то, что знаю сегодня, я бы не вывозил контрабандой рукописи Фарбера. Только идиот или сумасшедший мог сделать то, что я сделал.

Он посмотрел на собеседника, вздрогнул и продолжил, как будто читал лекцию комиссии историков:

— Сегодня есть разные пути вывоза рукописей; по известным причинам я не могу говорить о них подробно. Один из таких путей, — он вытер усы белой полотняной салфеткой, — это моя связь в Италии с активистами итальянской католической организации антисоветской направленности с центром в Милане. Был, к примеру, один библиотекарь в Болонье, — мечтательно сказал адвокат, — который мог возить почту в СССР и обратно.

Левенталь получал почту на свой домашний адрес в США и должен был сообщать точную дату получения.

— Кому?

— Библиотекарю в Болонье. Я должен был также сообщать, в каком состоянии пришла рукопись, затем ее показывали людям, знающим русский, и лишь тогда решали — можно ли пользоваться данной связью. С момента установления этой связи стало приходить много рукописей.

— Вы не поверите, — засмеялся Левенталь, — рукописи посылались дипломатической почтой Ватикана. У Ватикана были представители в Москве, и они осуществляли связь. Есть и другие каналы. Например, журналисты. Они использовали дипломатическую почту своих стран, иногда даже без ведома представителей посольств. Была такая договоренность с человеком в США, который доставлял мне почту. Иногда это были журналисты, иногда — сотрудники ЦРУ. Или кто-то из русского отдела госдепартамента.

— Есть и другие способы, — продолжал Левенталь энергично, расправившись с остатками курицы, — через людей, которые ездят в СССР. К примеру, я познакомился с одной женщиной — биологом из Швеции, Перлой Линдеборг. Она была в России несколько раз, а затем посылала мне материалы из Стокгольма. Я называю ее имя, так как она уже умерла. И был еще врач из Австрии, что посылал мне материалы из Вены. Можно посылать и через Гонконг, но…

Левенталь вдруг замолчал. Он с грустью взглянул на Михаэля и сказал, что теперь ему, Левенталю, можно доверять. Несколько евреев из СССР доверили ему привезенные рукописи.

— Вы знаете, что организация YMCA в Париже публикует избранные рукописи противников советского режима? — спросил он и добавил, что во Франкфурте есть антисоветское издательство, которое публикует рукописи из СССР, а гонорары кладет на счет автора в швейцарском банке, и он может получить деньги, когда освободится и попадет на Запад. В семьдесят втором году Левенталь поехал во Франкфурт и отдал этим людям деньги. Порой авторские гонорары неизвестными Левенталю путями посылали в Советский Союз и передавали авторам. — И вот после всего этого мне уже стали доверять.

Когда он приехал в СССР в 1973 году, там уже знали, что на него можно положиться. Даже Андрей Сахаров звонил ему и просил о встрече.

— Зачем я все это рассказываю? Чтобы вы поняли, какая сложная разветвленная система существует сейчас и какой она была несовершенной в пятьдесят седьмом году. Я был неосторожен, действовал напролом. Это было мое первое посещение СССР, как я мог знать все, что нужно было знать? Если б я перевозил рукопись Фарбера десять — пятнадцать лет тому назад, такого бы не случилось. Но тогда… Вы не поверите, если я расскажу, как я тогда действовал. Взяв эти маленькие бумажки, записанные мелким почерком, я чувствовал себя крупным шпионом. В ночь перед отъездом я вспорол брюки у пояса, — тут последовала демонстрация: Левенталь вынул тонкий кожаный ремень, указал на подкладку брюк, — запихнул туда бумаги, — он показал, как это делается, на скатерти, — затем зашил снова. И это все, что я мог тогда сделать. Полночи я провел за шитьем. Смешно. Мне отчаянно хотелось, чтобы у меня получилось.

— Но почему, — слушал Михаэль в записи свой ученический английский, — почему они решили довериться вам еще тогда?

Левенталь изучал русский в университете на первой ступени. Ему очень хотелось попасть в СССР. В пятьдесят седьмом году проходил фестиваль молодежи и студентов. Он тогда впервые побывал в Москве. Это было не лучшее время для посещения американцами России. Но все-таки. (Смех.) Это был фестиваль мира и дружбы.

Левенталь снова засмеялся нервным смехом на высоких тонах, полагая, вероятно, что звучит он иронически.

На фестиваль съехались студенты со всего мира. В парке Горького к нему подошел один еврей.

— Надо понять, — говорил он с энтузиазмом, — я тогда был совсем зеленым и жутко рисковал, был полон разного рода страхов. Надо было опасаться ловушки и в то же время быть осторожным, чтобы не попасться на удочку.

Левенталь не так уж сильно стремился сотрясать основы советского строя, его интересовали аспекты защиты прав человека, в первую очередь еврейская проблема. Его родители эмигрировали в США из СССР, у него там были родственники.

Тот еврей, что подошел к Левенталю в парке, рассказал ему о стихах Фарбера, о том, что Фарбер умер в тюрьме, а стихи его хранит Борис Зингер и он пока что жив. Этот еврей работал в издательстве, опубликовавшем позже «Один день Ивана Денисовича». Он был знаком с двоюродным братом Левенталя. Но все это Левенталь узнал потом. А тогда этот человек подошел к Левенталю в парке Горького и сказал: встреча завтра, в пять часов, в парке «Сокольники».

Левенталь возбуждался по мере того, как вспоминал те давние дни.

На следующий день он получил пакет русских газет, а внутри был конверт со множеством стихов, написанных мелким почерком. Он помнит даже голос человека, который ему это передал, — сдавленный, напряженный, помнит его бледное лицо, затравленный взгляд. Этот человек все время озирался. Он говорил на ломаном английском.

Так Левенталь впервые услышал о Фарбере и Зингере. По сути дела, это стало поворотным пунктом в его жизни; с того момента и возникла его глубокая заинтересованность в жизни евреев Советского Союза. В частности, с тех пор он стал следить за судьбой Бориса и предпринимать акции ради его освобождения. Но Бориса кидали из тюрьмы в тюрьму, из лагеря в лагерь. И все же Левенталю удалось его освободить.

— Правда, спустя почти тридцать лет, — сказал он с горечью.

В восемьдесят пятом еще нелегко было вытащить кого-то из лагеря, и все же ему это удалось. Бориса Зингера спасли в последний момент, да и плачевное состояние здоровья заключенного способствовало освобождению.

Михаэль вспомнил подозрительный взгляд собеседника, когда он спросил его, почему стихи не передали представителю израильской делегации, что была на фестивале.

— За ними же все время следили, — ответил Левенталь нетерпеливо, — это было очень опасно.

Из Москвы Левенталь вылетел в Вену, и там — Левенталь опустил глаза — он встретился с Тирошем.

— Кто бы мог подумать, — сказал он со злостью, — что такой человек, как Тирош…

Теперь, он, конечно же, немедленно информирует о полученных рукописях тех, кто их выслал, но тогда…

— Ну как я мог знать? Я ведь тоже был тогда довольно молод, а Тирош выглядел так по-европейски, импозантно, производил впечатление человека, которому можно доверять. Я очень обрадовался, когда книга вышла, как я мог знать, что это не та книга?

Михаэль не стал его утешать.

Перед тем как расстаться, Левенталь сказал, что переведет все показания Бориса на английский и даст ему подписать этот документ — если Борис останется в живых после всего. Левенталь выразил надежду, что удастся уберечь Бориса от новых травм, нельзя, чтобы он узнал о самых болезненных моментах этой истории. «Но как представитель закона, — Левенталь улыбнулся, — я обязан помогать вам и сотрудничать с вами».

— Я признаю свою вину и ответственность за те события, — сказал Левенталь, — но кто мог предположить такое…

— Чьи же стихи Тирош вставил в «книгу Фарбера»? — спросил Левенталь.

Михаэль пожал плечами и медленно, на ломаном английском ответил фразой, которую прочел в какой-то книге:

— Моя интуиция в данном случае равна вашей.

Левенталь замолчал.

Последние слова Левенталя, когда они прощались в три часа ночи в гостинице Северной Каролины, врезались в память Михаэля.

— Нет судьбы более жалкой, чем судьба посредственного художника, — сказал Левенталь философски умиротворенным тоном.

Михаэль закрыл окно. Если он сумеет заснуть, у него есть еще пять часов отдыха до возвращения в больницу.

Загрузка...