Мы создали чудовище. Наша пушка, способная отправлять снаряды на пятнадцать вёрст, уже стояла во дворе, пугая ворон своим хищным профилем. Мы укротили отдачу гидравликой, мы научили снаряды вгрызаться в нарезы с помощью льда и пламени. Но теперь передо мной встала проблема, о которую разбивались лбы артиллеристов даже в моём времени, не говоря уж о девятнадцатом веке.
Как попасть из этого монстра, если цель находится за горизонтом? Или за лесом?
Традиционная артиллерия работала просто: вижу — стреляю. Наводчик приникал к прицелу, совмещал мушку с каской вражеского гренадера, и бах. Но наша дальнобойная гаубица предполагала совсем другую тактику. Стрельбу с закрытых позиций. Из оврага. Из-за холма. Оттуда, где враг нас не видит.
Но если мы не видим врага напрямую, как навестись? И главное — как наводчику смотреть в прицел, не высовывая голову над бруствером, чтобы не поймать шальную пулю?
Я сидел в кабинете, чертя на ватмане схему, которая в учебниках моего времени называлась панорамой Герца.
— Перископ? — спросил Иван Петрович Кулибин, заглядывая через плечо. Он только что пришел с полигона, где мы проверяли работу механизмов наводки, и от него пахло оружейной смазкой и той особой металлической пылью, которая въедается в кожу механиков навечно.
— Хитрее, Иван Петрович, — ответил я, не отрывая карандаша от бумаги. — Перископ позволяет смотреть поверх стены. Это просто. Два зеркала под углом. А нам нужно устройство, которое не только смотрит, но и измеряет углы. И главное — позволяет наводчику сидеть на месте, не крутясь ужом на сковородке, пока пушка поворачивается.
Я дорисовал призму в верхней части схемы.
— Смотрите. Головка прицела вращается на все 360 градусов. Наводчик смотрит в окуляр неподвижно. А картинка… картинка всегда остается вертикальной, куда бы мы ни повернули «голову».
Кулибин поправил очки, вглядываясь в хитросплетение линз и призм.
— Призма… хитрая какая-то… — пробормотал он, рассматривая оптическую схему, которую я мучительно восстанавливал по памяти из курса оптики — Призма Дове. Её открыли только к середине девятнадцатого века. — Значит, тут перевернется изображение… Хм. И угломерная шкала прямо в поле зрения?
— Да. Тысячные дистанции. Или, как мы привыкли, в градусах, но точнее.
Старик хмыкнул, продолжая с большим пониманием рассматривать схему.
— Стекло есть. Строганов прислал отменное оптическое стекло для очков, чистое, как слеза. Шлифовальщики у нас тоже найдутся — ювелиры тульские линзу выведут. Но, Егор Андреевич…
Он постучал костяшкой пальца по чертежу.
— Это же нутро. Механика. Шестерни, червячные передачи, поворотный механизм… Всё это должно быть внутри герметичной трубки. Малейший люфт — и мы промажем на версту. Малейшая пылинка на призме внутри — и наводчик ослепнет.
— Знаю, — кивнул я. — Поэтому собирать будем не в цеху.
Мы оборудовали «чистую комнату» в бывшей кладовой при чертежной мастерской. Законопатили щели, вымыли полы с уксусом так, что резало глаза, и повесили на входе мокрые простыни, чтобы ловить пыль.
Это была уже не заводская работа. Это было священнодействие.
Савелий Кузьмич и двое лучших лекальщиков, которых отобрал Кулибин, стояли у стола, накрытого белым бархатом. Они были одеты в чистые халаты, на руках — тонкие перчатки, сшитые на заказ. Дышать на детали запрещалось строжайше — работали в марлевых повязках.
— Призма входит туго, — глухо проговорил лекальщик, осторожно, пинцетом, опуская стеклянную деталь в латунное гнездо.
Я стоял рядом, боясь шелохнуться. Это был первый прототип панорамы. Трубка из вороненой стали, внутри которой скрывалась магия оптики.
— Не дави, — прошептал Кулибин. — Притри. Нежно. Как с барышней.
Щелк.
Призма встала на место. Мастер выдохнул через нос.
— Теперь оборачивающую систему.
Сборка шла медленно. Это было мучительно для людей, привыкших махать молотами или крутить огромные гайки. Здесь движения были микронными. Одно неловкое движение, один жирный отпечаток пальца на линзе — и всё разбирать, мыть спиртом и собирать заново.
Когда последняя линза окуляра была установлена и защитное стекло загерметизировано воском, Кулибин первым взял прибор в руки. Осторожно, как новорожденного ребенка.
Он поднес окуляр к глазу. Покрутил верхнюю головку.
— Вижу дверь, — прокомментировал он. — Кручу… Вижу шкаф. Вижу вас, Егор Андреевич. Вижу окно.
Он оторвался от окуляра и посмотрел на меня с нескрываемым восхищением.
— Я стою на месте. Голова не шевелится. А вижу всё вокруг, словно сова. И сетка… сетка четкая, не дрожит.
Я взял панораму. Картинка была кристально чистой. Перекрестие нитей, угломерная шкала по кругу. Вращая маховичок, я мог осмотреть весь горизонт, оставаясь в укрытии.
— Это глаза нашей артиллерии, Иван Петрович, — сказал я, радуясь успеху от проделанной работы. — С этой штукой мы сможем спрятать батарею в самой глубокой яме, выставить только наблюдателя с радиопередатчиком где-то впереди, и класть снаряды точно в цель, ориентируясь по вешкам. Французы даже не поймут, откуда прилетел их «гостинец».
— Глаза есть, — кивнул механик. — Осталось научить их правильно пользоваться этим. А это уже не ко мне. Это пусть Николай уже инструкции составляет.
Если сборочная была операционной, то класс Николая Федорова напоминал монашескую скрипторию, где переписывают не священные тексты, а приговоры.
Воздух здесь был спертым, пахло дешевым табаком, мелом и чернилами. Николай, бывший учитель, а ныне глава нашего «вычислительного центра», выглядел так, словно не спал неделю. Вокруг него за столами сидели студенты — тощая молодежь, которую мы набрали по всей губернии. Те, кто умел считать лучше, чем копать.
Они считали.
Шуршание перьев по бумаге сливалось в сплошной шорох, похожий на шум дождя. Был слышен стук костяшек на счетах и тихие ругательства, когда очередной ряд не сходился.
Я положил на стол перед Николаем толстую тетрадь с результатами отстрела на полигоне.
— Ну, как успехи, профессор? — спросил я.
Николай поднял на меня красные глаза.
— Успехи? Егор Андреевич, ваша пушка издевается над здравым смыслом.
Он ткнул пальцем в график, расстеленный на столе. Кривая полета снаряда выглядела красиво, но в конце она странно загибалась в сторону.
— Мы посчитали баллистику. Учли сопротивление воздуха по закону квадратов. Учли вес снаряда, начальную скорость. Но на практике… — Он вздохнул. — На дистанции в пять верст снаряды уходят вправо. Стабильно. На сажень, а то и на две. Мы перепроверили прицелы — они выставлены идеально. Ветер? Нет, мы стреляли в штиль.
Студенты за соседними столами притихли, слушая наш разговор. Для них это была неразрешимая загадка природы. Почему идеально сделанный снаряд, выпущенный из идеального ствола, сворачивает вправо, словно пьяный извозчик?
— Деривация, — произнес я слово, которое здесь еще не знали.
— Что? — переспросил Николай.
— Деривация. Вращение.
Я взял со стола деревянный макет снаряда, который использовался как пресс-папье.
— Мы закрутили снаряд, чтобы он не кувыркался. Гироскопический эффект держит его носом вперед. Это вы понимаете.
— Конечно, — кивнул Николай. — Как волчок.
— Но снаряд летит не в вакууме. Он летит в воздухе. И ось его вращения не совпадает с касательной к траектории, особенно когда он начинает падать вниз. Нос снаряда чуть задран вверх. Воздух давит на него снизу.
Я начал крутить снаряд пальцами.
— Из-за вращения возникает сила, которая старается повернуть его нос. Но гироскоп не поворачивается, он прецессирует. Снаряд начинает как бы «обкатывать» воздушную подушку под собой. И поскольку нарезы у нас правые…
— … он уходит вправо? — закончил за меня самый бойкий студент с первой парты.
— Именно. Чем дальше летит, тем сильнее уходит. Это физика, друзья мои. Мы не можем это отменить, но мы можем это посчитать.
Я взял мел и подошел к черной доске.
— Внесите поправку на деривацию в таблицы. Это просто функция от дальности и угла возвышения. Для десяти верст это будет уже не сажень, а десятки метров.
Николай схватился за голову.
— Десятки метров… Вы с ума сошли. Мы же в белый свет попадем…
— Не попадем, если посчитаем.
Я стер с доски формулу и нарисовал круг. Землю.
— Но это еще не всё, Николай. Деривация — это цветочки. Ягодки начнутся, когда мы будем стрелять на предельную дальность. На пятнадцать верст.
В классе повисла тишина. Пятнадцать верст. Для 1811 года это было расстояние дневного перехода пехоты. Стрелять на такое расстояние казалось безумием.
— На такой дистанции, — продолжил я, чувствуя себя лектором в сумасшедшем доме, — нам придется учитывать тот факт, что пока снаряд летит… Земля под ним поворачивается.
Карандаш выпал из рук Николая и покатился по столу. Стук показался оглушительным.
— Земля… поворачивается? — переспросил он шепотом. — Егор Андреевич, мы знаем, что Земля круглая и вертится. Галилея читали. Но… учитывать это в стрельбе из пушки?
— Время полета на 15 верст — почти пол минуты, — жестко сказал я. — За это время, из-за вращения Земли с запада на восток, цель сместится. Если мы стреляем на север, снаряд уйдет вправо. Если на юг — тоже. А если вдоль экватора — там свои пляски.
Я видел их лица. Молодые математики, привыкшие считать углы треугольников и траектории ядер, сейчас смотрели на меня как на жреца, открывающего страшную тайну мироздания. Я требовал от них соединить артиллерию с астрономией.
— Это… это же ничтожные величины? — робко спросил кто-то.
— На ста метрах — да. На пятнадцати верстах — это метры промаха. Мы строим высокоточное оружие, господа. Мы не имеем права мазать.
Николай Федоров медленно снял пенсне и протер их полой сюртука. Его лицо, обычно мягкое и интеллигентное, сейчас стало жестким, сосредоточенным. Он осознавал масштаб задачи.
— Значит, нам нужны таблицы, — сказал он твердо. — Таблицы, где учтен ветер, давление ртутного столба, температура воздуха, деривация… и вращение планеты.
— Да. И эти таблицы должны быть простыми. Чтобы офицер на батарее не считал интегралы под огнем, а просто посмотрел в столбец: «Дальность такая-то, поправка такая-то». Крутанул маховик панорамы — и выстрелил.
— Это адская работа, — констатировал Николай. — Нам придется пересчитывать всё ночами.
— У вас есть время до прихода Наполеона, — ответил я. — А у него такие таблицы вряд ли найдутся.
Николай кивнул своим студентам.
— Слышали? Доставайте новые листы. Забудьте про плоскую землю. Мы воюем на шаре. И его вращение мы должны просчитать.
Работа закипела с новой силой. Теперь к шороху перьев добавилось ощущение чего-то глобального. Эти мальчишки с чернильными пальцами сейчас побеждали врага не порохом и сталью, а чистой математикой. Они вписывали вращение Земли в прицел нашей пушки.
Я вышел из класса, оставив их наедине с расчетами. В коридоре пахло пылью и старой бумагой. Мозг и глаза артиллерии создавались здесь, в тишине и духоте, пока в цехах Кулибин и мастера ковали её стальные мышцы. Мы готовились встретить Великую Армию не как варвары с дубинами, а как цивилизация, поставившая законы физики под ружье.
Этот день на заводе начался не с гудка и не с привычного грохота паровых молотов. Он начался с тишины. Напряженной, звенящей тишины, какая бывает в церкви перед тем, как священник начнет венчание.
Только венчали мы сегодня не людей. Мы женили металл.
В центре сборочного цеха, освобожденного от всего лишнего, лежали «жених» и «невеста».
«Невеста» — наш многострадальный ствол из тигельной стали. Длинный, тонкий по сравнению с привычными чугунными пушками, хищно сужающийся к дульному срезу. Он больше не был просто поковкой. Гладкий, вороненый в кипящем масле до глубокого черно-синего отлива, он лежал на козлах, ожидая своей участи. Внутри него пряталась идеальная спираль нарезов, а в казенной части ждал своего часа хитрый затвор с «грибом» обтюратора.
«Жених» стоял рядом. Лафет.
И это было то, что заставляло старых тульских мастеров креститься и сплевывать через левое плечо.
Они привыкли к дереву. К массивным дубовым станинам, окованным железом, выкрашенным в травянисто-зеленый цвет. К колесам со спицами толщиной в руку. К бронзовым украшениям.
Наш лафет был целиком из стали.
Это была клепаная коробчатая конструкция — грубая, угловатая, лишенная всякого изящества, если мерить мерками этого века. Никакой резьбы. Никаких вензелей. Только функциональная геометрия металла. Две станины, соединенные поперечинами. Щит из котельного железа, похожий на лоб насупившегося быка. И колеса — тоже стальные, с широкими ободами, чтобы не вязнуть в распутице.
— Ну, с Богом, — тихо сказал я. Голос в пустом пространстве прозвучал неестественно громко. — Федор, поднимай.
Заскрипели цепи тельфера. На этот раз мы использовали цепную таль, подвешенную к балке перекрытия.
Ствол медленно поплыл вверх. Он качнулся в воздухе, словно живое существо, выискивающее жертву. Кирпич света из верхнего окна скользнул по вороненому боку.
— Люльку готовь! — скомандовал Кулибин. Он суетился вокруг лафета, проверяя посадочные места.
Самое сложное было не просто положить ствол на лафет. Это умели делать и триста лет назад. Нам нужно было уложить его в люльку — подвижную часть, которая будет скользить назад при выстреле, сжимая масло в цилиндрах тормоза отката.
Ствол завис над лафетом.
— Опускай помалу! — скомандовал Федор. — Держи край! Не поцарапай зеркало штока!
Тяжелая стальная игла опускалась в «постель».
Я задержал дыхание. Расчеты расчетами, а металл имеет свой характер. Если где-то ошиблись на миллиметр, если направляющие повело при сварке — ничего не выйдет. Ствол заклинит, и в момент выстрела лафет просто разлетится в куски вместе с расчетом.
Клац.
Цапфы ствола вошли в пазы люльки. Глухой, тяжелый звук сомкнувшегося металла.
— Есть, — выдохнул Степан.
— Не спать! — рявкнул я. — Теперь самое главное. Штоки!
Это была ювелирная работа для кузнечных молотов. Нужно было соединить казенную часть ствола со штоками гидравлических цилиндров, спрятанных внутри станин лафета. Те самые «убийцы энергии», которые должны были поглотить чудовищный удар пироксилина.
Федор и Илья, пыхтя, подводили блестящие, полированные стальные стержни к проушинам на стволе.
— Чуть левее… Еще… Палец давай!
Илья загнал смазанный солидолом стальной палец в отверстие. Ударил деревянной киянкой. Раз, другой. Палец вошел туго, с натягом.
— Зашплинтовать!
Я обошел конструкцию. Ствол теперь был единым целым с противооткатным механизмом. Он мог «дышать». Он мог уходить назад и возвращаться, укрощенный гидравликой и пружинами накатника.
— Опускай до конца, — сказал я.
Цепи ослабли. Ствол всей своей массой лег на лафет. Стальная конструкция скрипнула, принимая вес, колеса чуть разъехались на земляном полу, но выдержали.
Мы отцепили стропы.
Рабочие отошли, вытирая потные лбы. В цеху снова повисла тишина, но теперь она была другой. Это была тишина присутствия.
Посреди цеха стоял монстр.
Я смотрел на него и понимал, почему мастера крестились.
Это орудие выглядело чужеродно. Оно казалось гостем из другого времени — собственно, так оно и было.
Здесь не было привычного «пузатого» силуэта чугунных пушек и единорогов. Не было бронзовых ручек в виде дельфинов. Не было имперских орлов.
Это был хищник. Низкий профиль. Длинная, неестественно тонкая шея ствола. Приземистый, широкий лафет, впившийся сошниками в землю. Стальной щит, закрывающий наводчика, придавал орудию вид бронированного насекомого или краба.
Оно было уродливым по меркам «галантного века», где война была еще и парадом. Но в его уродстве была страшная, завораживающая красота чистой функции. Ничего лишнего. Только то, что нужно для убийства на дистанции пятнадцать верст.
Кулибин медленно обошел пушку по кругу. Он снял очки, словно они мешали ему видеть суть вещей. Его рука — узловатая, в пигментных пятнах, рука механика XIX века — коснулась холодного щита, скользнула по цилиндру накатника, погладила казенник.
Он гладил металл так, как крестьянин гладит норовистого жеребца — с уважением и опаской.
— Зверь… — пробормотал он, и эхо разнесло его шепот под сводами цеха. — Зверь невиданный.
Он заглянул в дульный срез, черный и глубокий.
— Знаете, Егор Андреевич, — сказал он, не оборачиваясь. — Я видел много пушек. Видел, как Петр Великий отливал мортиры. Видел шуваловские единороги. Они… они были понятны. Громкие, дымные, но понятные. Человеческие, что ли.
Он повернулся ко мне. В его глазах стояло странное выражение. Не страх, нет. Скорее, благоговейный ужас перед тем, что мы только что сотворили.
— А это… — он кивнул на наше детище. — Это не человеческое. Это из Ада сбежало. Посмотрите на него. Оно же голодное. Оно стоит и ждет крови. Не пороха, а именно крови.
Он постучал ногтем по станине. Звук был сухим, коротким. Не звон бронзы, а глухой стук могильной плиты.
— Где украшения, полковник? Где вензель Государыни? Где львиные морды?
— На войне нет места львиным мордам, Иван Петрович, — ответил я, подходя ближе. Я положил руку на механизм горизонтальной наводки. Маховик был холодным и приятным на ощупь. — Лишний металл — лишний вес. Лишняя работа гравера — лишнее время. А время — это жизни наших солдат.
— Функционализм… — прожевал незнакомое слово Кулибин. — Сухое слово. Жестокое.
Он снова посмотрел на пушку.
— Она страшная, Егор Андреевич. По-настоящему страшная. Не размером, нет. Мортиры бывают и побольше. Она страшна своей… чужеродностью. Француз увидит такое и решит, что мы продали душу дьяволу, чтобы отковать это в аду.
— Если француз, увидев это, побежит, не сделав ни выстрела, — я похлопал по казеннику, — значит, сделка с дьяволом того стоила.
Кулибин печально усмехнулся, глядя на «велосипедную» цепь, которую мы приспособили для механизма вертикальной наводки вместо сложного зубчатого сектора.
— Ну, что ж, — вздохнул он, надевая очки обратно. — Венчание состоялось. Жених — молот, невеста — наковальня. Горько, господа.
Он повернулся к рабочим, которые жались у стен, не решаясь подойти к новорожденному монстру.
— Что встали, православные? Креститься потом будете. Тащите ведра с солидолом. Зверя надо кормить. Мазать направляющие, шприцевать пальцы. Завтра на полигон. Завтра он голос подаст. Дай Бог, чтобы не оглохли мы от этого голоса.
Я остался стоять у орудия, пока рабочие суетились вокруг с масленками и ветошью. В полумраке цеха вороненая сталь казалась почти черной. Это был конец эпохи красивых войн. Мы только что собрали первый аргумент эпохи индустриального уничтожения. И он был готов к разговору.