Глава 18

Дождь барабанил по стеклам моей конторы с унылой настойчивостью, словно пытаясь смыть копоть, которой пропитался воздух вокруг завода. Я сидел за столом, заваленным накладными, и в сотый раз пересчитывал запасы селитры. Цифры сходились, но радости это не приносило. Склад ломился от готовой продукции, конвейер работал, люди валились с ног, но давали план.

Мы были готовы. Но готовность — понятие растяжимое.

Дверь отворилась без стука. Резко, по-хозяйски. Я поднял голову, готовясь отчитать наглеца, но слова застряли в горле.

На пороге стояла Надежда Андреевна Дурова.

Обычно её появление напоминало вихрь. Звон шпор, бравые выкрики, запах дорогого табака и кожи, вечные шуточки про гусар и девиц. Она любила эпатировать, любила играть свою роль кавалерист-девицы с таким блеском, что даже закоренелые солдафоны расплывались в улыбках.

Но сегодня передо мной стоял другой человек.

Её уланский мундир был покрыт дорожной пылью, превратившейся под дождем в серую грязь. Эполеты промокли и обвисли. Лицо, обычно румяное и живое, казалось высеченным из камня, под глазами залегли темные тени, говорившие о бессонных ночах в седле.

Она молча прошла к столу, стянула мокрые перчатки и бросила их на мои накладные. Тяжелый, глухой звук мокрой кожи о бумагу прозвучал в тишине кабинета как похоронный набат.

— Надежда Андреевна? — я встал. — Что случилось? Чай? Или чего покрепче?

— Водки, — хрипло сказала она. — И не спрашивай, Егор Андреевич, почему я врываюсь как тать в ночи.

Я достал графин и два стакана. Налил ей треть. Она выпила залпом, не морщась, словно воду. Вытерла губы тыльной стороной ладони и тяжело опустилась на стул.

— Плохо дело, полковник, — сказала она, глядя куда-то сквозь меня. — Я из Главного штаба. Летела… летела, загнав трех лошадей. Думала, успею предупредить, обрадовать… А обрадовать нечем.

У меня похолодело внутри.

— Что? — спросил я тихо. — Француз перешел Неман? Война?

Дурова криво усмехнулась.

— Если бы. С французом всё ясно. Он враг, он идет на нас, его надо бить. Тут всё просто и честно. Беда, Егор Андреевич, не на границе. Беда в Петербурге.

Она полезла за пазуху и достала пакет, запечатанный сургучом. Не вскрывая, бросила его на стол.

— Знаешь, что там? Приказ. Секретный. Для командующих армиями.

— О принятии на вооружение? О формировании артиллерийских бригад нового строя? — с надеждой спросил я, хотя сердце уже предчувствовало неладное.

— О формировании резервов, — отрезала она. — Глубоких резервов. Твои «чудо-пушки», Егор, велено складировать. В тылу. В Нижнем Новгороде, в Казани… Где угодно, только не на западной границе.

Я сел. Ноги вдруг стали ватными.

— Как… в тылу? — переспросил я, чувствуя, как кровь отливает от лица. — Каменский же видел! Он же сам стрелял! Он доклад писал императрице! Десять верст! Пять выстрелов в минуту! Это же молот, которым мы должны встретить Наполеона!

— Каменский писал, — кивнула Дурова. — Старик был в восторге. Но Каменский — это полевой генерал. А в Петербурге сидит военный министр. Барклай-де-Толли.

Она произнесла это имя с уважением, но и с горечью.

— Михаил Богданович — человек умный. Осторожный. Слишком осторожный. Он прочитал доклад. Он выслушал генералов свиты. Тех самых, что жались по углам на твоем полигоне.

— И что?

— И решил, что всё это — блажь. — Дурова сжала кулаки. — Он считает твои пушки ненадежными игрушками. «Механизм слишком сложен», — говорят они. — «Пружины лопнут на морозе. Гидравлика вытечет. Пироксилин отсыреет».

Она передразнила скрипучий голос штабного бюрократа:

— «Войну выигрывает солдатский штык и проверенный единорог. А эти ваши скорострелки… Зачем тратить порох, если не видишь врага в лицо? А ну как заклинит в решающий момент? Нет, батенька, рисковать армией ради прожектов мы не можем».

Я ударил кулаком по столу. Графин звякнул.

— Идиоты… — выдохнул я. — Они хоть понимают, что мы делаем? Мы даем им возможность уничтожать колонны врага еще до того, как те развернутся в боевой порядок! Мы даем им дальнобойную руку!

— Они боятся этой руки, Егор, — тихо сказала Надежда Андреевна. — В штабе шепчутся. Твои снаряды… Они называют их «дьявольским зельем».

— Что⁈

— Пироксилин. Старики крестятся, когда слышат о его мощи. «Бездымный огонь — это от лукавого», — говорят они. Верят слухам, что эти снаряды могут взорваться сами по себе, прямо в ящиках. Что от тряски на дорогах они детонируют и уничтожат свои же обозы.

Она посмотрела мне в глаза. Взгляд её был полон боли.

— Партия осторожных победила, Егор. Они боятся твоей техники больше, чем Великой Армии. Бюрократическая машина Империи оказалась крепче любой брони. Они решили: пусть лучше мы встретим врага старым, добрым чугуном, зато по уставу. А твои батареи… «Пусть постоят в резерве. Сгодятся, если совсем прижмет».

— Если совсем прижмет — будет поздно! — заорал я, вскакивая и начиная мерить шагами кабинет. — Наполеон не даст нам второго шанса! Он идет катком! Если мы не сломаем ему хребет в первом же сражении, если мы позволим ему маневрировать…

Я остановился у окна. Черная влажная темнота смотрела на меня пустыми глазницами.

Я знал историю. Ту, настоящую, из моего мира. Я знал про отступление. Про горящую Москву. Про Бородино, где русская армия умылась кровью, пытаясь остановить этот каток старым добрым чугуном и штыком. Я делал всё это — рвал жилы, ломал мастеров, строил заводы — только ради одного. Чтобы не допустить этого. Чтобы встретить их огнем на границе. Чтобы сжечь их гвардию еще на подступах.

А теперь мне говорят: «Поставь в сарай. Вдруг пригодится».

— Страшнее врага внешнего только дурак внутренний, — пробормотал я.

— Барклай не дурак, — возразила Дурова. — Он стратег. Он верит в тактику выжженной земли и затягивания врага вглубь. Он не верит в чудо-оружие. Для него война — это математика потерь, а не триумф техники.

— Его математика устарела на сто лет.

Я вернулся к столу и посмотрел на приказ.

— Значит, резерв? Глубокий тыл?

— Да. Предписано отправить готовые батареи под охраной в Нижний. Якобы для доукомплектования и дальнейших испытаний.

Дурова помолчала, крутя в руках пустой стакан.

— Есть еще кое-что, Егор. Хуже.

— Куда уж хуже?

— Финансирование. Приказ подразумевает сокращение расходов на «экспериментальные образцы». Каменский дал тебе карт-бланш, но казначейство подчиняется Петербургу. Говорят, что деньги нужны на сукно, на фураж, на ремонт крепостей. Твой завод… его могут перевести на отливку обычных ядер.

У меня потемнело в глазах.

Все наши станки. Башня Кулибина. Оптика. Химическое производство. Тигельная сталь. Всё это пустить под нож, чтобы лить кривые чугунные шары, которыми стреляли еще при Петре Первом?

— Нет, — сказал я твердо. — Не бывать этому.

Дурова подняла голову.

— Приказ подписан, Егор. Ты военный человек теперь. Пусть и формально. Ты знаешь, что такое субординация. Бунт?

— Саботаж, — поправил я её. — Итальянская забастовка. Называй как хочешь.

Я снова налил водки, на этот раз себе. Выпил. Огонь прошелся по пищеводу, немного прочищая мозги.

— Я не отдам батареи в Нижний. Найду причину. Скажу, что обнаружен дефект в лафетах. Что сталь в осях требует замены. Что оптика мутнеет от влаги и требует переполировки. Придумаю тысячу причин, чтобы задержать отправку.

— Это опасно, — прищурилась Надежда Андреевна. — Тебя могут обвинить в растрате или вредительстве. Тайная канцелярия…

— Иван Дмитриевич прикроет, — перебил я. — Он знает ставку. Он видел нациста из будущего. Он понимает, что мы воюем не просто с французами, а со временем.

Я подошел к карте, висевшей на стене. Карта западных губерний.

— Надежда Андреевна, вы вернетесь в штаб?

— Завтра на рассвете. Как только лошадь найду свежую.

— Возьмите моего вороного. Слушайте меня внимательно. Мне нужно время. Месяц, два. Я буду тянуть резину здесь. Ваша задача — шептать. Кому надо и как надо. В уши молодым генералам, таким как Кутайсов. Тем, кто жаждет славы, а не спокойной старости. Расскажите им, что Барклай хочет украсть у них победу, спрятав лучшее оружие. Разозлите их.

Дурова медленно улыбнулась. Улыбка вышла хищной, волчьей.

— Интриги? Я думала, ты выше этого, инженер.

— Я менеджер, Надежда Андреевна. А менеджмент — это искусство управления ресурсами в условиях ограниченных возможностей. И если мой ресурс — это тщеславие генералов, я буду его пользовать.

Я посмотрел на запечатанный пакет.

— Пусть они боятся «чертова зелья». Пусть строчат приказы. Но когда Наполеон перейдет Неман, мои пушки будут стоять не в Нижнем Новгороде. Я найду способ доставить их туда, где они нужны. Даже если мне придется тащить их на собственном горбу.

Дурова встала, одернула мундир. К ней вернулась капля той бесшабашной энергии, которую я знал.

— Черт с тобой, Воронцов. Ты сумасшедший. Но мне это нравится. Я сделаю, что смогу. В штабе тоже не все молятся на Барклая. Найдется пара горячих голов.

Она надела мокрую треуголку.

— Только смотри, не переиграй. Бюрократия — зверь страшный. Она не кусает, она душит. Бумагой и чернилами.

— У меня есть противоядие, — мрачно усмехнулся я. — Пироксилин. Он отлично справляется с бумагой.

— Постойте, — я шагнул к двери, преграждая Дуровой путь. — Еще не всё.

Надежда Андреевна остановилась, взявшись за ручку. Вода с полей треуголки капала на паркет, оставляя темные кляксы.

— Чего ещё, Воронцов? Я и так везу в седельных сумках достаточно крамолы, чтобы меня разжаловали в рядовые.

— Рапорты — это бумага. Бумага, Надежда Андреевна, горит, теряется и идет на самокрутки денщикам.

Я вернулся к столу, открыл сейф — массивный, тульский, с хитрым замком, который мы сделали с Савелием Кузьмичом, — и достал оттуда тонкую папку. В ней не было официальных сухих отчетов на гербовых бланках. Там лежали схемы. Фотографии бы многое объяснили, но их у меня не было. Зато были зарисовки художника, которого я тайно возил на полигон. Детальные, страшные рисунки воронок, разорванных макетов, перекрученных стволов. И мои личные расчеты по логистике и тактике.

— Возьмите это, — я протянул ей папку. — Здесь не для Барклая. И не для интендантов. Это — для тех, у кого кровь в жилах, а не чернила.

Дурова взвесила папку в руке.

— Для кого?

— Вы знаете их лучше меня. Для молодых генералов. Для бешеных полковников, которые спят и видят, как бы не дать французу дойти до Смоленска. Для Кутайсова, для Ермолова… Найдите уши, которые готовы слушать не устав, а здравый смысл.

Я подошел к ней вплотную, глядя прямо в усталые глаза.

— Я понимаю, Надежда Андреевна. Всю армию нам не переубедить. Машину бюрократии лбом не прошибить, только шею свернем. Они хотят засунуть нас в резерв? Ладно. Пусть восемьдесят стволов гниют в Нижнем. Черт с ними. Временно.

— Ты сдаешься? — удивилась она.

— Я торгуюсь. Убедите их на малое. Выпросите, выгрызите, вымолите разрешение отправить на фронт одну батарею. Одну, Надежда Андреевна! Восемь стволов. Экспериментальную. Скажите им: «Пусть попробуют в деле, под присмотром штабных, чтобы убедиться в никчемности игрушки». Сыграйте на их скепсисе. Пусть думают, что отправляют нас на позор, на провал.

Дурова криво усмехнулась, пряча папку под мундир, поближе к сердцу.

— Хитро. «Дайте нам шанс обосраться», так? На это они могут клюнуть. Злорадство — сильный двигатель в штабе.

— Именно. Мне нужно только одно — оказаться на линии огня. Когда начнется замес, когда попрут колонны Наполеона, никто не будет смотреть на предписания министерства. Там будет работать только одно правило: если оно стреляет и убивает — тащи его сюда. Мне нужен прецедент. Первая кровь. А дальше армия сама затребует остальные пушки, и никакой Барклай их не удержит.

Она застегнула мокрый мундир на все пуговицы. Поправила перевязь.

— Я сделаю, Егор. Я стану твоим голосом, твоими глазами и твоей совестью в этом гадюшнике. Но помни… — она положила руку в перчатке на эфес сабли. — Инерция генеральских лбов — это тебе не броня кирасира. Это самая крепкая материя в мире. Её еще никому пробить не удавалось. Даже Петру Великому с трудом давалось, а уж нам…

— Мы не будем пробивать, — мрачно ответил я. — Мы будем прожигать. Пироксилином.

Она кивнула, резко развернулась, звякнув шпорами, и вышла в дождливую ночь. Я слушал, как удаляется цокот копыт моего вороного, пока шум ливня окончательно не поглотил его.

Я остался один. В кабинете пахло остывшим чаем, мокрой шерстью и бедой.

Ощущение катастрофы не отпускало. Наоборот, с отъездом Дуровой оно стало осязаемым, плотным.

* * *

И мы уперлись в тряпку.

Чтобы сделать пироксилин, нужна целлюлоза. Чистая, качественная целлюлоза. Хлопок. Мы пробовали лен, пробовали пеньку — получается дрянь. Нестабильная, влажная, с примесями, от которых порох начинает разлагаться и может рвануть прямо в казеннике. Нам нужен был длинноволокнистый хлопок. Тот самый, который везли из Америки, из Египта, из Индии.

— Континентальная блокада душит торговлю, — говорил Иван Дмитриевич ровным голосом, словно читал некролог. — Английские суда перехватывают всё. Французские таможни на границах шерстят обозы. Путь через Персию долог и опасен. Поставки встали.

— Но запасы! — взорвался я. — В России полно мануфактур! Ткацкие фабрики в Иваново, склады в Москве, в Ярославле! Они годами завозили сырье! Где оно?

— Там и лежит, — Иван Дмитриевич подошел к окну, глядя на мокрый плац. — На складах. У купцов. У перекупщиков. У гильдий.

— Так купите! — рыкнул я. — У меня есть векселя казначейства. Каменский подписал любые расходы!

— Не продают, — он повернулся ко мне, и лицо его скривилось в брезгливой гримасе. — Ни за векселя, ни за золото.

— Почему?

— Ждут.

Он произнес это слово так, что мне захотелось кого-нибудь ударить.

— Чего ждут? Второго пришествия?

— Войны они ждут, Егор Андреевич. Настоящей, большой войны. Они же не дураки, газеты читают, слухи слушают. Они понимают: как только Наполеон перейдет границу, цена на сукно, на хлопок, на любую тряпку взлетит до небес. Армии нужны будут бинты, форма, палатки. И тогда они продадут. Втридорога. Вдесятеро.

Я смотрел на него и не верил ушам.

Мы тут жилы рвем. Люди падают от усталости у станков. Дурова скачет в ночь, ломая коней, чтобы выбить нам шанс сдохнуть за Родину не бессмысленно. А эти… эти сидят на мешках с хлопком, как драконы на золоте, и высчитывают процент прибыли на крови, которая еще даже не пролилась.


— Они прячут товар, — продолжал добивать меня Иван Дмитриевич. — По дальним лабазам, по подвалам. Официально — «запасов нет, мы разорены». Агентура докладывает: склады ломятся. Ткани гниют, но их держат. Искусственный дефицит.

Я встал. Медленно подошел к карте. Тула. Москва. Серпухов.

Без хлопка встанет химический цех. Встанет нитрация. Не будет картузов.

У нас будет восемьдесят пушек. Самых лучших в мире. Но стрелять им будет нечем. Мы превратимся в музей стальных болванок.

Это был крах. Глупый, пошлый, торгашеский крах Великой Идеи.

В голове промелькнула мысль менеджера из XXI века: «Кризис поставок. Нужно искать альтернативу». Но альтернативы не было. Химия XIX века не умела делать синтетику. Древесная целлюлоза? Технология еще не отработана, выход мизерный, качество — смерть расчету.

Оставался только один путь. Путь, от которого меня, человека правового государства будущего, коробило. Но здесь был 1811 год. И здесь на кону стояло выживание нации.

Я повернулся к Ивану Дмитриевичу.

— Списки есть?

Он моргнул, не понимая.

— Списки складов. Имена купцов. Адреса лабазов, где «мыши повесились», а на деле тюки лежат до потолка. Твои люди знают, где искать?

В его глазах мелькнуло понимание. И хищный, злой огонек.

— Знают, Егор Андреевич. Каждую нору знают. Только… без ордера губернатора, без высочайшего повеления… Это грабеж. Самоуправство. Под суд пойдем. Купцы — сословие влиятельное, вой поднимут до самого Петербурга. Скажут: «Воронцов беспредел чинит, честных людей разоряет».

— Плевать, — сказал я тихо.

Я вернулся к столу, взял чистый лист бумаги. Обмакнул перо в чернильницу. Рука не дрожала.

— Пиши приказ, Иван Дмитриевич. От моего имени. Как уполномоченного по особым делам армии с чрезвычайными правами.

— Текст? — он подошел ближе, готовый запоминать.

— «Ввиду чрезвычайных обстоятельств военного времени… и угрозы безопасности Империи… объявляется реквизиция всех запасов хлопчатобумажной ткани и сырого хлопка, пригодного для нужд артиллерийского производства».

Я скрипнул пером, ставя размашистую подпись.

— Цену укажем государственную. Довоенную. Справедливую, но без спекулятивной накрутки. Векселя выпишем. Кто отдаст сам — получит деньги сразу. Кто будет прятать…

Я поднял голову и посмотрел на начальника тайной стражи тяжелым взглядом.

— … кто будет прятать — судить по законам военного времени. Как мародеров и пособников врага. С конфискацией имущества.

Иван Дмитриевич коротко свистнул сквозь зубы.

— Жестко, Егор Андреевич. Вы наживете себе врагов страшнее французов. Русское купечество обид не прощает. Сожрут.

— Пусть подавятся. — Я отшвырнул перо. — Если мы не заберем этот хлопок сейчас, Иван Дмитриевич, то через полгода его заберут французские интенданты. Бесплатно. А самих купцов вздернут на воротах их же лабазов.

Я встал и подошел к вешалке, снимая плащ.

— Поднимай людей. Бери казаков. Вскрывайте склады. Мне нужен этот хлопок. Завтра к утру первая партия должна быть в химическом цеху.

— А если запрутся? Если охрану выставят? — спросил он уже у двери.

— Ломай двери, — бросил я. — У нас есть пушки. Если надо — подгоним гаубицу к воротам купеческого собрания. Убедительный аргумент, не находишь?

Иван Дмитриевич усмехнулся — жуткой, холодной усмешкой профессионала, которому наконец-то развязали руки.

— Предельно убедительный, барин. Давай попробуем.

Он вышел.

Я остался стоять у темного окна. Где-то там, в ночи, Дурова скакала в Петербург спасать наши души. А я здесь, в Туле, готовился грабить собственный народ, чтобы этот же народ спасти.

Загрузка...