Я пытался оттереть щелок с рук, но это было бесполезно. Кожа превратилась в сухой пергамент — белесый, покрытый сеткой мелких трещин, которые саднили от любого прикосновения. Мы закончили. Пять тысяч взрывателей были вымыты, смазаны правильным маслом и уложены обратно в ящики.
Люди в цеху не расходились. Они сидели прямо на полу, прислонившись к верстакам, или спали, положив головы на столы, рядом с ваннами, полными черной жижи. Тишина стояла тяжелая, вязкая. Это была не тишина отдыха, а тишина полного истощения, когда нет сил даже радоваться окончанию каторжного труда.
Дверь конторы отворилась.
Я поднял тяжелый взгляд, ожидая увидеть Захара с очередным чайником сбитня или кого-то из мастеров с новой проблемой. Но на пороге стоял Иван Дмитриевич.
Глава Тайной канцелярии выглядел странно. Обычно сдержанный, застегнутый на все пуговицы человек-функция, сейчас он казался наэлектризованным. Его сюртук был расстегнут у ворота, а на губах играла улыбка.
Не вежливая полуулыбка царедворца. И не хищный оскал палача, который я видел пару раз во время допросов. Это была улыбка человека, который только что выиграл в карты саму Смерть.
В руке он держал серый листок бумаги — шифровку.
— Егор Андреевич, — негромко позвал он.
— Что, Иван Дмитриевич? — хрипло отозвался я. — Наполеон? Или крыши на складах протекли? Если честно, у меня нет сил даже на то, чтобы удивиться концу света.
Он подошел к моему столу, аккуратно разгладил листок ладонью — пальцы у него, кстати, тоже были изъедены щелоком, он работал наравне со всеми, — и подвинул бумагу ко мне.
— Это лучше, чем конец света. Это конец конкуренции.
Я пробежал глазами строчки. Буквы плясали, смысл доходил туго. «Варшава… Арсенал Великого Герцогства… Испытания… Полное разрушение… Потери…»
Мозг зацепился за знакомое имя. «Дядюшка Прохор».
Я поднял глаза на Ивана Дмитриевича.
— Сработало?
— Грохнуло так, что стекла вылетели в двух кварталах Варшавы, — с тихим торжеством произнес он. — Агентура докладывает: французы торопились. Очень торопились. Император требовал «русский секрет» на стол к Рождеству. Они собрали весь цвет своей инженерной мысли. Генералы от артиллерии, лучшие литейщики, химики… Приехал даже специальный посланник из Парижа.
Он постучал пальцем по листку.
— Они отлили копию, Егор Андреевич. Точно по тем чертежам, что наш «предатель» Федька передал им. Помните?
Я закрыл глаза, и усталость на секунду отступила, смытая волной злой, холодной радости.
Я помнил.
Помнил тот вечер в башне Кулибина, когда мы поняли, что за заводом следят, что чертежи утекают. И решили не ловить шпиона за руку, а скормить ему дезинформацию.
Кулибин тогда скрипел зубами, рисуя эскиз затвора. Внешне — идеальная копия нашего. Те же узлы, та же кинематика. Но с одной маленькой, незаметной деталью.
В месте перехода боевых упоров, там, где металл испытывает чудовищное напряжение на срез, Иван Петрович убрал галтель. Скругление. Любой инженер знает: острый внутренний угол — это концентратор напряжения. Это точка, где металл начнет рваться.
А вторую мину мы заложили в описании техпроцесса. В примечаниях к закалке. Мы указали температуру и среду, которые делали нашу вязкую тигельную сталь твердой, как алмаз, и хрупкой, как стекло.
Мы подсунули им стеклянную гранату.
— Они праздновали успех, — продолжал Иван Дмитриевич, и голос его звучал как музыка. — Собрались вокруг опытного образца. «Дядюшка Прохор» — это их главный резидент по технической части — лично присутствовал, хотел получить орден Почетного легиона. Загрузили двойной заряд пироксилина, как мы и писали в «украденных» таблицах стрельбы…
— И?
— И дернули шнур.
Иван Дмитриевич сделал паузу, наслаждаясь моментом.
— Затвор не просто разрушился. Перекаленная сталь разлетелась на шрапнель. Казенную часть разнесло в пыль. «Дядюшку Прохора» опознали только по перстню. Главного инженера варшавского арсенала собирали по частям. Шестнадцать трупов на месте, два десятка умирают в госпитале. Цех разрушен пожаром — пироксилин сдетонировал весь, что был в запасе.
Я откинулся на спинку стула.
Это было жестоко. Там погибли люди, такие же инженеры, как мы, чья вина была лишь в том, что они служили другому императору и поверили красивой бумажке. Но потом я вспомнил четыре воронки с неразорвавшимися снарядами. Вспомнил замерзшее сало. Вспомнил, что будет, если французские колонны пойдут на нас, имея такие же пушки.
Жалость исчезла. Осталась лишь сухая констатация факта: мы выиграли время.
— Значит, у них ничего нет?
— Ничего, — подтвердил Иван Дмитриевич. — Чертежи сгорели вместе с конструкторами. Образец уничтожен. А главное — страх. Уцелевшие теперь боятся этой схемы как огня. Они докладывают в Париж, что «русская система порочна и самоубийственна». Что пироксилин невозможно укротить.
Он наклонился ко мне ближе, и его глаза сверкнули.
— Мы отбросили их в каменный век, Егор Андреевич. Года на два, не меньше. Пока они разберутся, пока решатся попробовать снова… Война уже кончится. Монополия на молнии — только у нас.
Я медленно поднялся. Ноги гудели, спина не разгибалась, но внутри словно включили новый источник питания.
— Пойдемте, — сказал я. — Надо сказать Кулибину.
— Он спит, — возразил Иван Дмитриевич.
— Эту новость он будет рад услышать даже мертвым.
Мы вышли в цех.
Здесь всё еще пахло щелочью и дешевым табаком. Кулибин сидел на ящике, бессмысленно глядя на свои руки. Рядом дремал Захар.
— Мужики! — громко сказал я. Голос сорвался, пришлось откашляться. — Новость имеется!
Кулибин тяжело поднялся, подошел, шаркая ногами.
— Чего стряслось, Егор Андреевич? Опять мыть?
— Нет. Помнишь Федьку-шпиона? И тот чертеж, что ты ему рисовал? С ошибкой?
Глаза старика прояснились. Он поправил очки грязным пальцем.
— Ну?
— Дошли руки. Сделали они пушку. В Варшаве.
— И что? — настороженно спросил Кулибин.
— А то, — я слегка улыбнулся. — Рвануло. При первом же выстреле. Нет больше у Наполеона инженеров. И пушки нет. И чертежей нет. Сами себя взорвали нашей сталью.
Секунда тишины. А потом Захар крякнул и вдруг гулко, зло рассмеялся.
— Ай да Кулибин! Ай да голова! — хлопнул он себя по коленям. — Подсуропил супостату!
Мы все дружно рассмеялись. Это был не веселый смех. Это был смех людей, которые стояли на краю пропасти и увидели, как враг срывается туда сам. Смех злой, торжествующий, с хрипотцой и матом.
Кулибин снял очки, протер их краем рубахи и, глядя куда-то в потолок, пробормотал:
— Жестоко это, Егор Андреевич. Инженерная этика, вроде как… Но, Господи прости, как же красиво сработало сопротивление материалов.
Иван Дмитриевич стоял рядом, сложив руки на груди, и улыбка не сходила с его лица.
Я ждал новости от Надёжды Андреевны.
Завод жил своей жизнью: выли станки, шипела гидравлика, на плацу маршировали мои «ботаники», сбивая ноги в кровь, но я смотрел на это сквозь мутное стекло ожидания.
Все зависело от одной женщины на взмыленной лошади. От того, сумела ли она прокричаться сквозь вату петербургских кабинетов.
Она приехала под вечер, когда ноябрьская хмарь уже съедала очертания заводских труб.
Я услышал стук копыт во дворе — неровный, тяжелый. Так стучит ногами загнанный зверь, который бежал на волевых жилах. Я вылетел на крыльцо без шинели.
Вороной, которого я отдал Дуровой — лучший конь в моей конюшне, — стоял, опустив голову почти до земли. Бока его ходили ходуном, покрытые мыльной пеной, смешанной с грязью. Сама Надежда Андреевна сползала с седла, цепляясь за гриву.
— Захар! — рявкнул я. — Коня в тепло, растереть, укрыть!
Я подхватил Дурову под локоть. Она была легкой, пугающе легкой, словно из неё выпило все соки это путешествие. Лицо — серая маска, прорезанная морщинами у губ, которых я раньше не замечал.
— В кабинет, — хрипло бросила она, не глядя мне в глаза. — Водки. И запри дверь.
Мы вошли. Я плеснул ей полстакана перцовки. Она выпила залпом, судорожно выдохнула, но краска к лицу не вернулась. Она упала в кресло, вытянув ноги в забрызганных грязью ботфортах, и закрыла глаза.
— Ну? — спросил я. Сердце бухало где-то в горле. — Удалось? Хоть одну батарею?
Дурова медленно открыла глаза. В них была пустота. Такое выражение я видел у солдат после проигранного сражения, когда они понимают, что отступать больше некуда.
— Нет, Егор, — сказала она тихо. — Ни одной.
У меня внутри словно оборвался трос. Тот самый, на котором висел весь этот безумный проект, вся наша надежда встретить Наполеона огнем, а не мясом.
— Как? — выдохнул я. — Вы же говорили с Кутайсовым? С Ермоловым? Вы показали им расчеты? Фотог… рисунки воронок?
— Я показала им всё. — Она сжала кулаки. — Я орала, Егор. Я унижалась. Я пила с ними брудершафт и грозила дуэлями. Я дошла до самого верха, до тех дверей, за которыми говорят шепотом.
Она горько усмехнулась.
— Знаешь, что самое страшное? Они верят. Кутайсов загорелся. Ермолов готов был хоть завтра лично тащить твои гаубицы зубами. Но есть Барклай. И есть Система.
Дурова подняла руку, словно отталкивая невидимое препятствие.
— Это не стена, Егор. Это вата. Ты бьешь в неё, а кулак вязнет. Нет звука удара, нет боли, просто тишина. Приказ подтвержден. Глубокий резерв. Нижний Новгород. Казань. «Для формирования учебных парков и досконального изучения ресурса стволов».
— Изучения ресурса⁈ — я сорвался на крик. — Какого, к дьяволу, ресурса? Война на носу! У нас стволы из тигельной стали, они вечные!
— Им плевать, — устало бросила она. — Им нужен покой. Им нужно, чтобы в отчетности всё сходилось. Экспериментальное оружие в первой линии — это риск. Риск для карьеры, риск для репутации. Если твоя пушка заклинит — виноват будет тот, кто её туда поставил. А если мы проиграем войну обычным оружием — ну что ж, такова воля Божья и сила узурпатора. За это ордена не снимают.
Она потянулась к внутреннему карману мундира, достала конверт с сургучной печатью Военного министерства и швырнула его на стол. Он проскользил по полированной поверхности и докатился до груди.
— Вот предписание. Срок — неделя. Снять батареи с довольствия, разобрать, упаковать в ящики, смазать и отправить обозом на восток. Охрану — удвоить, чтобы, не дай Бог, ни один шпион не увидел. Секретность, понимаешь ли. Мы будем прятать наше лучшее оружие так надежно, что сами не найдем, когда припечет.
Я смотрел на конверт. Белый прямоугольник с двуглавым орлом. Похоронка.
Если я выполню этот приказ, я предам не себя. Я предам Кулибина, который плакал над лафетом. Предам Ефима с его охотничьей сеткой. Предам тех парней, что мыли взрыватели, сдирая кожу в кровь. Предам Россию, в конце концов, оставив её голой перед французской сталью.
— Я не выполню этот приказ, — сказал я спокойно. Спокойствие было ледяным, мертвым.
Дурова дернулась.
— Егор, очнись. Это трибунал. Расстрел перед строем. Ты полковник. Ты присягал.
— Я присягал Империи, а не идиотам в эполетах, которые боятся собственной тени.
Дверь отворилась снова. Бесшумно, как всегда. Иван Дмитриевич.
Он стоял в дверях, и по его лицу я понял — он всё слышал. Или знал заранее. У него свои каналы.
— Машина запущена, Егор Андреевич, — сказал он ровно, проходя в кабинет. — Фельдъегеря с дубликатом приказа уже скачут в Тулу. Губернатор получит копию завтра к обеду. Если вы начнете саботаж сейчас, вас арестуют до заката. Завод опечатают, людей разгонят.
— И что вы предлагаете? — Я повернулся к нему. — Сдаться? Грузить пушки на возы и везти их в Новгород, в самый глубокий подвал?
Иван Дмитриевич подошел к карте, висевшей на стене. Провел пальцем по линии, соединяющей Тулу и Москву.
— Официальный путь закрыт. Стена. Вата. Называйте как хотите. Пробивать её лбом бессмысленно — только лоб расшибете.
— У вас есть идея получше?
Он обернулся. В его глазах светился холодный, расчетливый огонек игрока, который идет ва-банк.
— Есть один человек. Один-единственный во всей этой прогнившей вертикали, кому плевать на министерские циркуляры. Тот, кто ходит под Богом и Императором, но слушает только свою ярость.
— Каменский? — догадался я.
— Граф Михаил Федотович сейчас в Москве. В своей резиденции. Он зол, он болен, он ругается со всем светом. Говорят, он выгнал вчера курьера из Петербурга, спустив его с лестницы.
Иван Дмитриевич посмотрел на часы.
— Если мы выедем сейчас, не жалея лошадей, к утру будем в Первопрестольной.
— Он нас не примет, — возразила Дурова, поднимаясь в кресле. — Его адъютанты — церберы. К нему сейчас генералы записаться не могут.
— Генералы — не могут, — согласился Иван Дмитриевич со змеиной улыбкой. — А Глава Тайной канцелярии с «чрезвычайными обстоятельствами» — прорвется. В крайнем случае, я знаю, на какие мозоли наступить его секретарю.
Я посмотрел на конверт с приказом. Потом на портрет Императрицы на стене. Потом на своих соратников — измученную женщину-улана и стального шпиона.
— Надежда Андреевна, — сказал я. — Вы остаетесь за старшую.
— Что⁈ — Она вытаращила глаза. — Я? Командовать заводом?
— Держите оборону. Тяните время. Приедут фельдъегеря — поите, кормите, теряйте их бумаги, устраивайте показательные смотры, ломайте оси на телегах. Делайте что хотите, но чтобы ни одна пушка не покинула ворота завода, пока я не вернусь. Или пока меня не арестуют.
— А если арестуют? — тихо спросила она.
— Тогда взрывайте всё к чертовой матери. Цеха, станки, склады. Чтобы ни Барклаю, ни Наполеону не досталось.
Она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом кивнула.
— Будет сделано, командир.
— Иван Дмитриевич, — я схватил шинель. — Велите закладывать. Самые быстрые сани. Мы едем в Москву.
Дорога до Москвы стала смазанным пятном из снега, ветра и тряски. Мы загнали сменных лошадей на трех станциях. Мы не спали, поддерживая силы крепким кофе с коньяком из фляжки Ивана Дмитриевича.
Москва встретила нас свинцовым небом и колокольным звоном. Город жил в тревожном ожидании. Здесь, в отличие от чопорного Петербурга, войну чуяли ноздрями.
Резиденция главнокомандующего на Тверской напоминала растревоженный улей, но улей, застывший в ожидании удара. У подъезда толпились кареты, курьеры бегали, скользя подошвами по наледи. Охрана была усилена — уланы в плащах стояли через каждые десять шагов.
Иван Дмитриевич, не сбавляя шага, прошел сквозь строй, сунув под нос дежурному офицеру какую-то бумагу с золотым тиснением. Офицер побледнел и отшатнулся, давая дорогу.
Мы шли по анфиладам, где шептались раззолоченные адъютанты и штабные крысы. На нас косились — два человека в дорожной одежде, заляпанной грязью, с лицами, серыми от бессонницы.
— К графу нельзя, у него совещание… — попытался преградить путь молоденький поручик у высоких дубовых дверей.
Иван Дмитриевич даже не остановился. Он просто посмотрел на парня — взглядом вивисектора, выбирающего место для разреза. Поручик сглотнул и отступил.
Двери распахнулись.
Огромный зал был забит картами. Столы сдвинуты. В углу жарко топился камин.
Граф Каменский стоял у окна, опираясь на палку. Он постарел с нашей последней встречи. Спина сгорбилась еще сильнее, седые волосы были взлохмачены. Вокруг него стояли генералы — те самые люди, которых я видел на полигоне.
При нашем появлении разговоры стихли.
Каменский медленно обернулся. Его выцветшие, слезящиеся глаза нашли меня. В них не было удивления. Только усталая злость.
— А… Чародей явился, — проскрипел он. Голос был похож на звук жерновов, перемалывающих камни. — И главный заплечных дел мастер с ним. Явились, не запылились.
— Ваше сиятельство, — я поклонился, не сгибая спины. — Дело государственной важности. Жизни и смерти.
— Знаю я ваши дела, — он махнул рукой. — Опять про пушки свои скулить будете? Приказ видели?
— Видели.
— Ну так исполняйте! — рявкнул он вдруг, и в голосе прорезалась прежняя мощь. — Или вы думаете, я здесь в бирюльки играю? Думаете, мне нравится прятать клыки в карман? Меня со всех сторон обложили! Сверху — Петербург, снизу — интенданты-воры, сбоку — французы! Живу как желудь — кругом одни дубы и каждая свинья тебя сожрать хочет! ©
Генералы одобрительно закивали.
— Михаил Федотович, — тихо, но отчетливо произнес Иван Дмитриевич. — Мы здесь не для того, чтобы обсуждать приказы министерства. У нас есть информация. О личном интересе… третьей стороны.
Каменский прищурился. Он знал начальника Тайной канцелярии слишком хорошо, чтобы принять это за пустой блеф.
— Третьей стороны, говоришь?
Он помолчал, буравя нас взглядом. Потом резко ударил палкой по паркету.
— Вон! — гаркнул он свите. — Все вон! Оставьте нас!
Генералы, возмущенно перешептываясь, потянулись к выходу. Зал опустел.
— Ну? — Каменский тяжело опустился в кресло. — Выкладывайте. Только быстро. У меня мигрень такая, что хочется голову отрубить.
— Не здесь, — сказал Иван Дмитриевич, оглядывая лепнину потолка и тяжелые портьеры. — Стены имеют уши, граф. Даже ваши стены.
Каменский замер. Потом криво усмехнулся.
— Параноики… Все вы параноики. Ладно.
Он с трудом поднялся.
— Воздухом подышать хочу. Душно здесь. Смердит чернилами и страхом. Идемте.
Мы вышли через черный ход, минуя парадное крыльцо.
Набережная Москвы-реки была пуста. Ветер гнал по льду поземку, серые прогалины воды парили на морозе. Москва-река ещё не встала окончательно, но уже дышала зимой.
Личная охрана графа — десяток угрюмых гренадеров, преданных ему лично, как собаки, — мгновенно оцепила периметр. Они создали вокруг нас «вакуум безопасности». Прохожих заворачивали за сотню метров. Любой, кто попытался бы приблизиться, получил бы пулю или штык без предупреждения.
Мы остались втроем на продуваемом ветру пятачке. Под ногами хрустел снег пополам с песком.
Каменский кутался в шубу, глядя на темную воду.
— Говори, Воронцов, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты рискуешь головой, явившись сюда без вызова. И ты, Иван, тоже. Если то, что вы скажете, не стоит моей мигрени — сгною обоих.
Я подошел к самому парапету. Холодный ветер ударил в лицо, выбивая остатки сонливости.
— Ваше сиятельство, — начал я. — Вы знаете, что будет весной. Наполеон перейдет Неман. С ним будет шестьсот тысяч штыков. Вся Европа.
— Удивил, — буркнул граф. — Я это в каждом рапорте пишу.
— Вы знаете нашу тактику. Отход. Скифская война. Изматывание.
— И что? Ты приехал учить меня стратегии, полковник?
— Нет. Я приехал сказать, что эта тактика принесла бы успех во времена Петра. Но не сейчас. Наполеон — это не Карл Двенадцатый. Он быстрее. У него артиллерия, которая перемалывает города. Если мы будем просто отступать… мы сожжём Москву.
Каменский дернулся, словно от удара. Развернулся ко мне.
— Прикуси язык, — прошипел он. — За такие слова…
— Москву сожгут, Михаил Федотович! — я повысил голос, перекрикивая ветер. — Я знаю это. Я чувствую это. Если мы не дадим ему бой на границе. Не генеральное сражение стенка на стенку, где мы ляжем костьми. А бой новый. Технологический.
Я шагнул к нему, глядя в глаза старому фельдмаршалу.
— Восемьдесят стволов. Восемьдесят моих гаубиц. Это инструмент, который может взломать его порядок. Мы можем выбить его артиллерию, пока она разворачивается. Мы можем уничтожить его штабы до того, как они отдадут приказ. Мы можем заставить его истечь кровью на первом же шаге.
— Я знаю! — рявкнул Каменский. — Я видел! Ты думаешь, я идиот? Я писал об этом! Но есть приказ!
Он ткнул палкой в сторону Кремля, потом куда-то в сторону севера.
— Там решили иначе! Я солдат, Воронцов. Я не могу поднять мятеж ради твоих железок.
— Вам не нужно поднимать мятеж, — тихо вступил Иван Дмитриевич. — Вам нужно просто… закрыть глаза.
Каменский нахмурился, переводя взгляд с меня на шпиона.
— Что вы задумали, бесы?
Я глубоко вздохнул. Ледяной воздух обжег легкие. Вот он, момент истины.
— Ваше сиятельство, — сказал я. — Приказ гласит отправить батареи в Нижний Новгород. Мы отправим. Обоз выйдет через несколько дней. Ящики, охрана, всё по форме.
— И?
— Но кто сказал, что в ящиках будут только пушки?
Каменский замер.
— Продолжай.
— В ящиках будет бо́льшая часть пушек и… бревна. Металлолом. Камни. Что угодно, что весит столько же. Барклай получит свои отчеты: груз прибыл на склады, опечатан, сдан под охрану.
— А пушки? — голос графа упал до шепота.
— А пушки, — я улыбнулся злой, отчаянной улыбкой, — «исчезнут». По документам — брак, списание, отправка на переплавку. Или, скажем, их украли разбойники. Или провалились под лед при переправе. Иван Дмитриевич обеспечит бумаги. Никто не будет искать металлолом на дне реки.
Я подошел к нему почти вплотную.
— Я создам «призрак». Летучий отряд. Без знамен, без официального статуса. Мы уйдем в леса. Мы будем двигаться к границе сами, тайными тропами. Мы станем вашей личной, карманной артиллерией, которой не существует на бумаге.
Каменский смотрел на меня, и его лицо медленно менялось. Гнев уходил. В глазах загорался тот же огонек, что я видел на полигоне. Огонек авантюриста, загнанного в угол.
— Вольные стрелки… — пробормотал он. — Партизаны с тяжелой артиллерией… Это безумие.
— Это единственный шанс, — твердо сказал я. — Когда начнется война, когда все полетит в тартарары, никто не спросит, откуда прилетел снаряд, спасший дивизию. Победителей не судят.
— А если проиграете? Если вас поймают жандармы? Если французы накроют вас на марше?
— Тогда нас повесят. Как дезертиров и воров казенного имущества. Вы нас не знаете. Приказа не давали. Мы сами по себе.
Иван Дмитриевич кивнул, подтверждая.
— Мы берем риск на себя, Михаил Федотович. Ваша совесть чиста. Ваша честь не запятнана. От вас нужно только одно: дать нам коридор. Подписать пару пустых бланков для проезда через заставы. И забыть, что вы нас видели.
Каменский отвернулся к реке. Он долго смотрел на черную полынью, где вода боролась со льдом. Ветер трепал полы его шубы.
Он был старым солдатом. Он привык к порядку. То, что мы предлагали, было преступлением. Чудовищным нарушением субординации.
Но он также был патриотом.
Наконец, он обернулся. Лицо его было жестким, но уголки губ чуть дрогнули.
— Бревна, говоришь? — спросил он хрипло. — В Нижний Новгород?
— Отличные дубовые бревна, ваше сиятельство. Казенные.
Он сунул руку за пазуху, достал сложенный вчетверо лист плотной бумаги с личной печатью. Протянул мне.
— Это бланк подорожной. Открытый. На предъявителя. С правом проезда везде, вплоть до приграничной зоны. Для выполнения «особого поручения главнокомандующего». Какого — не указано. Сами впишете, если прижмет.
Ветер на набережной стал злее, пробираясь под одежду не холодом, а какой-то сырой, могильной тоской. Я стоял, сжимая в руке плотный лист «подорожной», и чувствовал, как бумага под перчаткой словно пульсирует жаром.
Каменский молчал. Он смотрел на черную, маслянистую воду Москвы-реки, где льдины толкались, кроша друг друга с сухим стеклянным шорохом.
Он шагнул ко мне, опираясь на трость, и я невольно выпрямился, чувствуя исходящую от него волну тяжелой, давящей власти.
— Официально, — произнес он, чеканя каждое слово, словно вбивал гвозди в крышку гроба, — я этого разговора не слышал. Ни про бревна в ящиках, ни про твой летучий цирк, ни про замену накладных.
Иван Дмитриевич, стоявший чуть поодаль, молча кивнул, принимая правила игры. Его лицо оставалось непроницаемой маской, но я видел, как напряглись желваки на его скулах.
— Я не давал приказа красть казенное имущество, — продолжал Каменский, глядя мне прямо в переносицу. — Я не давал приказа формировать незаконное вооруженное формирование. И я уж точно не давал санкции на самоуправство в прифронтовой полосе.
Он сделал паузу, давая словам осесть.
— Вы действуете сами. На свой страх и риск. Без тылового обеспечения. Без связи и без прикрытия.
Ветер рванул полы его шубы, но он даже не пошевелился.
— Если у вас кончится порох — интенданты вам его не дадут, потому что вас нет в списках довольствия. Если у вас падут лошади — вы потащите пушки на себе, потому что рембаты вас не знают. Если вас остановят жандармы — я пальцем не пошевелю, чтобы вытащить вас из петли. Вы — призраки. А призраков не судят, их просто развеивают.
Жесткость его голоса была абсолютной. Никаких лазеек. Никакой надежды на «звонок другу» в критический момент.
— Но, — голос Каменского вдруг дрогнул, став на полтона ниже, человечнее. — Если вы победите… Если твои железные монстры, полковник, сделают то, что ты обещал… Если вы сломаете хребет хотя бы одному корпусу Наполеона…
Он глубоко вздохнул, и облачко пара вырвалось изо рта.
— Тогда вы — герои. Тогда я лично приколю тебе Георгия на грудь, даже если для этого придется сорвать его с собственного мундира. Победителей не судят, Воронцов. Победителям прощают всё. Даже воровство у короны.
Он снова стал жестким, гранитным.
— А если нет… Если ты облажаешься. Если твои пушки завязнут, сломаются или, не приведи Господь, достанутся французам как трофей…
Он ткнул в меня набалдашником трости. Больно, прямо в грудь, туда, где под кителем билось сердце.
— Трибунал будет для тебя милостью. Потому что до трибунала ты не доживешь. Я сам тебя найду. Из-под земли достану. И расстреляю лично, своей рукой, как собаку, предавшую хозяина. За растрату доверия и за гибель надежды.
Мы стояли друг напротив друга — старый волк, видевший еще суворовские походы, и я, менеджер из будущего, пытающийся переписать историю на коленке.
— Я понял, ваше сиятельство, — хрипло ответил я. Горло пересохло на морозе. — Условия приняты.
— «Приняты»… — передразнил он с горькой усмешкой. — Это тебе не векселя подписывать у лабазника. Это контракт с дьяволом, полковник. И чернила в нём — твоя кровь.
Он резко развернулся, потеряв к нам интерес. Словно мы уже стали теми самыми призраками, о которых он говорил.
— Всё. Убирайтесь. Чтобы духу вашего в Москве не было. И помните: вы сами по себе. Бог вам судья, а не Генеральный штаб.
Каменский зашагал прочь, к ожидающей карете, тяжело опираясь на трость. Его гренадеры сомкнули строй вокруг него, отсекая нас от мира живых, легальных людей.
Мы с Иваном Дмитриевичем остались одни на пустой набережной.
Несколько секунд мы молчали. Слышно было только, как ветер свистит в кованой решетке ограждения да трещит лед на реке.
— Ну что, — тихо произнес глава Тайной канцелярии, глядя на удаляющуюся спину фельдмаршала. — Получили благословение?
— Больше похоже на проклятие, — отозвался я, аккуратно, словно величайшую драгоценность, пряча бланк с печатью за пазуху.
— Это и есть свобода, Егор Андреевич, — Иван Дмитриевич повернулся ко мне. — Самая полная, самая страшная свобода. Делай что хочешь. Но плати за всё сам.
Он запахнул воротник.
— Бревна. Нам нужно найти много хороших, тяжелых бревен. И сделать это так, чтобы ни одна штабная крыса не заподозрила подмены, пока ящики не вскроют в Нижнем Новгороде.
— А ящики вскроют не скоро, — мрачно усмехнулся я, чувствуя, как адреналин, схлынувший было во время разговора, снова начинает разгонять кровь. — Инструкция предписывает «длительное хранение». Они будут лежать там годами. Пока мы будем жечь порох.
— Или пока нас не повесят, — философски заметил Иван Дмитриевич. — Пошли к саням. Надо возвращаться в Тулу. У нас есть несколько дней, чтобы превратить артиллерийский полк в банду благородных разбойников.
Мы двинулись по хрустящему снегу прочь от Кремля, два государственных преступника с мандатом на спасение Родины.