Телеграфный аппарат в углу моего кабинета, укрытый теперь уже не куском промасленной кожи, а добротным деревянным коробом, выплюнул узкую бумажную ленту. Сомов, дежуривший у ключа сутками напролет, оторвал полоску дрожащими пальцами и протянул мне.
Текст был коротким. Лаконичным, как выстрел.
«Утверждаю. Действуйте по обстановке. В средствах не стесняю. Каменский».
Я перечитал эти скупые строки дважды. Глубоко выдохнул, чувствуя, как плечи, сведенные напряжением последних суток, немного расслабляются. Фельдмаршал не подвел. Старый вояка понял суть моего отчаянного запроса сквозь треск помех и несовершенство морзянки. Он дал мне власть. Страшную, безграничную власть мародера во имя спасения. Но с оглядкой.
— Иван Дмитриевич, — негромко окликнул я.
Глава Тайной канцелярии поднял голову от бумаг. Его серый сюртук сливался с полумраком кабинета, и только глаза блестели холодным светом.
— Получили? — спросил он, кивнув на ленту.
— Получил. — Я протянул ему бумажку. — Карт-бланш. Полный.
Он пробежал глазами текст, хмыкнул и аккуратно свернул ленту, пряча её в нагрудный карман.
— Этот клочок бумаги, Егор Андреевич, стоит сейчас дороже, чем вся наша артиллерия. Это индульгенция.
— Это приговор, — поправил я его, подходя к карте. — Приговор моему доброму имени и спокойствию московских лабазников. Поднимайте людей. Всех, кого сможете. Жандармов, казаков, ваших агентов.
Я ткнул пальцем в кружок, обозначающий Москву.
— Начинаем большую стирку. Мне нужен хлопок. Весь. До последнего фунта.
— Откуда начнем? — деловито спросил он, уже прикидывая логистику. — Склады Мануфактурной коллегии?
— Берите шире, — зло усмехнулся я. — Склады — это само собой. Трясите интендантство. У них там залежи постельного белья, которое годами гниет и списывается крысам на прокорм. Забирайте всё: простыни, наволочки, исподнее. Если ткань натуральная — в дело.
— Простыни… — Иван Дмитриевич покачал головой. — Армия будет спать на соломе?
— Лучше спать на соломе живым, чем в шелках мертвым. И это не всё. Гостиный двор. Охотный ряд. Частные лавки. Трясите купцов. Изымайте запасы парусины, миткаля, бязи.
— Вой поднимется до небес, — констатировал он без тени эмоций. — Вас назовут грабителем.
— Пусть называют хоть антихристом. Иван Дмитриевич, — я повернулся к нему, глядя в упор. — Если мы найдем модные ткани — батист, муслин, что там еще носят наши дамы? — забирайте и их. Мне плевать на узоры и вышивку. Кислоте всё равно, какого цвета тряпка, лишь бы это была чистая целлюлоза.
— Женщины вам этого не простят, — усмехнулся он уголком рта. — Оставить Россию без модного платья перед сезоном балов… Это пострашнее Наполеона будет.
— Когда французы войдут в Москву, балов не будет. Действуйте.
Началось то, что историки потом назовут «Великой Тряпичной Реквизицией», а современники в кулуарах шепотом именовали «безумством полковника Воронцова».
Отряды Тайной канцелярии, усиленные казачьими разъездами, нахлынули на склады как саранча. Я не видел этого своими глазами в Москве, но доклады стекались ко мне по телеграфу ежечасно. Вскрывались запечатанные сургучом двери купеческих амбаров, срывались замки с подвалов, где годами, ожидая повышения цен, лежали тюки с товаром.
Купцы падали в ноги, тыкали в нос гильдейскими грамотами, грозили жалобами Государыне. Некоторые, особо ушлые, пытались откупиться золотом. Но золото не стреляет. Золото не взрывается. Моим людям был дан жесткий приказ: взяток не брать, брать натуру.
В Туле, куда свозилась добыча со всей губернии, это выглядело как сюрреалистическая ярмарка.
К воротам нашего химического цеха потянулись обозы. Но везли они не руду, не уголь и не лес. Телеги ломились от пестрого, кричащего разнообразия.
Я стоял на эстакаде и смотрел, как грузчики вилами сбрасывают товар.
Вот полетели грубые солдатские простыни, желтоватые от времени, со штампами интендантства. Следом — тюки белоснежной парусины, предназначавшейся для флота, но какой-то умник решил придержать её для продажи на тенты.
А потом пошло «элитное сырье».
Рулоны французского батиста, тончайшего, как паутина. Отрезы английского сукна. Тюки с набивным ситцем в цветочек. Бархат, который, правда, приходилось отбраковывать из-за примесей шерсти.
— Барин, грех-то какой… — пробормотал стоявший рядом мастер цеха нитрации, глядя, как в грязную тележку летит ворох изысканного кружева, конфискованного, видимо, из какой-то мануфактурной лавки. — Это ж сколько добра переводим! Из этого бы невестам фату шить, а мы…
— А мы шьем саван для Бонапарта, — жестко оборвал я его. — Не жалеть. В чан. Всё в чан.
Зрелище и правда было душераздирающим. Красота, созданная трудом тысяч ткачей, превращалась в серую, мокрую кашу. Ткани рубили огромными ножницами, рвали на куски и швыряли в керамические ванны, где их ждала смесь азотной и серной кислот.
Там, в ядовитом пару, изысканные узоры исчезали. Миткаль и батист, бязь и холст — всё становилось одинаковым. Всё становилось смертью.
Общественное мнение, как и предсказывал Иван Дмитриевич, взорвалось.
Ко мне прорывались гонцы с письмами от возмущенных дворянских собраний. Меня называли «сумасшедшим полковником», который «оставляет Россию без порток». В салонах Петербурга, как доносила Дурова, ходил анекдот: «Воронцов так боится французов, что решил отобрать у армии подштанники, дабы врагу не досталось трофеев».
Я читал эти пасквили и бросал их в печку. Пусть смеются. Главное — конвейер работал.
Заводские склады забивались ящиками с готовым пироксилином. Мы крутили картузы днем и ночью. Артиллерия получала свой корм.
Но однажды вечером, просматривая сводки, я почувствовал холодный укол страха.
— Что такое, Егор Андреевич? — спросил Ричард, зашедший ко мне подписать накладную на спирт. — Вы выглядите так, будто проглотили лягушку.
— Посмотри на цифры, Ричард. — Я развернул перед ним ведомость. — Мы переработали почти все запасы московского региона. Интендантство пустое. Купцы выпотрошены.
— И что? У нас забиты склады готовой продукцией.
— Это ненадолго. — Я встал и подошел к окну. — Восемьдесят орудий. Скорострельность — пять выстрелов в минуту. В бою одна батарея сожрет гору этого тряпья за полчаса. Война, Ричард, это прорва. Она сожрет все наши простыни и занавески за неделю активных боев. А что потом?
— Потом… — англичанин нахмурился. — Потом нам нужен постоянный источник. Хлопок не растет в России. Блокада, будь она неладна…
— Реквизиции — это мера отчаяния, — продолжал я, рассуждая вслух. — Это мародерство, прикрытое приказом. Мы не можем воевать, завися от того, сколько простыней найдется в сундуках у бабушек. Нам нужна индустрия. Нам нужно сырье, которого у нас завались.
Я начал мерить шагами кабинет. Мозг лихорадочно перебирал варианты. Что есть в России? Лен? Пробовали — волокно жесткое, нитрация идет неравномерно, получается нестабильная дрянь. Пенька? То же самое.
— Целлюлоза, — бормотал я. — Нам нужна чистая целлюлоза. Хлопок — это почти сто процентов целлюлозы. Лен — семьдесят-восемьдесят, но там пектины, воски…
Я остановился. Взгляд упал на дрова у камина. Березовые поленья.
— Дерево, — сказал я.
— Дерево? — переспросил Ричард. — Вы хотите… точить пушки из дерева?
— Нет. Я хочу делать порох из дерева. Древесина — это на пятьдесят процентов целлюлоза. Та же самая, что и в хлопке.
— Но остальное — это лигнин, смолы, гемицеллюлозы! — возразил доктор, мгновенно включаясь в научный спор. — Если нитровать опилки, вы получите не пироксилин, а нестабильную кашу, которая взорвется при сушке. Лигнин мешает реакции, он окисляется, греется…
— Значит, надо убрать лигнин, — отрезал я.
Я вспомнил. Черт возьми, я вспомнил! Школьная химия. Десятый класс. Производство бумаги. Как делают белую бумагу из желтой щепы?
Варка. Сульфитная, сульфатная… Нет, это сложно, нужны автоклавы, давление, сложная химия, которую мы сейчас не потянем.
Но был и другой способ. Отбеливание. Делигнификация.
Чем отбеливают бумагу? Хлором.
— Ричард, — я повернулся к нему, чувствуя, как начинает чаще биться сердце. — У нас на лесопилке в Уваровке горы опилок. Они гниют, их сжигают на поташ. Это бесплатное сырье. Бесконечное. Вся Россия — это лес.
— Но как вы очистите их от лигнина? Нам нужны мощные окислители.
— У нас они есть. — Я схватил лист бумаги и начал чертить. — Помнишь батареи?
— Разумеется. Они дают отличный ток. Вы используете их для телеграфа.
— К черту телеграф. Нам нужна химия. Электролиз!
Ричард подошел ближе, глядя на мои каракули.
— Электролиз… раствора поваренной соли?
— Именно! — Я ткнул пером в формулу. — На аноде — хлор. На катоде — водород и едкий натрий. Щелочь!
Я посмотрел на Ричарда горящими глазами.
— Если мы смешаем это, получим гипохлорит натрия. «Белизну», как сказали бы в… кхм… в общем, к этому скоро придут… Активный хлор и щелочь. Адская смесь. Она сожрет лигнин, растворит смолы, окислит всё лишнее. А целлюлоза… целлюлоза останется. Белая, чистая, готовая к нитрации.
Ричард почесал переносицу. В его глазах скепсис боролся с азартом исследователя.
— Теоретически… это возможно. Лигнин действительно разрушается хлором и щелочью. Но масштабы? Нам понадобятся огромные ванны. И много электричества.
— Батареи стоят в подвале Подольского завода без дела, ожидая своего часа. Савелий Кузьмич соберет нам электролизер за день. Соли у нас — хоть засыпься. Воды — полная река. Опилки — даром. Ричард, мы можем получить столько хлопка, сколько захотим, не ограбив ни одной лавки!
Англичанин вдруг улыбнулся. Широко, по-мальчишески.
— А знаете, Егор Андреевич… Это дерзость. Превратить мусор в порох с помощью молнии в бутылке. Мне нравится.
Мы не стали ждать утра.
Гальванические батареи притащили в химический цех той же ночью. Они выглядели слегка чужеродно среди деревянных кадок и стеклянных реторт.
Савелий Кузьмич, разбуженный и злой, но, как всегда, исполнительный, сварил нам электроды из графитовых стержней — остатков от плавильных тиглей.
— В ведро их? — спрашивал он, монтируя схему.
— В чан, — командовал я. — Нам нужен объем.
В огромную дубовую бочку насыпали обычной поваренной соли, залили водой. Опустили электроды.
— Ричард, замыкай!
Доктор в перчатках соединил клеммы.
Жидкость в бочке зашипела. Вода забурлила, словно кипяток, хотя была холодной. В воздух пополз едкий, удушливый запах хлора — запах бассейнов и дезинфекции из моей прошлой жизни, запах смерти для бактерий и спасения для нас.
— Работает! — крикнул Ричард, отмахиваясь от паров. — Газ идет!
— Сыпь опилки! — скомандовал я.
Рабочие вывалили в бурлящую, желтовато-зеленую жижу мешок обычных сосновых опилок. Желтых, смолистых, пахнущих лесом.
Мы ждали.
Процесс шел медленно. Смесь пенилась, меняла цвет. Активный хлор вгрызался в структуру древесины, разрывая связи лигнина, окисляя, уничтожая то, что делало дерево деревом, оставляя лишь скелет — целлюлозу.
Прошли сутки. Мы дежурили посменно, подливая рассол, меняя изъеденные электроды.
Наконец, Ричард остановил ток.
— Сливайте и промывайте.
Жижу пропустили через фильтры. Долго мыли водой, вымывая остатки кислоты и растворенного шлака.
И вот, на сетке осталось Оно.
Не желтые опилки. И не серая грязь.
Это была влажная, белоснежная масса. Похожая на вату, только коротковолокнистую. Мягкая. Чистая.
Я взял комок в руку. Сжал. Вода стекла прозрачной струйкой.
— В сушилку, — хрипло сказал я. — Быстро.
Через два часа Ричард влетел в мой кабинет, держа в щипцах клочок ноздреватого, белого вещества.
— Горит! — заорал он с порога, забыв про этикет. — Егор Андреевич, оно горит!
Он поднес лучину.
ПШИК!
Белый комочек исчез в мгновенной, бездымной вспышке. Сгорел чище, чем лучший египетский хлопок. Без золы. Без остатка.
— Чистая целюлоза! — восторженно доложил Ричард. — Нитрация прошла идеально. Это лучше, чем тряпки! Это стабильнее!
Я рухнул в кресло, закрыл глаза. И расхохотался.
Лес. Бескрайний русский лес. Теперь каждое дерево, каждое полено, каждая щепка была патроном.
— Сворачивай реквизиции, — сказал я вошедшему следом Ивану Дмитриевичу. — И пиши в Уваровку, в другие артели. Пусть везут опилки. Все, что есть. И строим цех электролиза. Большой.
— А купцы? — спросил он, глядя на дымящийся пинцет Ричарда. — Они же всё еще воют.
— Пусть воют, — улыбнулся я. — Больше мы их трогать не будем. Мы только что научились делать порох из воздуха, воды и русского леса.
Ноябрь в России — это не осень. Это демоверсия ада, где вместо огня используется ледяная слякоть, а грешников стегают ветром, пропитанным иглами инея.
Зима в этом году решила не ждать календаря. Ударило резко, зло, сразу заковав грязь в бетонные колдобины и посеребрив стволы наших гаубиц инеем.
Я стоял на полигоне, кутаясь в воротник шинели, которая, казалось, грела не лучше ситцевой рубахи. Ветер швырял в лицо сухую снежную крупу.
В кармане лежала телеграмма от Каменского, пришедшая вчера вечером. Короткая, как удар хлыста: «Работайте. На Петербург не оглядывайтесь. Мне нужен результат».
Старик рисковал всем. Если мы провалимся, если «чудо-оружие» замерзнет и превратится в металлолом — его съедят заживо придворные шакалы. И нас вместе с ним.
— Третья батарея к стрельбе готова! — прокричал сквозь ветер командир — молодой поручик с красным от мороза носом.
Глаза у парня горели. Ему плевать было на интриги Барклая. Ему дали в руки власть над громом, и он жаждал её применить.
— Цель — квадрат двенадцать! Дистанция — шесть верст! Осколочно-фугасным! Взыватель на удар!
Я смотрел вдаль. Шесть верст. Там, на заснеженном поле, чернели срубы, имитирующие вражеские укрепления.
Это была выборочная проверка. Мы взяли снаряды из новой партии. Той самой, что должна была обеспечить боекомплектом первые восемьдесят орудий. Взрыватели для них мы, ради ускорения темпа, заказали у московских часовщиков и механиков-частников — завод не справлялся с токаркой такой точности.
— Огонь! — скомандовал поручик.
Привычный, но от того не менее жуткий сухой треск разорвал морозный воздух. «ТРАК!»
Четыре ствола рявкнули почти синхронно, выплюнув смерть в свинцовое небо. Снаряды ушли с воем, вспарывая плотный воздух.
Я смотрел в цель. Секунды тянулись вязко, как застывший мед.
Сейчас. Сейчас там должны встать черные столбы разрывов. Сейчас бризантная мощь пироксилина разметает бревна в щепки, доказывая, что русскому гению плевать на минус двадцать по Цельсию.
Плюх. Плюх. Плюх. Плюх.
Я моргнул, глядя в оптику.
На белом снегу, вокруг мишеней, взметнулись четыре жалких фонтанчика мерзлой земли. Маленьких, аккуратных, словно кто-то бросил камни в воду.
И тишина.
Ни грома. Ни черного дыма. Ни разлетающихся бревен.
— Недолет? — неуверенно спросил Иван Дмитриевич, стоявший рядом. Он дышал в воротник, пытаясь согреться.
— Попадание, — мертвым голосом ответил я. — Снаряды легли в квадрат.
— А… где? — он сделал неопределенный жест рукой.
— Отказы, — выдохнул я, чувствуя, как холод пробирается не под шинель, а сразу в желудок. — Все четыре. Стопроцентный отказ.
Поручик на батарее замер, глядя на нас. Его лицо из красного стало белым.
— Еще залп! — рявкнул я, срывая голос. — Беглым! Еще четыре!
Может, случайность? Может, партия бракованная?
Снова треск выстрелов. Снова вой в небесах.
И снова — четыре глухих удара о землю. Как будто мы стреляли не высокотехнологичными снарядами, а пудовыми гирями.
Болванки. Мы стреляли бесполезными железными болванками.
Восемь снарядов. Восемь отказов.
— Отставить стрельбу! — скомандовал я.
Руки в перчатках дрожали. Это была катастрофа. Не просто брак — это был системный крах. Вся наша концепция дистанционной войны, вся эта математика смерти строилась на одном допущении: когда снаряд прилетает, он взрывается. Если он не взрывается — это просто очень дорогая и сложная катапульта.
— Иван Петрович, — позвал я Кулибина.
Старик стоял у лафета, черный как туча. Он уже всё понял.
— Едем туда, — бросил я. — На поле. Мне нужен один из этих снарядов. Неразорвавшийся.
— Опасно, Егор Андреевич, — тихо сказал Захар. — А ну как рванет, когда тронем? Затяжной выстрел…
— Не рванет, — зло отрезал я. — Там нечему рвать. Там что-то сдохло. И я должен знать, что именно, пока нас всех не расстреляли за вредительство.
Мы выкопали его из мерзлой земли ломами. Стальная сигара ушла в грунт на добрый сажень, пробив ледяную корку.
Снаряд лежал глубоко в снегу.
Кулибин присел над ним, вооружившись специальным ключом.
— Всем отойти! — скомандовал он. — Если я ошибусь, одной старой головой меньше станет. А вам еще войну выигрывать.
Я не отошел. Присел рядом.
— Крутите, Иван Петрович. Вместе делали, вместе и на воздух взлетим, если что.
Механик крякнул, накинул ключ на головную часть взрывателя. Налегли. Резьба, прихваченная морозом, подалась со скрежетом.
Кулибин аккуратно, словно вынимал иглу из глаза, вывинтил латунный стакан взрывателя.
Самого заряда мы не касались. Нас интересовал механизм. Вертушка. Боек. Пружина.
Иван Петрович поднес механизм к глазам. Щурился, пытаясь разглядеть детали в тусклом свете зимнего дня. Потом снял перчатку и голой, узловатой рукой коснулся крошечного пропеллера на носу взрывателя.
Попытался провернуть.
Ничего.
Он надавил сильнее. Лопасть гнулась, но ось стояла намертво.
— Заклинило? — спросил я. — Заусенец? Кривая фрезеровка?
Кулибин поднес взрыватель к носу. Понюхал. Потом лизнул кончик пальца и провел по оси вертушки.
— Сволочи… — прошептал он с каким-то даже восхищением. — Какие же старательные сволочи…
— В чем дело?
— Смазка, Егор Андреевич. — Старик сунул мне под нос деталь. — Гляньте.
Я пригляделся. В зазорах механизма действительно виднелась субстанция, похожая на застывший воск.
— Это что?
— Это, барин, лучшее гусиное сало. Или свиное нутряное. Высший сорт. Очищенное. — Кулибин сплюнул в снег. — Московские мастера… Хотели как лучше. Для казенного заказа не пожалели. Намазали от души, чтоб скользило мягко, чтоб ржа не поела.
До меня начало доходить.
В тепле, в московской мастерской, эта смазка работала идеально. Механизм крутился как по маслу. Но здесь…
На высоте полета снаряда температура еще ниже, чем у земли. Плюс встречный поток ледяного воздуха. Скорость — два звука. Металл выстывает мгновенно.
Животный жир загустел. Превратился в клей. В камень.
Вертушка, которая должна была от набегающего потока выкрутить предохранитель и взвести боек, просто не стронулась с места. Снаряд прилетел в цель невзведенным. Безопасным, как телеграфный столб.
— «Кашу маслом не испортишь», — горько усмехнулся я, выпрямляясь. — Народная мудрость, чтоб её…
— На морозе, Егор Андреевич, масло становится клеем, — констатировал Кулибин, протирая руки снегом, чтобы смыть жир, который мгновенно задубел на холоде. — Я же писал в спецификации: «Масло жидкое».
— А они решили, что жидкое — это дешево. Что мы сэкономить решили. И намазали «богатым».
Я посмотрел на ящики со снарядами, стоящие у орудий.
— Сколько у нас таких?
Иван Дмитриевич, подошедший к нам и слышавший разговор, достал блокнот.
— В этой партии — две тысячи штук. И еще три тысячи на подходе из Москвы. Весь боекомплект первой очереди.
Пять тысяч снарядов. Пять тысяч потенциальных болванок.
Если Наполеон нападет зимой — а с учетом искривления истории, это не исключено — мы будем кидать в него железками.
— Отправить назад? — спросил Иван Дмитриевич. — Пусть переделывают. Под суд мерзавцев.
— Времени нет! — рявкнул я. — Пока довезут до Москвы, пока разберутся, пока перемоют… Месяцы уйдут! А Каменский требует отправлять обоз образно уже вчера!
Я посмотрел на свои руки. Пальцы в перчатках покалывало от мороза.
— Возвращаем боекомплект на завод. В сборочный цех.
— Что делать будете? Новые точить некогда.
— Мыть будем, Иван Дмитриевич. Мыть.
Сборочный цех, обычно сияющий чистотой и порядком, превратился в предбанник преисподней. Только пахло здесь не серой, а щелоком.
Резкий, удушливый запах стоял такой плотной стеной, что казалось, можно вешать топор. Вентиляция не справлялась.
Мы согнали сюда всех. Токарей, слесарей, даже писарей из конторы. Две сотни человек.
Вдоль длинных столов стояли десятки разных ёмкостей — от ванн и тазов, до ведер и глубоких мисок — всего, во что можно было налить растворитель.
За каждым столом сидели люди. Бледные, с покрасневшими глазами, с лицами, обмотанными мокрыми тряпками — хоть какая-то защита.
Я сидел в третьем ряду, между Кулибиным и Архипом, молодым пареньком-учеником.
Передо мной стояло корыто со щелоком.
Процесс был тупым и до безобразия монотонным.
Взять взрыватель. Ключом отвернуть защитный колпак. Погрузить механизм в щелок.
Кисточкой, жесткой щетиной, вымывать загустевшее сало. Выскребать его из каждой щели, из каждой резьбы. Щелок сушил руки. Кожа на пальцах побелела, потрескалась, саднила немилосердно. Перчатки из «резиноида» растворялись со временем или рвались, приходилось работать голыми руками или в тряпичных, которые мгновенно промокали.
— Тщательнее, Архип, — хрипло сказал я, не поднимая головы. — Вон там, под пружиной. Вижу кусок.
— Стараюсь, — просипел парень, шмыгая носом.
Сам я уже почти не чувствовал кончиков пальцев. Они превратились в чужие деревяшки. Но мозг работал четко, фиксируя каждое движение.
Промыть, продуть мехом. Проверить на свет — нет ли желтизны.
И, наконец, священнодействия.
Кулибин ходил между рядами с драгоценной бутылью. В ней плескалось специальное масло. Костяное, очищенное, не густеющее даже при минус сорока. Он капал ровно одну каплю. Одну. На ось вертушки.
— Много нельзя, — приговаривал он, как мантру. — Капля — лекарство. Ложка — яд. Лишнее масло соберет пыль и снова заклинит.
Мы работали всю ночь и следующий день. И еще следующую ночь.
Люди падали от усталости прямо у столов, спали по часу, сидя на табуретах и привалившись к стене, и снова вставали к ваннам. Рвали на себе рубахи, чтобы делать новые повязки. Захар таскал ведра с горячим сбитнем, отпаивая обессилевших, но никто не ушел.
Никто не сказал: «Это не моя работа».
Потому что те четыре фонтанчика на снегу были нашим приговором. Каждый понимал: если мы не отмоем это проклятое сало сейчас, то завтра нас будут убивать, а мы не сможем ответить.
К рассвету третьего дня я взял в руки последний взрыватель из своей партии.
Руки тряслись мелкой дрожью — усталость брала свое. Я опустил латунный механизм в грязный, черный от смытого жира щелок.
Шорк-шорк кистью. Сало растворялось, всплывая мутными хлопьями.
Чисто.
Я продул механизм. Металл засиял тусклым, чистым блеском.
Кулибин подошел, капнул масло. Прокрутил вертушку пальцем. Она зажужжала тонко, легко, свободно, вращаясь по инерции несколько секунд.
— Готово, — тихо сказал он.
Я поднялся. Ноги затекли так, что я чуть не рухнул обратно.
В цеху стояла тишина. Только плеск жидкости да тяжелое дыхание сотен людей.
Горы ящиков с готовыми, чистыми, «зимними» взрывателями росли у стены.
— Все? — спросил я, обводя взглядом зал. Лица людей были серыми, как пепел, но в глазах светилось злое удовлетворение.
— Все пять тысяч, — подтвердил Иван Дмитриевич. Он тоже мыл. Его генеральский сюртук был заляпан пятнами, руки черные по локоть.
Я вышел на улицу.
Мороз ударил в лицо, выбивая дурь из головы. Солнце вставало над Тулой, красное и холодное.
Я посмотрел на свои руки: распухшие, в цыпках и трещинах, которыми только что вручную перебрал гору смертоносного железа.
Нет в сложной технике мелочей. Нет «просто смазки». Любая ерунда, любая попытка сделать «как проще» или «как богаче» без понимания физики — это смерть.
Мороз — это великий аудитор. Он не берет взяток. Ему плевать на благие намерения.
— Отправляйте обоз, — сказал я Захару, стоявшему у дверей с тулупом в руках. — И напишите Каменскому. Батареи готовы к зимней войне.
Я вдохнул ледяной воздух полной грудью.
Мы сдали этот экзамен.