— Ох! — сказал Старобелецкий. — Голова болит, словно ею ворота таранили. И сейчас таранят. Здорово мы давеча перебрали.
— Вино, брат, оно такое, — ответил я. — Притворяясь другом, проникает в тело, но потом нещадно предает.
— Глядя на тебя, не скажешь. Выглядишь, словно новенький рубль. Прямо‑таки сияешь.
— Сияю, — согласился я. — Потому что, если помнишь, по римскому обычаю разбавлял вино водой.
— Не помню, — ответил полковник. — Игнашка, неси вина! Или нет, рюмку водки!
— Погоди с водкой.
— Подобное подобным, не слышал? Твои любимые римляне учили.
— Успеешь. Попробуй бразильское народное средство, а там решишь — вино ли, водочка или что еще. Мустафа!
Мустафа бесшумно вошел с подносом.
— Кофий? — с сомнением сказал Старобелецкий.
— Кофий — это мне. А тебе — вареная вода.
— Смеешься? Издеваешься?
Мустафа поставил стакан воды перед полковником, и подал мне таблетницу. Я щелкнул — и одна таблетка упала в стакан, зашипела, пуская сотни мелких пузырьков, и через полминуты полностью растворилась.
— Это что такое?
— Средство от похмелья. Бразильское. В монастырях готовят по рецептам римских пап. Испей.
Старобелецкий пригубил. Вкус ему понравился, и он справился с целым стаканом.
— И что теперь?
— Ждать, — и я принялся за кофий.
Старобелецкий смотрел на меня, страдальчески кривя губы, но через пару минут начал улыбаться.
— Знаешь, действует! Еще как действует!
— А то! Римские папы, они, брат, такие!
Вчера Старобелецкий устроил на скорую руку обед в мою честь. Всего‑то и было человек двадцать, для Москвы мизер, но погуляли на славу. В Москве дела среди людей культурных и образованных иначе и не делают, как между котлеткой и бокалом вина. Я поговорил с дюжиной культурных и образованных москвичей, и потому котлеток, вина и прочего пришлось выкушать немало.
Стоило оно того? Не попробуешь, не узнаешь.
— Знаешь, чувствую себя помолодевшим на двадцать пять лет! — сказал Старобелецкий.
— Саблю наголо, и бить Наполеона? Не бойся, это пройдет.
— А не хотелось бы!
Игнашка, слуга Старобелецкого, степенный малоросс шестидесяти лет, вошел и зашептал на ухо полковнику. Старобелецкий, преодолевая смущение, сказал.
— Тут один пришел, из этих… Хочет с тобой повидаться.
— Из этих?
— Журналист, — поморщился Старобелецкий.
— Что за беда — журналист? И среди журналистов бывают достойные люди.
— Этот не из таких. Облаиватель он, из мосек. Сам ничего не может, а других учит. Критик он, понимаешь.
— Что за критик?
— Белинский, он входит в моду. За него просят. Ну, я и подумал…
— Ах, критик… Критики тоже нужны, они развлекают публику.
— Тогда звать?
— Тогда зови.
Игнашка опять наклонился к полковнику.
— Ах, он хочет с тобой тет‑а‑тет поговорить. Тогда я, пожалуй, оставлю тебя здесь. Или хочешь, прими его в кабинете.
— В кабинете будет поавантажнее, — ответил я.
Кабинет у старого приятеля (да что приятеля — товарища детских игр), был хорош. Мебель — Людовик Шестнадцатый, элегантная простота. Я сел за стол, принял деловой плантаторский вид номер четыре и сказал Игнашке:
— Просите, голубчик.
Белинский вошел через минуту.
Роста среднего, даже ниже, лицо нездорового цвета, телосложение астеническое, одет бедненько и грязенько, запах немытого тела и дорогого — дорогого! — одеколона.
— Здравствуйте, — поднялся я, но руки подавать не стал. — Прошу, проходите, садитесь. Чем могу служить?
— Я — Белинский, — ответил молодой человек, и сел на стул несколько неловко.
То есть хотел‑то он сесть вольно, уверенно, но в последнюю секунду сказалось отсутствие привычки.
— Очень приятно. Не сын ли вы штаб‑лекаря Белынского Григория Никифоровича?
— Это был мой отец.
— Примите соболезнования. Я знавал вашего батюшку еще до войны, в Свеаборге, он тогда высказывал любопытные мысли о природе сифилиса. Очень, очень достойный был человек. Так что я могу сделать для сына Григория Никифоровича?
Белинский смешался. Очевидно, он считал, что известен сам по себе, а не как сын отца, скончавшегося год назад. Но быстро собрался.
— Мне сообщили, что вы собираетесь издавать новый журнал.
— Возможно, вполне возможно, и даже наверное я приму участие в издании нового журнала, — согласился я.
— Это будет союз с журналом господина Пушкина?
— Как вы понимаете, подобного рода сведения не могут являться предметом преждевременных разговоров, господин Белинский.
— Просто господин Пушкин намеревался привлечь меня к сотрудничеству.
— Вы хотите, чтобы я был посредником между вами и господином Пушкиным? Не думаю, что это хорошая идея. Конфликт интересов, знаете ли: господин Пушкин ищет сотрудников для своего журнала, а я — для своего.
— Я как раз об этом, — приободрился Белинский. — Полагаю, вы ищете для вашего журнала человека, способного писать литературные обзоры, критику, полемику?
— Подобный человек — или люди — несомненно, нужны всякому журналу, имеющему серьёзный литературный раздел.
— Я бы мог заняться этим, — решительно сказал Белинский. — На соответствующих условиях, разумеется.
— Разумеется, — согласился я. — Как можно — без условий? Журнал — это предприятие, а не прогулки и вздохи при луне.
— Надеждин мне платит три тысячи в год, — продолжил Белинский. Я промолчал.
— «Московский наблюдатель» предлагает пять тысяч, если я перейду к ним, — достал козыря критик. Из рукава достал, не иначе.
— Хорошие деньги. Даже отличные, — отозвался я.
— Каковы же будут ваши условия? — спросил Белинский.
— Мои? Условия простые и ясные. Наш журнал будет платить авторам двести рублей на ассигнации за лист.
— Двести рублей?
— Именно.
— Но это мало.
— Разве? Столько платят лучшие журналы, включая «Библиотеку для чтения» и «Современник». Предположим, что вы будете присылать нам работы как раз на один лист в месяц. В год это составит две тысячи четыреста рублей.
— Но…
— Разумеется, работы должны быть эксклюзивные.
— Простите?
— Предназначенные исключительно для нашего журнала. Положим, вы перейдете туда, где вам платят пять тысяч рублей — по совести говоря, прекрасное предложение. Так вот, если вы напишете для нас критический очерк о Вальтере Скотте, или о дневнегерманской поэтике, или о чем‑либо ином, то ни для какого иного издания писать на ту же тему вы не будете в течение года. Это обыкновенная европейская практика, знаете ли — эксклюзивные материалы. При этом никаких иных обязательств перед нами у вас не будет, вы вольны писать для любого иного журнала, разумеется, на другие темы. Тогда по основному месту вы получите, как сами говорите, пять тысяч, у нас — две с половиной, и в третьем месте, условно скажем, в «Библиотеке для чтения» еще две с половиной, что в сумме даст десять тысяч рублей. Недурная, согласитесь, сумма.
— Но я бы хотел посвятить себя целиком одному журналу.
— Позвольте сказать вам откровенно: пять тысяч мы платить не сможем и не станем. Во всяком случае, в ближайшие год‑два. И потому я вполне пойму и даже одобрю ваш выбор в пользу «Наблюдателя». Но если надумаете — пишите и для нас. Со своей стороны обещаю вам первоочередное рассмотрение ваших трудов.
На этом мы и расстались. Не думаю, что Белинский остался доволен, но моей целью и не было доставлять ему довольство. Двести рублей за лист — хорошая цена. Литератор в теме напишет этот лист в неделю, если не скорее.
Трудно? А кто говорит, что будет легко?
К тому же я сомневался, что Белинский получает три тысячи рублей в год.
Вошел Старобелецкий.
— Ну как, сговорились? Завербовал его для журнала?
— Он предъявил свои условия, я свои, а во что это сложится — покажет будущее, — ответил я.
— Журнала‑то никакого пока нет. Пока лишь намерения.
— И деньги, — сказал полковник.
— И деньги, — подтвердил я.
— Но деньги — это кирпичи. Если нет архитектора, нет мастеров, нет работников — дворец не построишь. Растащит народ по кирпичику, и вместо дворца останется яма, заполненная водой, глядишь, и лягушки заведутся через годик‑другой. Но мы не французы, к чему нам лягушки, нам дворцы подавай, не правда ли?
И мы принялись за легкий завтрак. Легкий — потому что вечером нам нужно было идти к очередному хлебосольному москвичу.
И мы пошли. Поехали.
По этому случаю полковник хотел нанять на вечер карету, непременно четверкой лошадей, но я отговорил.
— Кареты — это для дам и штатских. Военные ездят на бричках. Сам Государь летом предпочитает бричку, считая, что русскому сердцу претит стеснение, русскому сердцу нужен простор.
Немного, правда, поплутали: Москва город хитрый, нужный дом найдешь не сразу.
Но опять выручила карта, и к намеченному часу мы были в доме графа Федора Толстого, на углу Сивцева Вражка и Калошина переулка.
— Довез, барин, — гордо сказал Селифан.
Научившись читать карты, теперь он считал себя первым кучером не только Петербурга, но и Москвы.
Граф Толстой встретил нас приветливо.
— Я слышал, слышал о вас, барон, много прелюбопытного. Жаль, что судьба не сводила нас раньше.
— Сейчас самое время, граф, самое время.
Прием у Толстого был, по московским меркам, совсем небольшой — десять человек, включая нас со Старобелецким.
Люди, которые считали журнал «Московский Наблюдатель» своим знаменем. Славянофилы, ожидающие от России и великое прошлое, и великое будущее. Наблюдатели — так они сами называли себя.
Разговор шел вяло, быть может, и потому, что вина не подали.
— Чуть позже, — шепнул Старобелецкий. — Когда уйдет дочь графа.
— Дочь? А где она?
— Скоро будет.
И действительно, спустя непродолжительное время к нам спустилась юная девушка, Сарра Толстая, дочь господина графа. Симпатичная, ее можно было считать даже красавицей. Отчасти в тетушку, отчасти в цыганку‑мать, красота ее была сродни знойной красоте бразильянок, но на заре знойного дня, когда всё вокруг свежо и прохладно.
Она подошла к стоявшему в углу кабинетному роялю и безо всякого вступления заиграла пьесу из тех, что через сто лет сочтут сумбуром вместо музыки, а через двести объявит прорывом в новое измерение.
Минут через десять она закончила играть. Собравшиеся начали восхищаться. Впрочем, вполголоса.
— А вы, барон? Как это понравилось вам? — с детской непосредственностью спросила меня исполнительница.
— Никак, — ответил я. — Это и не музыка вовсе, а письмо, отправленное на обратную сторону Луны.
— Хоть кто‑то понял, — сказала она. Потом опять спросила — Вы богаты?
— Сарра, дочь моя, — начал было Толстой, но я ответил:
— Если вы о деньгах, то средств у меня достаточно.
— Достаточно на что?
— Достаточно на всё, что можно купить за деньги. Только этого мало.
— Ужасно мало, — согласилась Сара. — Я покидаю вас. Вижу, вам не терпится выпить вина и поиграть в карты. Вы, барон, играете в карты?
— Редко.
— Что так?
— Неинтересно. С моим умением выиграть в карты — это как конфету у ребенка отнять. Ну, раз отнял, ну, два… Скучно же!
— Отнять у ребенка конфету? Вы шутите, барон? — опять вступил в разговор отец.
— Если точнее, то еще проще. Ребенок закричит, заплачет, ребенка, наконец, жаль.
— И вы готовы доказать это?
— Доказать? Зачем? Впрочем, ради приятного времяпрепровождения разве… У вас найдется конверт плотной бумаги?
— Найдется, — ответила Сарра. Заинтересовалась.
— Принесите, будьте добры. Не беспокойтесь, господин граф, я покажу вполне невинный и даже познавательный научный сеанс.
— Ну, ну… — только и сказал Толстой.
Через минуту Сарра вернулась с большим конвертом из манильской бумаги.
— Внимание! Смотрите внимательно. Граф, угодно вам быть моим ассистентом?
— Ах, это фокус, — вздохнул граф.
— Это лучше. Это магия. Вот, граф, видите — тысяча рублей, — я достал из бумажника десять катенек. — Поместите их в конверт, пожалуйста.
Толстой без особой радости исполнил просьбу.
— Это моя ставка, так сказать. Теперь, господа, положите в конверт столько денег, сколько не жалко потерять. Не бойтесь, я этот конверт и в руки не возьму.
Господа Наблюдатели неохотно клали в конверт кто сто рублей, кто двести, а кто и пятьсот. В сумме набралось три тысячи. С моею тысячей.
— Граф, положите конверт на стол, будьте добры.
Толстой повиновался и положил уже пухленький конверт на ломберный столик.
— Придавите конверт какой‑нибудь книгою или журналом.
Он придавил — номером «Московского Наблюдателя».
Хороший номер, в семьсот страниц.
Люблю русские журналы.
— Теперь — внимание. Вот газета «Московские Ведомости», последний нумер, и я наглядно докажу вам силу сего издания. Разверните её и накройте ею журнал.
Ещё менее охотно граф Толстой выполнил моё желание.
— И — кульминация. Волшебные слова, заклинание: деньги ваши стали наши.
Ничего не произошло. Да и что могло произойти.
— А дальше? — спросил один из Наблюдателей, Языков.
— А всё.
— Что — всё?
— Всё — всё!
Разочарованный вздох пронесся по комнате.
— Это несколько утомительно, барон, вы не находите? — сказал граф Толстой.
— Нет, не нахожу. В карты вы бы играли несколько часов, а сейчас потратили несколько минут. Выигрыш во времени очевиден. И — никакого утомления. Можно выпить вина и пойти спать. Сон по ночам — залог здоровья.
— Ладно, — невежливо перебил меня Языков.
— Шутка так себе. Если вы не возражаете, барон, мы возьмем наши деньги и сядем, наконец, играть, — он убрал газету, поднял журнал и взял конверт. Раскрыл клапан, посмотрел, потом посмотрел еще раз.
— А где деньги? — спросил он.
— В этом и суть. Где деньги? Вы — Наблюдатели. Всё происходило на ваших глазах. Я не прикасался к конверту, не подходил к столу. А денег нет. Это было проще, чем отнять у ребенка конфету, не находите?
— Денег жалко, но хотя бы объясните, как? — потребовал другой Наблюдатель, Погодин.
— Вы не поняли. Сегодня вы стали свидетелями необъяснимого феномена. Этот вечер вы будете вспоминать всю оставшуюся жизнь. Искать разгадку. Думать. Соображать. Неужели вы хотите, чтобы я испортил чудо?
— Да, хотим, — упрямо сказал Погодин.
— И продолжайте хотеть, милостивый государь, продолжайте хотеть.
— Интересно, — сказала Сарра. — Хотя ответ, конечно, напрашивается.
— Напрашивается? Может быть, вы поделитесь своими соображениями? — спросил Погодин.
— Ну нет. Сами думайте, — и барышня вспорхнула с кресла. — Я пошла спать, господа. Позвольте посоветовать: никому ничего не рассказывайте, над вами смеяться будут. Восемь наблюдателей наблюдали, наблюдали, да не вынаблюдали, — и ушла.
Рассерженные наблюдатели тоже стали расходиться. Испортил я им вечер.
— Граф, мне нужно с вами поговорить. Приватно.
— Пройдемте в кабинет, — предложил Толстой. Он тоже хотел со мной поговорить.
Кабинет Фёдора Ивановича был схож с кабинетом Старобелецкого. Понятно: схожее воспитание, схожие возможности. У них даже чин одинаков, оба полковники.
— Ваша дочь больна, — без обиняков сказал я.
— Это я знаю и без вас.
— И вы знаете, чем она больна, — продолжил я. — Не приплетайте сюда мистический счёт. Как и с деньгами, тут нет никакой мистики.
— Мы лечимся, — глухо сказал Толстой.
— Омеопатией? Это напрасная трата времени.
— У вас есть лучшее предложение?
— Есть, — ответил я. Достал коробочку: червонное золото, на крышечке вензель «М», сто сорок мелких изумрудов. — Здесь три пилюли. По одной пилюле один раз в месяц — и ваша дочь выздоровеет.
— И что вы потребуете взамен? Душу? Денег?
— А они у вас есть, душа и деньги? Оставьте себе. Но да, вы будете моим должником. Возможно, вам придется вызвать на дуэль одного человека. Нет, вы не должны будете его убивать, это нежелательно. Всего лишь ранить, лучше — легко.
— И в чем тогда подвох?
— На вас может распространиться недовольство государя, он не любит дуэлей. Но вам ведь не впервой, не так ли?
— Если Сарра будет здоровой, я согласен — ответил Толстой без паузы на раздумье.
— Никаких «если». Будет.
— Я должен подписать договор? Кровью?
— Вы меня с кем‑то путаете. Зачем мне договор? Зачем мне ваша кровь? Достаточно того, что я знаю, что вы знаете, что я знаю.
Остальные могут и пропустить.
Сначала о Белинском.
В школьных учебниках советской поры Белинский — своего рода икона, рыцарь без страха и упрека, человек, возглавлявший и направлявший всю русскую литературу девятнадцатого века. По инерции таковым его считают и поныне. Однако влияние его преувеличено. Он, действительно, обратил внимание на то, что читатель хочет полемики, хочет схватки, хочет распрей и скандалов. Но не он один. Были критики не менее ловкие, но более образованные — тот же Сенковский, к примеру, был известным ученым, профессором, в то время как Белинского отчислили из университета «по ограниченности способностей».
В тридцатые годы Белинский только входит в силу. Работает в «Телескопе» Надеждина, и работает очевидно хорошо, во всяком случае Пушкин поручает своему другу Нащекину узнать, не согласится ли Белинский перейти в «Современник». Нащекин ответил Пушкину.
«Белинский получал от Надеждина, чей журнал уже запрещен, три тысячи. „Наблюдатель“ предлагал ему пять. Теперь, коли хочешь, он к твоим услугам, я его не видел, но его друзья, в том числе и Щепкин, говорят, что он будет очень счастлив, если придется ему на тебя работать. Ты мне отпиши, и я его к тебе пришлю».
Но Пушкину уже было не до Белинского. К тому же вряд ли «Современник» мог перебить цену в пять тысяч рублей, предлагаемых Белинскому «Московским Наблюдателем». Впрочем, предлагаемым ли? История обыкновенно изображает Белинского живущим в отчаянной нищете, в каморке рядом с прачечной, в мыльных испарениях и грохоте от расположенной рядом же мастерской. С тремя тысячами дохода такая жизнь решительно невозможна.
Как тогда жили люди?
Сохранились подсчет известного экономиста той поры Павла Ивановича Небольсина, в которых он показывал, что на тысячу двести рублей в год холостому человеку можно жить очень и очень комфортно (регулярно посещая театр, покупая книги, пользуясь извозчиками и проч). А общий расход живущего скромно титулярного советника (вспомним Акакия Акакиевича) экономист оценивал в триста двадцать рублей. Следовательно, на три тысячи годовых холостой человек может жить уже роскошно.
Но Белинский роскошно явно не жил. К тому же по закрытии журнала Надеждина в тысяча восемьсот тридцать шестом году Белинского к себе никто не звал и не брал, не брал и «Московский Наблюдатель», и он более года жил на вспомоществования и займы друзей и знакомых. Когда же в тридцать восьмом году его взяли, наконец, в сменивший собственника «Московский Наблюдатель», жалование его составляла тысяча рублей в год. Тысяча, но никак не пять.
Возможно, три и пять тысяч Белинский назвал Нащекину, чтобы поднять себе цену.
Сарра Фёдоровна Толстая — одна из одиннадцати умерших детей Толстого‑Американца, известного бретёра, шулера и авантюриста. Большинство детей умерли во младенчестве, и лишь Сарра дожила до юности. В тридцать шестом году у нее обнаружились признаки болезни, лечили ее, как водится, за границей, но — не помогло, и спустя два года, в тридцать восьмом, она умерла от «скоротечной чахотки». Современники описывают ее как талантливую поэтессу и композитора.
Смерть детей Толстого‑Американца объясняли мистически — по числу убитых Федором Ивановичем противников на дуэлях. Я же думаю, что причина банальнее. Сифилис.
Во время пребывания в Америке ли, или где‑то еще он мог заразиться сифилисом, и, лечась препаратами того времени, не исцелился полностью, а перевел болезнь в скрытую форму, которая проявлялась у большинства детей ранним врожденным сифилисом, а у Сарры — поздним врожденным (ювенильным).
Сифилисом в те времена болели широко. Известно наверное, что и Белинский в тридцать седьмом году лечился от сифилиса, что венерическими болезнями переболел Пушкин (в те годы сифилис и гонорею считали одной болезнью), что и Языков скончался вследствие прогрессивного паралича, и т. д. и т. п. Просто куда приличнее было писать, что такой‑то умер из‑за чахотки, а не сифилиса — вот и писали.
Как пример, приведу отрывок из книги Николая Васильевича Водовозова «Белинский», написанной и изданной в советское время:
«Непрерывные лишения и заботы надломили и без того слабое здоровье Виссариона Григорьевича. Он тяжело заболел. Врачи потребовали немедленной поездки на Кавказ для лечения. Пришлось бросить все дела, занять еще небольшую сумму денег и срочно выехать из Москвы. В июне он уже был в Пятигорске. Лечение водами оказало на него благотворное действие».
А вот что писал сам Белинский своему товарищу Михаилу Бакунину (в будущем — одному из вождей анархизма):
«Кавказ меня не излечил, но много поправил. Живой и здоровый цвет лица, чистый язык (чего уже не было лет пять) и сильный аппетит (чего тоже уж года два не было, потому что я едою не удовлетворял аппетит, а избавлялся от изнеможения) — вот результат моего лечения. Сверх того, я уже уверен, что во мне нет ни остатков сифилиса, ни меркурия, а это не шутка».
Но двое из троих детей Белинского умерли во младенчестве…
Автор считает необходимым заметить, что он, врач высшей категории, сорок два года работал дерматовенерологом в областных учреждениях, и потому о сифилисе знает не понаслышке.