По случаю отъезда Давыдова прощальный обед устроили в «Америке». Заказали всякого‑разного у Палкина — вместе с обслугой! — и милости просим, господа приглашенные!
И они пришли, числом двенадцать. Лучшие из лучших. Избранные.
Как водится, звучали здравицы, шампанское лилось если не рекой, то ручейком, а потом общество разделилось на мобильные группки по интересам, перемещающиеся по залам, разглядывающие бизонов в прериях, аллигаторов в реках и кондоров в небесах.
Селифан, слегка загримированный, играл чардаши и польки в обличии Виннету в перьях. Аккордеон пришёлся ему по душе, и немало людей ходили в кофейню послушать вождя индейского племени. Да и сейчас господа литераторы спрашивали, привез ли я этого индейца из Бразилии, или выписал откуда‑то ещё. Я отвечал, что откуда‑то ещё, но откуда — не говорил. Коммерческая тайна! Другого такого в России не сыщешь!
— Хорошие у вас свечи, — завел научный разговор Греч. — Светят ровно, и не чувствуется никакой копоти.
— Её и нет, копоти, поскольку это не свечи, а гнилушки, приготовленные древним китайским способом для императорских дворцов.
— Как удачно! И, верно, большая выгода получается?
— Мне обошлись куда дороже свечей обыкновенных. Где мы, а где Китай.
Светильники‑фонарики, в которых прятались свечи, находились высоко, и поди, проверь, гнилушки там, или что другое.
— Китай — великая в прошлом держава, — согласился Греч. — Порох, бумага, компас, книгопечатание… Но сейчас он спит.
— И пусть спит. Не будите спящего китайца, дайте китайцу немного поспать. Кстати, в вашем репортаже о вчерашнем событии я нашел удивительное слово: паровоз.
— Да, я его придумал, — ответил Греч. — По‑моему, недурно получилось. Локомотив — как‑то длинно, паровая машина — еще длиннее.
— Отлично получилось, — согласился я. — На века. Учитывая, что скоро железные дороги станут обыденностью, каждый от мала до велика будет повторять ваше слово: паровоз.
— Вы думаете — скоро?
— Не завтра, и не послезавтра, но уверен, что вы, Николай Иванович, будете навещать Москву железным путем.
— Я видел вчера экипажи… Пока особой радости не внушают.
— Будут, будут экипажи — а лучше вагоны — комфортными и уютными, на любой достаток. С мягкими диванами, хочешь — книжку читай, хочешь — спи.
— Это, конечно, приятственно — помечтать.
— А вот вспомните мои слова, Николай Иванович, лет этак через двадцать. Вспомните и вздохнете — как молоды мы были…
Пушкин, прислушивавшийся к нашим словам, вступил в разговор:
— Вы полагаете, через двадцать лет Москву и Петербург свяжет железная дорога?
— Непременно свяжет, непременно! Ну, а дальше…
— Дальше?
— В Англии сейчас строят по триста верст железнодорожных путей в год, а ведь Англия — страна маленькая, перед Россией что мопс перед медведем. И потому одно дело — нынешняя дорога, царскосельская. Для неё можно и паровые машины, и экипажи, и всё остальное купить за деньги, в той же Англии, и быстрее выйдет, и дешевле. Я бы и сам, пожалуй, осилил такое предприятие — дорогу в тридцать вёрст. Но великой стране потребна великая индустрия, а это просто не делается. России требуются сто тысяч вёрст путей, а лучше бы все триста тысяч. Не просто путей, а с локомотивами, или, как удачно сказал господин Греч, с паровозами, с вагонами, с тысячами работников, и не простых работников, а механиков, водителей поездов, и прочая, и прочая, и прочая. Это огромное хозяйство. Нужны заводы для выделки рельсов, для постройки паровозов и вагонов, для производства деталей для сотен и тысяч мостов, от маленьких до гигантских, фабрики для устройства скамеек, диванов, печей — всего и не перечислить. Тут уже не о миллионах речь, а о сотнях миллионов, даже о миллиардах. В первом нумере «Телескопа» будет напечатана статья о проектах железной дороги между Москвой и Петербургом — написал её московский житель, а они, московские жители, считают свой город центром вселенной и ведут отсчёт от неё, от Москвы. Написана статья человеком знающим, инженером. Так вот инженер оценивает стоимость постройки этой железной в пятьдесят миллионов рублей серебром — по минимуму.
— Таких денег у вас нет? — не удержался Пушкин.
— Пятидесяти миллионов? Положим, сумма серьезная. Но дело не в величине.
— А в чём?
— Постройка и эксплуатация железной дороги — вопрос системный. Нужно будет привлечь труд десятков тысяч человек. А как это сделать, если мужики — чужая собственность? Далее: современное состояние законов Российской Империи не позволяют частному лицу владеть подобным объектом в полном объеме. Возможно, позже, но сейчас строительство железных дорог под силу только государству.
— А где взять деньги государству?
— Главный вопрос не где взять деньги, а на что их потратить. Англия, например, готова выделить немалые средства на заём, но не деньгами, а рельсами и паровозами — это я о Бразилии говорю, там тоже рассматриваются подобного рода проекты. А вот с капиталами на строительство сталелитейных и машиностроительных заводов сложнее. Впрочем, непреклонная воля Государя, уверен, преодолеет все препятствия. Можно провести внутренний заём, можно — внешний. Я бы и сам подписался тысяч на пятьсот, если условия будут хорошие.
— Хорошие — это сколько? — спросил Греч.
— Шесть процентов годовых, не облагаемых никакими сборами. Со сложными процентами. Надежно и удобно. А на длинной дистанции может быть выгодно — удвоение капитала за двенадцать лет. Сегодня вкладываю пятьсот тысяч серебром, а к сорок восьмому году получаю целый миллион. И делать‑то ничего не нужно, ни волнений, ни хлопот, ходи, да посвистывай! И потом, нужно же думать и об Отечестве, а не только о собственном кармане.
Греч и Пушкин переглянулись.
И тут Антуан включил у‑подсветку. На публике подобное произошло впервые. Тотчас пейзаж обрел третье измерение, и гости дружно вздрогнули. Если неторопливо идти, то и рисунки двигаются: крадется тигр, ползёт анаконда, летит кондор.
— Невероятно, — сказал Греч.
— Удивительно, — согласился Пушкин.
— Обман зрения, — сказал я. — Искусная иллюзия.
— Как же это удается? — спросил Греч.
— Мастерство китайских живописцев, — ответил я. — Да и европейские умеют. Я не раз слышал историю как некий художник, покидая трактир, изобразил на столе золотые монеты. Хозяин принимал их за настоящие, и даже пытался их, монеты, собирать. Правда, фамилию художника всякий раз называют другую.
Антуан выключил у‑подсветку — постепенно, плавно, и стены обрели исходный вид. Выключил неявно, как и включил. Из служебной комнаты. Для вящих эффектов. И эффекты удались.
— Жаль, — сказал Греч, — хотя, конечно, чудо и должно быть коротким, иначе это уже и не чудо.
— Не чудо. Наука, — продолжил я. — Недавно один бразильский художник нашёл способ рисования светом. Свет сам создает изображение. Как в камере обскуре, только лучше. И в недалеком будущем любой сможет запечатлеть хоть кошку, хоть гору, хоть человека, даже не имея к рисованию никакого таланта.
— Как зовут этого художника? — спросил Греч, доставая блокнотик и карандаш.
— Эркюль Флоранс, — не моргнув глазом, сказал я. Поди, проверь, дорогой товарищ журналист. — Очень, очень талантливый художник.
— Молодой? — спросил Пушкин.
— Примерно ваших лет, Александр Сергеевич. Так вот, сейчас я продемонстрирую искусство светописи, — мы вернулись к столу.
— Господа, — сказал я громко. — Впервые на европейском континенте вам будет продемонстрирован аппарат светописи в действии. Этот аппарат представляет собой небольшую камеру‑обскуру. Изображение падает на особым образом изготовленную пластинку и оставляет на ней ясный и четкий рисунок, который вы сможете наблюдать, а, главное, оставить на память себе и потомкам.
Уже подготовленные трехмерными видами Америки гости жаждали продолжения чудес, и охотно согласились попозировать, особенно когда узнали, что дело это недолгое: вылетит птичка, и всё, можно будет перейти к портвейну.
Распоряжался Антуан. Он усадил господ литераторов в три ряда. На самом почетном месте был, разумеется, Иван Андреевич Крылов. По правую руку от него — Жуковский и Бенедиктов, по левую — Пушкин и Давыдов. Остальные… Ну, остальные тоже будут в фокусе.
— А как же вы, барон? — спросил Греч.
— Мне нет места на Парнасе, — отговорился я. Оно, конечно, забавно было бы запечатлеться вместе с лучшими писателями, пусть потомки ломают головы — что это за фигура рядом с Жуковским, но я скромный. К тому же я никогда не получаюсь на фотографиях. Такой уж у меня атрибут.
Сам аппарат, ящик чёрного дерева с большим стеклянным глазом, установленный на массивной бронзовой треноге, вызвал неподдельный интерес, а когда Антуан звучным голосом с нарочитым акцентом сказав «Господа, смотрите, сейчас вылетит птичка», зажег магниевую стружку на чугунном подносе, восторгам не было предела.
Немного приуныли, когда узнали, что групповой портрет будет готов лишь через три‑четыре дня. Я попросил каждого написать свои данные, фамилию, имя, адрес, для доставки копий портрета, что участвующие охотно исполнили. Полагаю, они считали происходящее мистификацией, и что наряду с самородком‑музыкантом у меня есть самородок‑художник, я уловил разговор о том, что вот у соседа еще при Павле Петровиче был искусный живописец, Микельянжело и Веласкес в одном лице, да сосед проиграл его в карты, и что в нашем народе много, много талантов будет открыто рано или поздно.
Да, будет.
Когда гости разошлись, мы — я, Давыдов и Перовский, — на правах хозяев выпили по чашечке вечернего кофию (его и вечером можно пить, даже без арманьяка, если правильно приготовить) — и разошлись. Разошлись и палкинские половые. Антуан, Мустафа, семейство Штютц и прочая наша прислуга остались наводить порядок: завтра «Америка» откроется в обычное время, и всё должно быть по высшему разряду.
Я же отправился к себе, с пачечкой листков голландской бумаги, на которой господа литераторы оставили свои адреса. Вместе с отпечатками пальцев.
Система «Шерлок» быстро рассортировала и каталогизировала новые данные, а заодно и сверила их с образчиками шалопайских анонимок.
Никакого совпадения.
Запоздало я обследовал и эпиграмму на бразильянца обезьянца. Он, он, солнце нашей поэзии! Можно буде погордиться перед Шефом: не на каждого наше всё пишет эпиграммы.
Затем я провел почерковедческую экспертизу. Сначала на глазок, потом проверил себя «Шерлоком». Нет, достоверной корреляции нет.
И отлично. Значит, среди собравшихся шалопаев не было.
А утром мы провожали Давыдова. Он, наконец, собрался в Симбирск. И сумел провести дело так, что был он в Санкт‑Петербурге по военному делу, произвел короткий доклад о положении кавалерии в настоящее время, и получил от своего начальства подорожную до своего поместья. Выгодно получилось. Не говоря уже о том, что генеральская подорожная есть предмет всеобщей зависти. И тройные прогоны, и вообще… По санному пути будет дома скоро.
— Ты, конечно, отдыхай, набирайся сил, а после Рождества непременно начинай нового «Корнета», — напутствовал я его.
— Непременно. Но сначала я должен привести в порядок «Записки о 1812 годе», — сказал он — и отбыл в Симбирск.
Конечно, вчера мы с Гансом Клюге и Антуаном использовали технологию двадцать первого века, а не девятнадцатого. И получившийся снимок, «Российский Парнас 1836» обрабатывали различными способами, выправляя отдельные дефекты внешности, снимая усталость, небритость, три‑четыре года жизни и придавая ликам поэтов и прозаиков возвышенное благородство.
Получилось недурственно, и не слишком далеко от натуры. Можно узнать каждого. Льстивый мод, как на портретах придворных живописцев. Отпечатали размером двадцать на тридцать дюймов, но рассылать не торопились. Чудо должно созреть. Чудо нужно ждать. Чудо не должно приходить по свистку, иначе оно превращается в услугу.
Лишь Давыдову отдали его экземпляр — по случаю отъезда. Пусть вставит в раму и показывает семейству, приятелям и просто знакомым, а главное, видит сам, что он с Пушкиным на дружеской ноге, что на Российском Парнасе он один из первейших. Из двух грехов литератора, недооценки себя и переоценки, первый куда опаснее.
Перечитал последние страницы «Кадета». Чудо как хороши. И как раз для девятнадцатого века: с подробными описаниями природы и людей, чувств и действий. Это в двадцать первом веке можно было небрежно упомянуть «квартира с видом на Везувий», поскольку каждый этот Везувий видел если не в натуральном виде, то на экранах телевизоров и смартфонов. А в девятнадцатом можно и нужно рассказать, как дрожит воздух на вершиной, какого цвета небо, и сколь малы люди на склонах по сравнению с величественными вершинами.
Ну да ладно.
К «Америке» подъезжали коляски, и даже кареты: кофейня с полудня работала в дамском режиме, и те, кто мог себе позволить потратить несколько рублей, приезжали посидеть и поболтать среди пампасов, сменяя рублёвых статских советников, которые ограничивались одной лишь чашкой крепчайшего кофию, дающего заряд и бодрости, и хорошего настроения до самого до обеда. Сегодня по случаю воскресенья никаких статских советников вовсе нет, но это не беда.
Антуан в роскошном сюртуке с фиолетовыми лацканами и буфами на рукавах встречал дам, провожал их до столиков и низким бархатным голосом рекомендовал то или иное пирожное.
В столики, понятно, были вмонтированы микрофоны, звук шел на «Шерлока», но тот помигивал себе зелененькими огоньками, показывая, что условных слов не произносит никто.
И не нужно.
Мы за числом посетителей не гонимся, напротив, делаем упор на элитарность. Лучше меньше, да лучше. Пусть дамы неторопливо рассматривают модные картинки прямо из парижских журналов, картинки, которые еженедельно обновляются, благо типография своя. И не возбранялось забирать эти картинки с собой, тем более, что на обратной стороне была реклама наших журналов.
Мирное течение воскресной жизни прервал визит Государя. Он, прогуливаясь по Невскому в сопровождении адъютанта, взял да и завернул к нам на огонек. Ничего удивительного, это ведь Николай Павлович.
— Ну, показывай, — сказал он Антуану. — У вас тут чудо‑картинки, говорят, завелись?
Доложили, да. Успели.
— Все перед вами, Ваше императорское величество, — сказал Антуан.
Николай Павлович посмотрел на стену.
— Затейливо. Но я ожидал иного.
— Иное начинается сразу после полуночи, — ответил Антуан. — Время — оно для всех время.
— Это ты верно заметил. Ну, хорошо, посмотрим, — Николай стоя выпил чашку кофия, отдал положенный рубль и покинул «Америку».
— Наш ангел! — заговорили дамы.
Я наблюдал происходящее на мониторе. Вниз не спустился, не время. Если Николаю Павловичу хочется побыть частным лицом, то так тому и быть. Благословенное время: император может позволить себе пешую прогулку по городу без опасения быть убитым или оскорбленным.
Теперь «Америка» уже точно станет заведением высшей звездной величины. Прямо хоть цены поднимай.
Не наш метод.
Впрочем, визит Государя в кофейню ли, в трактир или лавку — событие если не рядовое, то и не редкое. Хочется ему знать, как живут обыкновенные люди. Чем дышат, что пьют, как одеваются. Одно дело, когда подают доклад, совсем другое — войти в трактир и потребовать чаю с калачом. Потому на Невском всё всегда высшего сорту, и чай, и калачи. Ну, почти всегда. И чисто, и пристойно. Но дорого. Потому и дорого, что пристойно. А за спитым, но дешевым чаем — это в трущобы. Государь, впрочем, и в трущобы заглянуть может, с него станет. Но какой с трущоб спрос?
Я, наконец, спустился вниз. Посетительницы смотрели на меня с жалостью: пропустил такое событие!
Ничего, ничего.
Антуан уже отнес чашку. Теперь это достопримечательность. Спрячет за стекло, и табличку приделает: из сей чашки пил кофий Государь! Или, напротив, пустит слух, что эта чашка осталась в обороте, и у каждого посетителя «Америки» есть шанс отведать из Той Самой Чашки.
А пока — снимет отпечатки. Нужное дело.
В описываемое время светопись только‑только вставала на ноги, но уже через двадцать лет стала делом не только возможным, но и почти обыденным. Известная фотография сотрудников некрасовского «Современника», год съемки — 1856 год. Вот они, обитатели Российского Парнаса: