— Доктор — душа возвышенная. Романтик. Среди польской шляхты принято быть романтиками. Меланхолия пасифик — это же возвышенно и благородно. Мол, дворянин, увидев, что доблестные русские войска учинили в Польше, прозрел и ужаснулся. И потому решил удалиться от этого жестокого мира, — Алексей держал сигару на отлёте, любуясь поднимающимся от неё дымком.
— А на самом деле… — продолжил фразу я.
— А на самом деле причина куда прозаичнее. Пенёндзы. Вернее, их нехватка.
Нет сомнений: графиня Гольшанская заботится о муже. Никаких страстей в духе мадам Радклиф, никакого изголодавшего, в язвах, коросте и вшах узника, прикованного цепями к стене тёмной, кишащей мокрицами и крысами камеры где‑нибудь в подземелье.
Нет, нет и нет.
Выглядел Алексей Яковлевич Мануйла вполне презентабельно. Лицо округлое, аккуратная бородка‑эспаньолка. Фигура слегка полновата. Сюртук, правда, старомодный, но безукоризненно чист, равно как и панталоны. Руки… Нет, руки не холёные. Но и не рабочие. Обыкновенные руки помещика, руки, знакомые не с пером, а с арапником.
— То есть деньги?
— Именно, барон. Деньги. Презренный, но крайне необходимый металл. Мы, Мануйлы — род купеческий, во дворянство попали не за пролитую кровь, а благодаря мошне. И потому папаша мой, Яков Михайлович, был страшно горд тем, что я, его сын, стал офицером, служу в одном строю с баронами, графами и князьями. Он назначил мне изрядное содержание, взяв, однако, слово, что я буду играть в карты только на наличные. Папаша, хоть и не служил в армии, но дух уловил точно: не раз и не два меня пытались обыграть на тысячи, под расписку, но я твёрдо держался слова. Кончались в карманах деньги — и я выходил из‑за стола. А вскоре мне просто надоело проигрывать, и я отошел от игры вовсе.
Невесту мне тоже подыскал папаша, уж очень ему хотелось породниться с исконными дворянами. Графиня Гольшанская, надо же! Мне, тогда уже подполковнику, он положил годовое содержание в шестьдесят тысяч — если я женюсь.
И я женился. Не из‑за денег. Деньги важны для родственников невесты, что есть, то есть. Но графина собою хороша, женатому человеку доверия больше, и чины идут скорее, а я хотел непременно выйти в генералы. Вот такое желание — стать генералом!
Сыграли свадьбу, а через два года — польский поход. Мы поначалу думали, что месяца хватит усмирить бунтовщиков, но вышло так, как вышло. Потом пришлось и задержаться, мир получился неспокойный. Возвращаюсь — а тут известие, что папаша мой и брат Михаил скончались от холеры, и я наследую семейное предприятие, Плещеевскую Льняную Мануфактуру. Дали мне отпуск на улаживание дел, и я поехал их улаживать. Сюда.
— Плещеевскую? — спросил я.
— Она на берегу Плещеева озера, отсюда и Плещеевская. Но это так, присказка. Сказка будет впереди.
Я приехал. Огляделся. И начал сверять дебет с кредитом. Я о нашем деле знал немного. Коренником был папаша, а в пристяжке братец Сергей.
Сверяю — и глазам своим не верю. Позвал из Петербурга одного немца, большого специалиста по аудиту. И другого, уже не немца, а иудея, знатока мануфактурного дела. Иудей из Москвы. Так надёжнее. Оба подтвердили, что глаза мои не лгут. А именно: наша мануфактура производила в год всякого рода товара, преимущественно льняной ткани, на триста тысяч рублей на ассигнации. Хорошо?
— Куда же лучше, — ответил я.
— А издержки на это производство составляли триста пятьдесят тысяч в год.
— Как это?
— Вот и я не мог понять. Получалось, за год — пятьдесят тысяч убытка.
— Может, год неудачный?
— Я поначалу так и решил. Посчитали за двадцать лет. Восемнадцать лет из двадцати — отрицательный баланс. За двадцать лет убыток составил без малого миллион! Иудей объяснил: поначалу, когда дело ставили прадед и дед, не было конкуренции, цена на льняные ткани стояла высоко, это и давало прибыль, и большую прибыль. Все кинулись ставить льняные мануфактуры, это сбило цену. К тому же ввозимые заграничные ткани, бумажные, шерстяные и прочие, уменьшили спрос на лён. И потому мануфактуры становятся убыточными.
Что же делать, спросил я. Есть разные пути. Реорганизовать производство, поставить новейшие машины, что удешевит продукцию. Но для этого нужны большие инвестиции, и не факт, что всё получится: машины требуют искусных работников, а где их взять? Второй выход — ликвидировать производство льна. Закрыть мануфактуру. Заняться чем‑нибудь другим, бумагой, например. И третий путь — продолжать, как было, залезать в долги и разориться. Что зачастую и происходит, когда, не понимая общего положения вещей, люди упорно не замечают очевидного: времена меняются, что годилось вчера, не годится сегодня.
Я поблагодарил за советы, расплатился и с немцем, и с иудеем, и стал думать.
Может, и так. А может, и не так. Папаша мой вовсе не выглядел озабоченным делами, напротив, всегда говорил, что всё идет хорошо. А если поначалу и призывал меня к разумной экономии, то, убедившись, что деньгами я не сорю, постоянно увеличивал мое содержание, доведя его после женитьбы до шестидесяти тысяч. И за сестрою нашей, Надеждой, дал приданое двести тысяч, не моргнув глазом. И машины тоже покупал английские на немалые деньги. То есть никаких признаков беспокойства по поводу оскудения не выказывал. Однако факты — вещь упрямая. После расчета оказалось, что я — теперь уже я — за год понесу шестьдесят тысяч убытка. И никаких путей улучшения. Положим, можно усилить строгости и тем самым сократить издержка на полторы, на две тысячи, но это никоим образом не решало задачи получения прибыли.
Я позвал ещё одного знатока производства. Стоил он мне две тысячи, но результат был прежний: предприятие убыточное, и сделать его прибыльным при существующих условиях нельзя.
Я человек военный, знаю, когда следует продолжить наступление в лоб, когда следует зайти с фланга, а когда стоит прекратить кавалерийскую атаку и подождать пехоту и артиллерию.
Содержание себе в шестьдесят тысяч я платить не мог, полковничьего жалования же мне бы не хватило на самые насущные нужды. Потому мечты о генеральстве стали несбыточными.
Я подал в отставку, которую Государь милостиво отклонил, предоставив вместо неё бессрочный отпуск.
И вот что странно: папаша с братцем скончались семнадцатого ноября по нашему, по русскому календарю, а какая в ноябре холера? Откуда? Я допытывался, но лекарь уверял: картина точно была холеры. Хоть он и не немецкий профессор, а обыкновенный русский лекарь, но холеры перевидал немало.
А видел ли лекарь папашу и братца в болезни, спросил я. Нет, когда за ним послали, они уже скончались. Но никаких сомнений у него нет, а что в ноябре приключилась болезнь, так это поздняя холера. Бывает.
А я думаю, не отравил ли их кто? Или вдруг и сами отравились, занимаясь химией. Почему химией? Искали новые краски для ткани. Или отбеливатели. Или ещё что‑нибудь. Без химии производства не бывает.
И только я подумал о химии, как в голове щёлк! Алхимия! Вдруг у нашей фамилии секрет древний, как делать золото из… ну, из чего‑нибудь? Знаю, ерунда, а из головы не выходит. Думаю, думаю…
Мануйла слегка вспотел: на лбу выступили капли. И жилка на виске набрякла.
— Графиня Гольшанская… то есть моя жена, — быстро поправился он, — оказала мне неоценимую помощь и поддержку. Мы перебрались сюда. Закрыли завод. Гра… Жена вызвала из родительского имения полдюжины верных слуг, считая, что нам здесь они понадобятся.
Заводских людей большей частью перевели на оброк, пусть ищут заработки. Оставили немногих. Жизнь здесь самая дешевая, и если забыть о Петербурге, то… Однако ни я, ни графиня забывать Петербург не желаем.
И я стал вновь, вновь и вновь пересматривать бухгалтерские книги, стараясь разгадать, как это у папаши и брата получалось не только сводить концы с концами, но и предоставлять мне значительные суммы?
И от книг производственных, заводских, я перешел к книгам хозяйственным. Вот что выяснил: примерно раз в году у папаши были поступления, и поступления изрядные: около трехсот тысяч. Откуда? Помечены «К». Имея ежегодное пополнение в триста тысяч, можно, конечно, заниматься чем угодно, но где тот неведомый даритель? Таинственный благодетель? Заимодавец? Или выигрыш в карты, что ли? Но папаша, во‑первых, не был игроком, а, во‑вторых, вот так год за годом выигрывать по триста тысяч? Да он прославился бы на всю Россию! И взаймы год за годом кто станет давать по триста тысяч? И чем отдавать? И почему мне никто не предъявил векселя?
Нет дарителя.
Мысли донимали меня, я буквально потерял сон, всё ходил, и думал, думал, думал. Клад? Один раз в жизни — с трудом, но поверю, но ежегодно?
А вдруг папаша имел дело с фальшивомонетчиками? Искусство подделки достигло небывалой высоты, взять хотя бы наполеоновские рубли, и если подойти к делу скрупулезно, можно жить‑поживать, и добра наживать. А для вида, чтобы не было подозрений, завести льняную мануфактуру. Какое подозрение, если есть мануфактура?
Я даже стал ждать посланников этих фальшивомонетчиков. Даже не знаю, чтобы я сделал, явись они ко мне. Не исключаю, что принял бы предложение. Но они не являлись и не являлись. А, может, сам папаша и печатал фальшивые бумажки? Бумагу мануфактура производила, а где‑нибудь в замке вдруг да и спрятан маленький печатный станок? Или даже не маленький?
И эта мысль тоже захватила меня. Я обыскал и Замок, и постройки, но ничего не нашёл. Да и как найти? Вдруг станок спрятан где‑то неподалеку, например, в яме? И достаётся только по случаю? Положим, в яме испортится, но в потайную комнату, даже не комнату, а конурку его могли упрятать?
Не стал я фальшивомонетчиком. Не потому, что душою чист, а просто не нашёл я станка. Да ведь и дело это непростое — печатать деньги, как бы я сумел его постичь? А обращаться к случайным людям — ну уж нет. Выдадут.
И вот, бродя по залам Замка, я продолжал размышлять об истоках благополучия папаши и братца. А что благополучие было, доказывало даже то, что они покупали немало дорогих вещиц, за всё расплачиваясь своевременно. Не оставили они долгов. Бриллиантовые серьги сестре за десять тысяч ко дню ангела — одна из таких покупок. Телескоп даже купили — за месяц до холеры. Вот скажи, зачем им понадобился телескоп за восемь тысяч рублей да ещё с дорогим часовым механизмом и прочими принадлежностями на три тысячи? Я думаю — просто были деньги, пришла охота, потому и купили. Как пряник ребенку. Он и сейчас лежит в чулане, телескоп, папаша с братцем собирались установить его по весне, немецких мастеров пригласить, но не успели, а мне и ни к чему. Хотел продать, и сейчас хочу, но цены никто не даёт. Нет в нём потребности, в телескопе с часовым механизмом. Те у кого есть средства, ленивы и нелюбопытны.
И ещё, в довершении всего, приходит письмо от господина Терпригорского. Мужа моей сестры. Почему я не шлю назначенное папашей содержание? Папаша, оказывается, обещал моей сестре, а своей дочери, пожизненное содержание в пятнадцать тысяч рублей. Мануфактура‑де майорат, в наследстве не делится, а целиком достается одному, взамен этот один обеспечивает братьям и сёстрам постоянное вспомоществование. По завещанию этим одним должен был быть мой братец, но раз он тоже умер, ответственность теперь на мне. И да, поскольку наследников теперь на одного меньше, необходимо долю сестры, а его жены, увеличить на половину той суммы, что предназначалась мне, то есть еще на тридцать тысяч.
Есть от чего пойти голове кругом. Какие тридцать тысяч, какие пятнадцать тысяч?
Стал вспоминать младые годы. Папаша с нами строг был, а маменька всё по монастырям ездила, грехи замаливала. Какие грехи? Я с братцем и сестрицей накоротке был, в детстве‑то. В одни игры играли. И было у нас тайное место в Замке, куда мы складывали карты сокровищ, нами же нарисованные, и прочие детские секреты. Я и решил его проверить, а ну как что и найду. С отчаяния решил, не иначе. Отчего отчаяние? А оттого: рассчитывал‑то я на миллионы, а тут — даже и не знаю, что делать. Продать мануфактуру? Я через своего иудея узнавал, можно ли. Можно, но цену дадут небольшую, и то — если с людьми и с землей. Содержание сестре, ага…
Пошёл я в ту нашу детскую комнату, раскрыл секретное место, проверил — и обнаружил тетрадку, но не старую, а недавнюю. Исписанную братцем. Братец с детства сочинять любил, сказки и всякие истории.
Взял я тетрадку и стал читать.
И вот что прочитал. Пишет он, обращаясь ко мне: мол, если ты, братец, читаешь эти строки, значит, дело обернулось плохо, и они с папашей мертвы. А мертвы они потому, что попытаются открыть проход — дело необходимое, но опасное.
Всё существование нашей мануфактуры зависит от прохода, что ведет в другой мир. В том, другом мире, мы, Мануйлы, начиная с нашего прадеда, черпали свое богатство, и этим богатством обязаны существованием и Замок, и мануфактура, и всё остальное. Богатство заключается в золоте, которого в другом мире во множестве, и потому при необходимости мы, то есть Мануйлы, этим золотом пользовались. А необходимость была всегда, как же без этого. Мы шли туда втроём, Мануйла и пара мужичков, крепких, глупых, одиноких и склонных к умеренному пьянству, на этот случай прикупаемых на стороне. Брали золото, по два пуда на человека, и возвращались. По возвращении приходилось этих мужичков убивать — ради сохранения тайны. А тайну нужно было хранить ревностно: узнай о проходе в иной мир чужой — быть беде. Власть бы этот ход отобрала, и это не самое плохое. Полбеды, Вот чужой бы постарался убить. Есть за что убивать: за другой мир. Мужичкам на пороге возвращения предлагалась чарка водки, да не простой водки. Особенной. Они выпивали — и через пять минут умирали. Их скрытно закапывали, а потом записывали в беглые. Да, грех. Но выгодный грех. Две души — и шесть пудов чистого золота! Кто сам без греха, пусть упрекнет нас. Переживем.
Теперь главное. Что это за мир — неведомо. Там и солнце иное, и небо. А, главное, населяют тот мир разные монструозии. Одни безопасны, вроде наших зайцев, другие же могут пожрать человека изнутри, в час превращая здорового мужика в труху. Помогает против этого водка, только, понятно, обыкновенная. Без яда. Выпить чарку, и эти монструозии не приближаются, покуда хмель не выветрится. То есть часа полтора. А поход занимает шесть часов, то есть четыре чарки. Потому требовались привычные к водке пьяницы. Оно и дешевле: если за здорового мужика просили пятьсот рублей, то пьяницу отдавали за четыреста, а поторговаться — так и за триста пятьдесят. Таким образом шесть пудов золота обходились в семьсот‑восемьсот рублей на ассигнации, — Алексей Яковлевич начал частить, порой пропуская слоги. Доктор смотрел встревожено, но ничего не предпринимал.
— И Мануйлы процветали. Как не процветать при таком курсе души?
Теперь самое главное. Путь в другой мир лежит через древний подземный ход, в виде колодца. Этот колодец нашёл наш предок, Савва Мануйла, выкупил землю, построил Замок, и от Колодца и пошло наше богатство. Колодец тот в подвале — и рукою братца была нарисована схема.
Следовало спуститься по винтовой лесенке, что шла вдоль стены, спуститься глубоко, на сто четырнадцать ступеней, а там по подземному ходу две версты, после чего и откроется новый мир. И опять схема, как и куда идти.
Нет, я, конечно, не поверил. Поначалу. Но колодец нашёл. В подвале, за крепкой дубовой дверью. Большой колодец, почти две сажени в поперечнике. И, как и написано, вниз винтом шла узенькая каменная лестница. Но вот только спуститься было нельзя, во всяком случае, на сто четырнадцать ступенек. Тридцать две ступени — и вода. Ничего удивительного, что вода, это же колодец. Их раньше ставили именно в подвалах замка — на случай осады, например. Чтобы жажда не грозила.
А я подумал: вдруг вообще всякое богатство берет начало с волшебного колодца? А когда колодец заполняется обыкновенной водой, богатство начинает таять? И вдруг наша матушка замаливала убийства тех пьяненьких мужиков? И вдруг вода в колодце — навсегда? И вдруг это не простая вода? — Алексей начал дрожать, словно в лихорадке.
— Насчет воды ничего не скажу, — стал я успокаивать Мануйлу, — насчет воды я не знаю, а вот насчет денег скажу. Есть у тебя богатая тётушка, Корастылева Анфиса Евлампиевна. Богатая и старенькая. И решила эта тётушка сделать тебя наследником. А наследство большое. Миллион серебром, даже больше. Это же тысяча пудов серебра! И таскать на себе не нужно, и спускаться никуда не нужно, и…
— И убивать никого не нужно, — закончил Мануйла. — Я и не собирался никого убивать. Другой план был. Ну, да не о чем толковать. Тётушка, говоришь, Корастелева? Помню. Я у неё мальчонкой гостил. С братом, сестра тогда хворала. Но ведь она жива?
— Жива, — подтвердил я. — Но на девятом десятке. Миллион серебром!
— Много, — равнодушно согласился Мануйла.
— Если просто положить эти деньги в банк и жить на проценты, не трогая капитала…
— Сколько это составит?
— Четыре процента, вестимо. Надежные четыре процента.
— Четыре процента от миллиона, это будет… это будет… это будет…
— Это будет сорок тысяч серебром. Сто двадцать тысяч на ассигнации. Хватит на самую роскошную жизнь в Петербурге, хватит на вспомоществование сестре, хватит на многое. А там, глядишь, вода из колодца уйдет. А не уйдёт, тоже не беда.
— Хватит? Нужно проверить, нужно проверить. Четыре процента от миллиона… четыре процента — это будет… это будет… это будет…
Пан Сигизмунд подал Мануйле серебряный бокал.
— Ваше питьё, господин Мануйла. Время принять.
— Да, да… Я утомился, — он медленно, крохотными глотками, выпил — судя по запаху — настой валерианы.
— Завтра я дам вам перо и бумагу, и вы точно всё посчитаете, — успокаивающе сказал доктор.
— Да, да, завтра. На свежую голову. У меня получится, у меня непременно получится.
— Вне всякого сомнения, — подтвердил пан Сигизмунд, — вне всякого сомнения.
Когда мы покинули покои хозяина, доктор сказал:
— Как видите, господин Мануйла…
— Я вижу, — остановил я пана Сигизмунда.
— Могу я узнать, что вы скажете госпоже Корастелевой?
Я посмотрел на него, как на человека, шумно испортившего воздух. Какое твое дело, милейший? Потом всё же ответил:
— Разумеется, я буду действовать в интересах моего старого боевого товарища.
— Конечно, конечно… — извиняющимся тоном сказал пан Сигизмунд. Я был тропинкой к серебряному миллиону, меня нужно холить и лелеять.
И потому из поместья нас выпустили беспрепятственно.