Глава 15 День примирения

4 ноября 1836 года, среда

— Таким образом, полемика между господином Магелем и господином Пушкиным имела исключительно литературный характер, без какого‑либо умысла задеть личность, и потому никаких оскорблений кого‑либо не происходило. Исходя из этого, стороны пришли к соглашению, что поскольку честь каждого осталась неприкосновенной, то оснований для противостояния в любой форме нет. И господин Магель и господин Пушкин сообщают всем, кого это может касаться, что не питают злых чувств друг к другу, и будут состоять в отношениях мира и согласия, как это подобает православным людям, дворянам и литераторам нашего благословенного государства, — Денис Давыдов прочитал наше совместное заявление голосом звучным и твердым.

Присутствующие зааплодировали.

Дело происходило в гостиной Виельгорских, в присутствии богов русского литературного Олимпа — Крылова, Жуковского, молодого Бенедиктова, божков поменьше и, конечно, Пушкина и Давыдова.

Виельгорские стали инициаторами нашего примирения, но втайне каждый, или почти каждый считал, что именно его усилия предотвратили дуэль. Ну, и славно.

После торжественной части состоялся праздничный обед: Ивана Андреевича выманить из его квартиры без обещания обеда сложно, хотя в последнее время он стал заметно легче на подъём и потерял несколько фунтов избыточной массы. Кофий! Две чашки в день — и жизнь играет новые мелодии!

За обедом, как водится, говорили о том, о сём. Всё больше о литературе, музыке и о китайском фарфоре. О политике в обществе говорить в это время не принято, о женщинах — люди все солидные или старающиеся казаться таковыми, да и выпито немного.

— Я вижу, вы постарались издать «Отечественные записки» на изысканный лад, — сказал Пушкин, показывая публике, что нисколько не сердится на меня. Он, как и все присутствующие, получил казовый номер журнала, и, будучи издателем, несомненно обратил внимание на новшества. Типография, обновленная стараниями Ганса Клюге, обрела оригинальные шрифты, возможность формировать политипажи, и многое другое, что позволило изменить оформление. И бумагу мы взяли получше, и обложку сделали поплотнее. Разница с прежними «Отечественными Записками», да и со всеми остальными журналами велика.

— Поставили новейшие станки, — ответил я.

— Но ведь это удорожает печать?

— Удорожает, но не разительно. По расчетам, если тираж журнала увеличится на десять процентов против стандартных двух тысяч, затраты окупятся, так исчислил менеджер журнала.

— Менеджер?

— Ответственный за экономические показатели.

— То есть вы считаете, что тираж журнала должен быть две тысячи двести единиц?

— При условии, что все они будут проданы. Да, две тысячи двести экземпляров дадут приемлемую прибыль на вложенный капитал. Конечно, это расчет для нашего журнала, у другого могут быть иные величины. Но в целом менее полутора тысяч почти всегда убыток, более двух с половиной тысяч почти всегда прибыль, — я говорил, а про себя удивлялся: неужели Пушкин издаёт журнал «на глазок», посчитав всё на промокашке?

И очень может быть.

Мы ещё немного поговорили, демонстрируя нормальные отношения, обед завершился, и мы разъехались.

По настоянию Селифана я купил сани. Ставить коляску на полозья он решительно не хотел: никакой, говорит, выгоды не будет: ни пользы, ни удовольствия. Новгородские сани шире и поместительнее московских, их Селифан и выбрал, и вот теперь мы неслись петербургскими улицами по накатанному снегу так быстро, что дух захватывало.

Ничего. Как захватит, так и отпустит.

В тепле и покое дома Денис принес папку с «Корнетом»:

— Закончил! — сказал он.

Не сюрприз: я дважды в неделю получал от него на прочтение рукопись, и понимал, что финал близок. Вышло недурно, интересно и увлекательно. Читатели «Отечественных Записок» будут жадно читать новый роман с января по май, по шесть листов в каждом номере.

— Теперь и домой можно отправляться, — сказал он.

— Что ж, начало положено, — сказал я, и тут же отсчитал Давыдову девять тысяч, по триста рублей за лист. Как договаривались.

Действительно, можно отправляться. Санный путь налажен, домчит быстро. И не с пустыми руками, а с деньгами, для Симбирска — деньгами немалыми. Порадует семейство.

Когда мы пили кофий, принесли вечернюю почту. И опять три простых конверта, по одному каждому: мне, Давыдову и Перовскому.

Новая эпиграмма? Так быстро? А что, почта ходит исправно.

Я вскрыл свой конверт.

На хорошей бумаге было написано:

«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д.Л. Нарышкина, единогласно избрали г‑на Александра Пушкина коадъютером великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».

— А что у вас?

И Давыдов, и Перовский показали свои листки.

То же самое.

— Какая‑то ерунда, — сказал Перовский.

— И зачем это посылать нам? — сказал Давыдов.

— И кто ещё, кроме нас, получил подобное письмо? — сказал я.

Потом сравнил все три листка.

Писано одной рукой, это первое. Писано по‑французски, подражая печатному шрифту: каждая буковка отдельно, вне связи с другими, это второе. Писано в разное время, или, по крайней мере, разными перьями — это третье.

— И какие выводы из этого следуют? — спросил Перовский.

— Выводы делать рано.

— В огонь, — сказал Денис, и вознамерился бросить письма в камин.

— Погоди, погоди. В огонь бросить эти анонимки мы всегда успеем.

— Это не анонимки. Формально это не анонимки, — уточнил Перовский. — Все подписаны — граф Борх.

— И все подписи разные, что свидетельствует о фальшивке, — я вернул письма в конверты. А, конверты! На всех штемпель — «4 ноября, день». Так и есть, отправили днем, пришло вечером. Хорошо работает почта.

— Я думаю, самое лучшее, что можно сделать сейчас, это никому не говорить об этих письмах. Не только Пушкину, это само собою. Никому. Пусть поганец, пославший письма, пребывает в недоумении, — сказал Перовский.

— Согласен, — сказал я.

— Хорошо бы этого поганца высечь на конюшне, — мечтательно проговорил Денис.

И мы разошлись.

В кабинете я посмотрел корреспонденцию внимательнее. Зафиксировал отпечатки пальцев. Свои, Давыдова и Перовского, отмёл. Остались неопознанные. База данных крохотная: в двадцатом и двадцать первом веках известные рукописи были исследованы со всею тщательностью. Иногда пишущий оставлял отпечатки. Писали‑то чернилами, и пальцы поневоле пачкались. И потому есть в базе и Пушкин, и Лермонтов, и кое‑кто ещё. Но мало, мало. Во всяком случае, совпадений не найдено.

Ладно, продолжим поиски.

Похоже, подметные письма готовились заранее, за три, за четыре дня до рассылки, о чём говорит состояние чернил. Чернила специфическим образом меняют бумагу, да и в процессе высыхания претерпевают определенные метаморфозы. Что написаны по‑французски — это ни о чём не говорит, однообразный текст мог перекопировать любой школяр. За двадцать рублей, обещанных неведомым поляком. Или не поляком. Граф Борх — несомненный поляк. Их много, поляков. Тот же Булгарин. Или ожидающие наследства в своем замке Алексей Мануйла и его жена, графиня Гольшанская вкупе с доктором Сигизмундом. Да что далеко ходить, графы Виельгорские тоже поляки. У меня тоже есть толика польской крови, потому я такой красивый и уродился. Но этих писем не писал.

Не рано ли я помирился с Пушкиным?

Вовремя!

Человеческая натура устроена так, что несчастью ближнего он радуется зачастую больше, нежели счастью своему. И нет для него горше беды, если ближний счастлив, или хотя бы не несчастлив. Тут же и норовит либо собаку ему отравить, либо ночью пилою хлев порушить, либо донос настрочить, что де такой‑то подделывает денежные бумажки, не хочет воевать Турцию и вообще вольнодумствует. Ну, или сплетню пустить насчет чужой жены. Если анонимно — то совершенно безопасно. Человека с пилой можно поймать и поколотить, доносителя обвинить в клевете, а что сделаешь с анонимом?

Вот и пишут злоехидно.

Ищи зайца в поле, а рыбу в море, говорит мудрость народа. Как найти автора анонимки?

Текст, в общем‑то, известный, это из «Письмовника шалопая», вышедший ещё в прошлом, восемнадцатом веке в Лондоне. Его быстренько перевели на основные европейские языки, и он пользуется определенным спросом: зачем трудиться и придумывать, когда есть готовый образец? Кто‑то привез французское издание, переписал, подставив актуальные имена, и послал нам. И, конечно, не только нам, на иных ветках баньяна его получали многие. Кто‑то бросал в огонь, кто‑то сохранил как курьез, а кто‑то побежал к Александру Сергеевичу, посмотри, дорогой друг, какие гадости о тебе пишут!

Но я не побегу.

Пришел Байс, за вкуснятиной. Я дал — самую малость. Сытое брюхо склоняет ко сну и людей, и зверей, а Байсу службу нести, дом сторожить. Незримым дозором обходит он свои владения, и горе тому, кто пересечет границу. Нет, он не разорвет непрошеного гостя, силенок не хватит. Он Мустафу разбудит. И меня.

Кто может завидовать Пушкину? Чин невелик, титулярный советник, а титулярным советникам не завидуют. Нечему. По срокам Пушкину давно пора получить коллежского асессора, а вот — не представили. Нет, завистников по службе вычеркну.

Финансовое положение не может быть предметом зависти и подавно. Жалование, правда, велико не по чину, но у Ивана Андреевича оно куда больше. Хотя как знать, может и Крылову посылают анонимки. Но доходы Пушкина пропадают на половине пути к карману: все пожирают долги.

Репутация первейшего русского литератора? Ну… этому могут завидовать только сами господа литераторы. И то — в глазах окружающих он если и был первейшим, то давно и неправда. Прежде хвалили Крылова и Жуковского, ныне Бенедиктова, а Пушкин, что Пушкин… Был талант, да весь вышел.

Наконец, жена. Тут позиция туманная. Обманутому мужу трудно завидовать — если принять за верное, что Пушкин обманутый муж. А вдруг завидуют не Пушкину, а жене? И надеются, что в порыве ревности Пушкин запретит ей сиять на балах, или, по крайней мере, сократит выезды?

Кто может завидовать жене Пушкина? Конечно, женщины. Графиня А. и княгиня Б., например. И ещё сотня дам и девиц. Девиц? Например, некая девица считает, что кавалер Д. предназначен судьбою для неё, а он, кавалер Д. ухаживает за Натальей Николаевной. Как удержаться и не принять своевременных мер? Не обязательно писать своею рукой. Но могла и своей. «Мужской почерк», «Женский почерк»? После того, как выяснилось, что шесть картин Рембрандта написаны — по крайне мере, отчасти — Саскией, утверждать что‑либо наверное трудно.

Ясно одно: имеющихся данных недостаточно.

Следует ждать.

И только я собрался ждать, как встревоженный Байс заскочил в комнату. Стало быть, тревога.

Петербург — не Москва. В Москве дома обычно окружены заборами, за ними — двор, а во дворе — дворники. А в Петербурге собственно двор позади здания, а фасадом он прямо у тротуара. Никакой приватности. С одной стороны хорошо: в «Америку» может зайти всякий прохожий, способный потратиться на чашку кофию и маленькую плошку рахат‑лукума, с другой — повадился кто‑то пакостить. То стену помоями обольет, то напишет краскою нехорошее слово. Теоретически за порядком должен надзирать будочник, но от Сорокинская улица коротенькая, и будочник здесь не положен. Вот и пакостят.

Не успел я спуститься, как слышу — кто‑то орет, а Мустафа ругает его нехорошими турецкими словами.

Все‑таки спустился.

Мустафа стоит с кнутом в руках, а у ног валяется парнишка.

— Он, шайтан, хотел нам витрину разбить, — сказал Мустафа.

— Я не хотел, дяденька, я не хотел! Я только посмотреть!

— Кто подослал? — спросил я.

— Никто, я сам! Я сам, посмотреть только.

— Ага, ага, в два часа пополуночи. Мустафа, поговори с ним по‑свойски.

И Мустафа утащил добычу во двор. А будочник так и не явился. Город большой, будочников мало. Если на Невском их много, и у зданий министерств и департаментов тоже изрядно, то отойди в сторону — уже хуже. Хотя сам виноват. Нужно круглосуточных привратников держать. Или организовать охранную фирму и взимать с обывателей плату за защиту? Не время.

Утром я спросил Мустафу, что он узнал.

— Купец, что снимал первый этаж, подослал паренька побить нам окна. А тот заробел немного. Непривычный он к этому. Нужно бы помочь пареньку. Пропадет он здесь. Хозяин со свету сживет.

— А родители есть?

— Родители‑то есть, но лучше бы и не было.

— Ну, ладно. Отправим его… Отправим его к Макаренке. Пусть человеком сделает. Фотоаппараты научит собирать, или ещё что.

И я отправил его к Макаренко. По квоте.

Вот я о Пушкине думаю, а ведь зависть и злоба — она везде. Нет, верно, человека, которому не завидуют, которому не делают пакостей, а могли бы безнаказанно убить — то и убили бы. Не все, не все такие, но много ли нужно? Достаточно ведь и одного.

Следует предупредить, исправить, указать истинный путь.

И мы поехали на Литейный. Исправлять и наставлять.

Лавку Савела Никодимовича нашли сразу. Так себе лавка. Бакалейная. Ну, настоящему купцы можно торговать чем угодно, законы коммерции позволяют, зная принципы, продавать хоть гвозди, хоть грузди.

Мы вошли, Мустафа первый, а я за ним. Савел Никодимович стоял за прилавком: как справный купец, он не чурался повседневной работы и становился рядом с приказчиками. Оно и порядка больше, и учета. И господам почтение, если сам хозяин им служит. Чувствуют себя значимее.

Он узнал Мустафу, и поскучнел. Узнал меня, и повеселел.

— Чего угодно господам?

Мустафа посмотрел на меня, потом на купца и пару дюжих приказчиков.

Кто‑то сунулся в дверь.

— Нельзя! Врачебная инспекция! В лавке холерная зараза! — закричал Мустафа, и посетитель вылетел пробкой.

— Какая такая зараза? — удивился купец. — Шутить изволите? Не прежние времена! Вот я вам…

— Савел, молчи и слушай. Ты зачем паренька подослал?

— Не знаю никакого паренька. Парни, выпроводите господина, он пьян!

Но Мустафа выхватил саблю, и раз‑раз!

Приказчики, по моде того времени, носили длинные усы. Мустафа в секунду сделал их коротенькими. И приказчики остановились.

— Так вот, Савел, я на тебя накладываю заклятие.

— Точно пьян, господин хороший. Сказки детишкам рассказывайте, и турка своего уберите, ничего он мне не сделает!

— Храбрый — хорошо, а умный лучше. Слушай, Савел: за твою злобу, за твои попытки мне вредить будешь смердеть, аки труп! Заклинаю! — и я коснулся его руки безыгольным иньектором. Пшик, он и не почувствовал ничего, только посмотрел на руку.

— Что за ерунда?

— Увидишь. Идём, Мустафа.

Выйдя на улицу, мы натолкнулись на покупателя, что в сомнении смотрел на лавку.

— Так что там насчет холеры?

— Холеры нет. А купец испортился. Протух.

И мы пошли по улице. Решили прогуляться. Это полезно — гулять в зимний день по городу. Снежок, чисто, и дворники суетятся, убирают конские яблоки.

Савел Никодимович над нами посмеётся, вечером расскажет другим купцам про недотепу‑бразильянца, который пугать пугает, а сделать ничего не может. Заклятие, подумать только.

А завтра он начнет пованивать. Вирусы размножатся, и потовые железы начнут продуцировать ви‑фактор. А сальные — зи‑фактор. Сначала немножко, а потом больше и больше. Через неделю запах будет стоять такой, что в лавку войти никто не сможет. И в доме ни супруга не подойдет, ни дети — вонища будет знатной. Как падаль на солнце смердит, так и он будет. Ни баня не поможет, ни обтирания одеколоном. То есть на минутку станет легче, но только на минутку. Одежда пропахнет, обстановка…

И приятели поймут, что заклятие, оно того… работает! И приказчики поймут, а через них весь простой люд.

И на улицу Сорокинскую никто с плохими намерениями не пойдёт.

Нетравматичное оружие. Гуманное. Разработано в две тысячи тридцать первом году. Запрещено в две тысячи сороковом.

А купец, что купец… Переменит дюжину докторов, поставит сотню свечей, потом придёт с повинной, и я его прощу.

Добрый я.

Добрый.

Загрузка...