— Таким образом, полемика между господином Магелем и господином Пушкиным имела исключительно литературный характер, без какого‑либо умысла задеть личность, и потому никаких оскорблений кого‑либо не происходило. Исходя из этого, стороны пришли к соглашению, что поскольку честь каждого осталась неприкосновенной, то оснований для противостояния в любой форме нет. И господин Магель и господин Пушкин сообщают всем, кого это может касаться, что не питают злых чувств друг к другу, и будут состоять в отношениях мира и согласия, как это подобает православным людям, дворянам и литераторам нашего благословенного государства, — Денис Давыдов прочитал наше совместное заявление голосом звучным и твердым.
Присутствующие зааплодировали.
Дело происходило в гостиной Виельгорских, в присутствии богов русского литературного Олимпа — Крылова, Жуковского, молодого Бенедиктова, божков поменьше и, конечно, Пушкина и Давыдова.
Виельгорские стали инициаторами нашего примирения, но втайне каждый, или почти каждый считал, что именно его усилия предотвратили дуэль. Ну, и славно.
После торжественной части состоялся праздничный обед: Ивана Андреевича выманить из его квартиры без обещания обеда сложно, хотя в последнее время он стал заметно легче на подъём и потерял несколько фунтов избыточной массы. Кофий! Две чашки в день — и жизнь играет новые мелодии!
За обедом, как водится, говорили о том, о сём. Всё больше о литературе, музыке и о китайском фарфоре. О политике в обществе говорить в это время не принято, о женщинах — люди все солидные или старающиеся казаться таковыми, да и выпито немного.
— Я вижу, вы постарались издать «Отечественные записки» на изысканный лад, — сказал Пушкин, показывая публике, что нисколько не сердится на меня. Он, как и все присутствующие, получил казовый номер журнала, и, будучи издателем, несомненно обратил внимание на новшества. Типография, обновленная стараниями Ганса Клюге, обрела оригинальные шрифты, возможность формировать политипажи, и многое другое, что позволило изменить оформление. И бумагу мы взяли получше, и обложку сделали поплотнее. Разница с прежними «Отечественными Записками», да и со всеми остальными журналами велика.
— Поставили новейшие станки, — ответил я.
— Но ведь это удорожает печать?
— Удорожает, но не разительно. По расчетам, если тираж журнала увеличится на десять процентов против стандартных двух тысяч, затраты окупятся, так исчислил менеджер журнала.
— Менеджер?
— Ответственный за экономические показатели.
— То есть вы считаете, что тираж журнала должен быть две тысячи двести единиц?
— При условии, что все они будут проданы. Да, две тысячи двести экземпляров дадут приемлемую прибыль на вложенный капитал. Конечно, это расчет для нашего журнала, у другого могут быть иные величины. Но в целом менее полутора тысяч почти всегда убыток, более двух с половиной тысяч почти всегда прибыль, — я говорил, а про себя удивлялся: неужели Пушкин издаёт журнал «на глазок», посчитав всё на промокашке?
И очень может быть.
Мы ещё немного поговорили, демонстрируя нормальные отношения, обед завершился, и мы разъехались.
По настоянию Селифана я купил сани. Ставить коляску на полозья он решительно не хотел: никакой, говорит, выгоды не будет: ни пользы, ни удовольствия. Новгородские сани шире и поместительнее московских, их Селифан и выбрал, и вот теперь мы неслись петербургскими улицами по накатанному снегу так быстро, что дух захватывало.
Ничего. Как захватит, так и отпустит.
В тепле и покое дома Денис принес папку с «Корнетом»:
— Закончил! — сказал он.
Не сюрприз: я дважды в неделю получал от него на прочтение рукопись, и понимал, что финал близок. Вышло недурно, интересно и увлекательно. Читатели «Отечественных Записок» будут жадно читать новый роман с января по май, по шесть листов в каждом номере.
— Теперь и домой можно отправляться, — сказал он.
— Что ж, начало положено, — сказал я, и тут же отсчитал Давыдову девять тысяч, по триста рублей за лист. Как договаривались.
Действительно, можно отправляться. Санный путь налажен, домчит быстро. И не с пустыми руками, а с деньгами, для Симбирска — деньгами немалыми. Порадует семейство.
Когда мы пили кофий, принесли вечернюю почту. И опять три простых конверта, по одному каждому: мне, Давыдову и Перовскому.
Новая эпиграмма? Так быстро? А что, почта ходит исправно.
Я вскрыл свой конверт.
На хорошей бумаге было написано:
«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д.Л. Нарышкина, единогласно избрали г‑на Александра Пушкина коадъютером великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».
— А что у вас?
И Давыдов, и Перовский показали свои листки.
То же самое.
— Какая‑то ерунда, — сказал Перовский.
— И зачем это посылать нам? — сказал Давыдов.
— И кто ещё, кроме нас, получил подобное письмо? — сказал я.
Потом сравнил все три листка.
Писано одной рукой, это первое. Писано по‑французски, подражая печатному шрифту: каждая буковка отдельно, вне связи с другими, это второе. Писано в разное время, или, по крайней мере, разными перьями — это третье.
— И какие выводы из этого следуют? — спросил Перовский.
— Выводы делать рано.
— В огонь, — сказал Денис, и вознамерился бросить письма в камин.
— Погоди, погоди. В огонь бросить эти анонимки мы всегда успеем.
— Это не анонимки. Формально это не анонимки, — уточнил Перовский. — Все подписаны — граф Борх.
— И все подписи разные, что свидетельствует о фальшивке, — я вернул письма в конверты. А, конверты! На всех штемпель — «4 ноября, день». Так и есть, отправили днем, пришло вечером. Хорошо работает почта.
— Я думаю, самое лучшее, что можно сделать сейчас, это никому не говорить об этих письмах. Не только Пушкину, это само собою. Никому. Пусть поганец, пославший письма, пребывает в недоумении, — сказал Перовский.
— Согласен, — сказал я.
— Хорошо бы этого поганца высечь на конюшне, — мечтательно проговорил Денис.
И мы разошлись.
В кабинете я посмотрел корреспонденцию внимательнее. Зафиксировал отпечатки пальцев. Свои, Давыдова и Перовского, отмёл. Остались неопознанные. База данных крохотная: в двадцатом и двадцать первом веках известные рукописи были исследованы со всею тщательностью. Иногда пишущий оставлял отпечатки. Писали‑то чернилами, и пальцы поневоле пачкались. И потому есть в базе и Пушкин, и Лермонтов, и кое‑кто ещё. Но мало, мало. Во всяком случае, совпадений не найдено.
Ладно, продолжим поиски.
Похоже, подметные письма готовились заранее, за три, за четыре дня до рассылки, о чём говорит состояние чернил. Чернила специфическим образом меняют бумагу, да и в процессе высыхания претерпевают определенные метаморфозы. Что написаны по‑французски — это ни о чём не говорит, однообразный текст мог перекопировать любой школяр. За двадцать рублей, обещанных неведомым поляком. Или не поляком. Граф Борх — несомненный поляк. Их много, поляков. Тот же Булгарин. Или ожидающие наследства в своем замке Алексей Мануйла и его жена, графиня Гольшанская вкупе с доктором Сигизмундом. Да что далеко ходить, графы Виельгорские тоже поляки. У меня тоже есть толика польской крови, потому я такой красивый и уродился. Но этих писем не писал.
Не рано ли я помирился с Пушкиным?
Вовремя!
Человеческая натура устроена так, что несчастью ближнего он радуется зачастую больше, нежели счастью своему. И нет для него горше беды, если ближний счастлив, или хотя бы не несчастлив. Тут же и норовит либо собаку ему отравить, либо ночью пилою хлев порушить, либо донос настрочить, что де такой‑то подделывает денежные бумажки, не хочет воевать Турцию и вообще вольнодумствует. Ну, или сплетню пустить насчет чужой жены. Если анонимно — то совершенно безопасно. Человека с пилой можно поймать и поколотить, доносителя обвинить в клевете, а что сделаешь с анонимом?
Вот и пишут злоехидно.
Ищи зайца в поле, а рыбу в море, говорит мудрость народа. Как найти автора анонимки?
Текст, в общем‑то, известный, это из «Письмовника шалопая», вышедший ещё в прошлом, восемнадцатом веке в Лондоне. Его быстренько перевели на основные европейские языки, и он пользуется определенным спросом: зачем трудиться и придумывать, когда есть готовый образец? Кто‑то привез французское издание, переписал, подставив актуальные имена, и послал нам. И, конечно, не только нам, на иных ветках баньяна его получали многие. Кто‑то бросал в огонь, кто‑то сохранил как курьез, а кто‑то побежал к Александру Сергеевичу, посмотри, дорогой друг, какие гадости о тебе пишут!
Но я не побегу.
Пришел Байс, за вкуснятиной. Я дал — самую малость. Сытое брюхо склоняет ко сну и людей, и зверей, а Байсу службу нести, дом сторожить. Незримым дозором обходит он свои владения, и горе тому, кто пересечет границу. Нет, он не разорвет непрошеного гостя, силенок не хватит. Он Мустафу разбудит. И меня.
Кто может завидовать Пушкину? Чин невелик, титулярный советник, а титулярным советникам не завидуют. Нечему. По срокам Пушкину давно пора получить коллежского асессора, а вот — не представили. Нет, завистников по службе вычеркну.
Финансовое положение не может быть предметом зависти и подавно. Жалование, правда, велико не по чину, но у Ивана Андреевича оно куда больше. Хотя как знать, может и Крылову посылают анонимки. Но доходы Пушкина пропадают на половине пути к карману: все пожирают долги.
Репутация первейшего русского литератора? Ну… этому могут завидовать только сами господа литераторы. И то — в глазах окружающих он если и был первейшим, то давно и неправда. Прежде хвалили Крылова и Жуковского, ныне Бенедиктова, а Пушкин, что Пушкин… Был талант, да весь вышел.
Наконец, жена. Тут позиция туманная. Обманутому мужу трудно завидовать — если принять за верное, что Пушкин обманутый муж. А вдруг завидуют не Пушкину, а жене? И надеются, что в порыве ревности Пушкин запретит ей сиять на балах, или, по крайней мере, сократит выезды?
Кто может завидовать жене Пушкина? Конечно, женщины. Графиня А. и княгиня Б., например. И ещё сотня дам и девиц. Девиц? Например, некая девица считает, что кавалер Д. предназначен судьбою для неё, а он, кавалер Д. ухаживает за Натальей Николаевной. Как удержаться и не принять своевременных мер? Не обязательно писать своею рукой. Но могла и своей. «Мужской почерк», «Женский почерк»? После того, как выяснилось, что шесть картин Рембрандта написаны — по крайне мере, отчасти — Саскией, утверждать что‑либо наверное трудно.
Ясно одно: имеющихся данных недостаточно.
Следует ждать.
И только я собрался ждать, как встревоженный Байс заскочил в комнату. Стало быть, тревога.
Петербург — не Москва. В Москве дома обычно окружены заборами, за ними — двор, а во дворе — дворники. А в Петербурге собственно двор позади здания, а фасадом он прямо у тротуара. Никакой приватности. С одной стороны хорошо: в «Америку» может зайти всякий прохожий, способный потратиться на чашку кофию и маленькую плошку рахат‑лукума, с другой — повадился кто‑то пакостить. То стену помоями обольет, то напишет краскою нехорошее слово. Теоретически за порядком должен надзирать будочник, но от Сорокинская улица коротенькая, и будочник здесь не положен. Вот и пакостят.
Не успел я спуститься, как слышу — кто‑то орет, а Мустафа ругает его нехорошими турецкими словами.
Все‑таки спустился.
Мустафа стоит с кнутом в руках, а у ног валяется парнишка.
— Он, шайтан, хотел нам витрину разбить, — сказал Мустафа.
— Я не хотел, дяденька, я не хотел! Я только посмотреть!
— Кто подослал? — спросил я.
— Никто, я сам! Я сам, посмотреть только.
— Ага, ага, в два часа пополуночи. Мустафа, поговори с ним по‑свойски.
И Мустафа утащил добычу во двор. А будочник так и не явился. Город большой, будочников мало. Если на Невском их много, и у зданий министерств и департаментов тоже изрядно, то отойди в сторону — уже хуже. Хотя сам виноват. Нужно круглосуточных привратников держать. Или организовать охранную фирму и взимать с обывателей плату за защиту? Не время.
Утром я спросил Мустафу, что он узнал.
— Купец, что снимал первый этаж, подослал паренька побить нам окна. А тот заробел немного. Непривычный он к этому. Нужно бы помочь пареньку. Пропадет он здесь. Хозяин со свету сживет.
— А родители есть?
— Родители‑то есть, но лучше бы и не было.
— Ну, ладно. Отправим его… Отправим его к Макаренке. Пусть человеком сделает. Фотоаппараты научит собирать, или ещё что.
И я отправил его к Макаренко. По квоте.
Вот я о Пушкине думаю, а ведь зависть и злоба — она везде. Нет, верно, человека, которому не завидуют, которому не делают пакостей, а могли бы безнаказанно убить — то и убили бы. Не все, не все такие, но много ли нужно? Достаточно ведь и одного.
Следует предупредить, исправить, указать истинный путь.
И мы поехали на Литейный. Исправлять и наставлять.
Лавку Савела Никодимовича нашли сразу. Так себе лавка. Бакалейная. Ну, настоящему купцы можно торговать чем угодно, законы коммерции позволяют, зная принципы, продавать хоть гвозди, хоть грузди.
Мы вошли, Мустафа первый, а я за ним. Савел Никодимович стоял за прилавком: как справный купец, он не чурался повседневной работы и становился рядом с приказчиками. Оно и порядка больше, и учета. И господам почтение, если сам хозяин им служит. Чувствуют себя значимее.
Он узнал Мустафу, и поскучнел. Узнал меня, и повеселел.
— Чего угодно господам?
Мустафа посмотрел на меня, потом на купца и пару дюжих приказчиков.
Кто‑то сунулся в дверь.
— Нельзя! Врачебная инспекция! В лавке холерная зараза! — закричал Мустафа, и посетитель вылетел пробкой.
— Какая такая зараза? — удивился купец. — Шутить изволите? Не прежние времена! Вот я вам…
— Савел, молчи и слушай. Ты зачем паренька подослал?
— Не знаю никакого паренька. Парни, выпроводите господина, он пьян!
Но Мустафа выхватил саблю, и раз‑раз!
Приказчики, по моде того времени, носили длинные усы. Мустафа в секунду сделал их коротенькими. И приказчики остановились.
— Так вот, Савел, я на тебя накладываю заклятие.
— Точно пьян, господин хороший. Сказки детишкам рассказывайте, и турка своего уберите, ничего он мне не сделает!
— Храбрый — хорошо, а умный лучше. Слушай, Савел: за твою злобу, за твои попытки мне вредить будешь смердеть, аки труп! Заклинаю! — и я коснулся его руки безыгольным иньектором. Пшик, он и не почувствовал ничего, только посмотрел на руку.
— Что за ерунда?
— Увидишь. Идём, Мустафа.
Выйдя на улицу, мы натолкнулись на покупателя, что в сомнении смотрел на лавку.
— Так что там насчет холеры?
— Холеры нет. А купец испортился. Протух.
И мы пошли по улице. Решили прогуляться. Это полезно — гулять в зимний день по городу. Снежок, чисто, и дворники суетятся, убирают конские яблоки.
Савел Никодимович над нами посмеётся, вечером расскажет другим купцам про недотепу‑бразильянца, который пугать пугает, а сделать ничего не может. Заклятие, подумать только.
А завтра он начнет пованивать. Вирусы размножатся, и потовые железы начнут продуцировать ви‑фактор. А сальные — зи‑фактор. Сначала немножко, а потом больше и больше. Через неделю запах будет стоять такой, что в лавку войти никто не сможет. И в доме ни супруга не подойдет, ни дети — вонища будет знатной. Как падаль на солнце смердит, так и он будет. Ни баня не поможет, ни обтирания одеколоном. То есть на минутку станет легче, но только на минутку. Одежда пропахнет, обстановка…
И приятели поймут, что заклятие, оно того… работает! И приказчики поймут, а через них весь простой люд.
И на улицу Сорокинскую никто с плохими намерениями не пойдёт.
Нетравматичное оружие. Гуманное. Разработано в две тысячи тридцать первом году. Запрещено в две тысячи сороковом.
А купец, что купец… Переменит дюжину докторов, поставит сотню свечей, потом придёт с повинной, и я его прощу.
Добрый я.
Добрый.