— Позвольте, господа, представить вам секундантов господина Пушкина. Поручик Астахов и поручик Глеков, я не ошибся?
Поручики Астахов и Глеков выглядели сегодня менее решительно, нежели вчера. Ночь утро, ясный день — достаточно времени, чтобы подумать, исчислить и взвесить. Секундантов в Сибирь не отправят, а вот разжаловать в солдаты — легко. Если дело плохо кончится. На то и рассчитано: чтобы секунданты стремились к примирению сторон. Всем же лучше будет.
— Нет, не ошиблись. Так и есть. Астахов и Глеков, — сказал Глеков. Астахов же только кивнул в подтверждение.
— А это — мои секунданты, генерал Давыдов и действительный статский советник Перовский.
Мои секунданты неторопливо встали с кресел, приветствуя поручиков. Этикет. А потом неторопливо же вернулись в кресла.
— Господа поручики, не сочтите за труд доложить ситуацию, — сказал я.
— Господин Пушкин, считая, что господин барон Магель своими словами нанес ущерб его чести, требует письменного извинения от господина барона. В противном случае он настаивает на поединке, — сказал Глеков.
— Браво, поручик, браво. Коротко и по существу. Я тоже не буду ходить вокруг да около. Я, барон Магель, никаких извинений, письменных ли, устных, господину Пушкину давать не собираюсь. Это первое. Если господин Пушкин желает стреляться — что ж, не могу ему в этом отказать. Это второе. Более того, я настаиваю, что право стреляться с господином Пушкиным закреплено за мной, и господин Пушкин не должен вызывать кого‑либо на поединок и отвечать на вызовы до тех пор, пока не уладит дело со мной. Это третье.
Поручики переглянулись.
— Это справедливо, — сказал Глеков.
— Справедливо, — согласился Астахов.
— Но прежде, чем обговаривать условия поединка с моими секундантами, следует устранить препятствие.
— Какое препятствие? — с надеждой спросил Глеков.
— О, простое. Господин Пушкин должен мне денег. Сумму я называть не стану, господину Пушкину она известна. Скажу лишь, что сумма значительная. А должник не имеет право стреляться с заимодавцем на поединке, не расплатившись сначала по долгу. Насколько мне известно, дела господина Пушкина находятся в расстроенном состоянии, и получить долг после его смерти будет затруднительно. Согласитесь, целить в господина Пушкина, зная, что этим выстрелом лишусь крупной суммы, как‑то не с руки.
— Он… Господин Пушкин должен вам?
— Именно. Он задолжал Гуттенберговской типографии за печатание журнала «Современник» и иные услуги. На всё имеются оформленные надлежащим образом документы. Поскольку я приобрел у господина Враского типографию в собственность со всеми активами и пассивами, Пушкин теперь должен мне. Потому я прошу передать господину Пушкину, что жду уплаты долга. И как только, так сразу.
— Что — сразу? — спросил Астахов.
— Что — как только? — спросил Глеков.
— Всё — сразу. Как только господин Пушкин уплатит долг по имеющимся у меня векселям.
Когда поручики удалились, Давыдов спросил:
— А вдруг?
— Что — вдруг?
— Вдруг Александр сыщет деньги на уплату долга?
— Деньги не грибы, под березою не растут, и под осиною тоже. И потом… Поручики, такие поручики… Уже к вечеру все будут знать о случившемся. И кто рискнет занять Пушкину денег на дуэль с риском потерять их?
— Но согласись, душа моя, это как‑то нехорошо. Деньги…
— Деньги — это как раз хорошо. Нехорошо, когда их нет. Ты что предлагаешь, Денис, чтобы я его убил?
— Зачем же непременно убивать? Можно выстрелить на воздух.
— А если я выстрелю на воздух, а он в меня? Ничего приятного — получить пулю в сердце. Уж поверь. Гейм овер, как говорят по ту сторону Атлантики.
— Вы оба можете выстрелить на воздух.
— Ага, ага. И Александр наш Сергеевич в очередной раз уверится, что дуэль — это пустяки. Он и так в этом уверен. В этом году он чуть было не стрелялся с Соллогубом и с Хлюстиным, и даже предъявлял претензии князю Репнину. Соллогуб извинился, с Хлюстиным и Репниным дело тоже уладилось, но рано или поздно пистолет выстрелит, а пуля — она даром что дура, а дырочку найдет. Я, конечно, могу написать что‑то вроде «Сим заверяю, что господин Пушкин не моська», мне не трудно, но тогда Пушкин если не этой осенью, то зимой снова затеет дуэль. Нет, пусть наше дело пока побудет нерешенным. В очередь, сукины дети, в очередь!
— Кстати, о типографии, — подал голос Перовский. — А где дальше будет печататься «Современник»?
— Я не отказываюсь от деловых отношений с Пушкиным. Я даже не закрою ему кредит — до определенных пределов, разумеется. Я отказываюсь стреляться прежде уплаты Пушкиным своих долгов. Мы, плантаторы, от работы не бегаем. Дуэли дуэлями, а работа работой.
— У меня в четвертой книжке «Современника» должна выйти «Осада Дрездена», — слегка покраснев, сказал Давыдов.
— Должна — значит, выйдет. Ты, Денис, вправе публиковаться хоть у Пушкина, хоть у Сенковского, да где угодно! Всякий возьмет написанное тобой. Но «Корнета» ты обещал мне, помни.
— Скоро! Корнет непременно будет! К Рождеству! — ответил Давыдов и откланялся. Должно быть, пошел творить.
А мы с Перовским стали обсуждать наш петербургский журнал. Я не стал торить новую гать, пошел старой: купил у Свиньина «Отечественные Записки», которые владелец погрузил в долгий сон пять лет назад. Незадорого. Журнал‑то мёртвенький.
Ничего, это дело поправимое. Будет журнал живее всех живых, нашим знаньем, силой и оружием. До провала затеи Краевского сотоварищи мы не объявляли о полученном разрешении на возобновление «Отечественных Записок», не торопили события.
Но и тянуть не след. Потому Перовский отправляется с визитом к тем, кого хочет привлечь в журнал. Да вот хоть бы и Краевского. Но вот то, что Алексей Алексеевич задумал пригласить Крылова на роль главного критика, стало для меня сюрпризом. А что, вдруг, да и удастся? Наставлений Перовскому я читать не стал, нет у меня для него наставлений, а только посоветовал не идти к Крылову с пустыми руками, а идти с подарком.
— Что же можно подарить Ивану Андреевичу? — спросил Перовский.
— А вот! — и я вручил специальный набор: два фунта кофейных зерен наилучшего сорта, кофейную мельничку английской работы, и книжечку «Дюжина способов приготовления кофию» в сафьяновом переплете, отпечатанную в обновленной типографии. Кофий оживляет ум и снижает аппетит. Доказано наукой.
На непродолжительное время я остался один, лишь Байс, усевшись рядом, видом своим изображал ностальгию по фазенде. Ну да, там простора больше, и солнце ярче, и вообще… Но тебе и здесь неплохо живется, рыжий плут.
Мустафа принес вечернюю почту. От Пушкина — ничего. Но я получил приглашение от Александра Христофоровича Бенкендорфа, мол, он будет рад принять меня сегодня вечером, или в любое иное удобное для меня время.
Иное удобное? Я бы, пожалуй, предпочел встретиться лет через сто. В моем кабинете на Лубянке. Нет, я был бы вежлив, предложил бы чаю, папиросу «Девиз», и сам бы поднес спичку, но спросил бы твёрдо: почему император оплатил долги Пушкина? Товарищ Сталин очень хочет знать!
Но не узнает товарищ Сталин страшную тайну. Бенкендорф здесь и сейчас, а Сталин потом. Еще и неизвестно, будет ли на этой ветви баньяна Сталин.
А Шеф, что Шеф? Шеф сам додумается. Ему факты требуются! Как он сам любит говорить, «подайте мне стог сена, а иголку уж я и сам как‑нибудь отыщу».
И потому через полчаса я сидел в коляске, а Селифан, одетый в макинтош серого цвета, предмет зависти столичных кучеров, правил троицей с видом Гаруна‑аль‑Рашида, решившего прибыть в Санкт‑Петербург инкогнито.
По сентябрьскому времени уже вечерело, и фонарщики по своим маленьким лесенкам карабкались ввысь, чтобы дать городу свет. Жуки‑светлячки за работой. Дождь еще не решил, будет он, или нет, и вечерние гуляки пользовались минутой, чтобы подышать столичным воздухом.
Ехать было недалеко, на Малую Морскую, и сумерки не успели перейти в ночь, когда человек Александра Христофоровича впустил меня в прихожую, пахнущую воском и — немножко — сандалом.
— Давненько мы с вами не виделись, господин барон, — сказал Бенкендорф.
— Давненько, — согласился я.
— Подумать только, мы, молодые, тогда и помыслить не могли, кем станем тридцать… тридцать четыре года спустя.
— Положим, вы, Александр Христофорович, уже тогда предвидели, что судьба готовит вам поприще самое ответственное.
— Ну да, предвидел, — ответил Бенкендорф не без самодовольства. — Вернее, уповал на то.
Тогда, в восемьсот втором, судьба свела нас в экспедиции к таинственному Навь‑Городу, якобы прятавшемуся где‑то в Сибири. Возглавлял экспедицию барон Спренгпортен, человек дельный, но уже в возрасте. На берегу Иртыша он разделил нас: Бенкендорф отправился в Якутск, я — в Нерчинск, а сам Спренгпортен — в Кяхту. Навь‑Города мы не нашли, да и мудрено было найти, Сибирь большая, а нас мало.
А потом мы не встречались. В войне двенадцатого года воевали рядом, но не встречались.
— Так какой же интерес вызвал скромный ротмистр в отставке Магель у всемогущего генерала Бенкендорфа? — спросил я.
— Не прибедняйтесь, не такой уж скромный получился ротмистр. Коньяк, вино, сигару?
— Полагаюсь на ваш вкус, граф.
Бенкендорф выбрал шотландский виски. Не иначе, Воронцов приучил.
— Во‑первых, господин барон, я должен объявить, что Государь доволен вашей деятельностью во время пребывания за пределами Отечества и объявляет вам высочайшее благорасположение. Сидите, сидите, — ответил он на мой порыв вскочить. — Он предлагает вам вернуться на официальную службу, если, конечно, на то будет ваше желание.
Я помолчал, показывая, что ценю постигшее меня счастья, а потом ответил:
— Прошу передать Государю мою искреннюю признательность за высокую оценку моих стараний. Но я полагаю, что на своем месте смогу принести больше пользы Отечеству, действуя как частное лицо.
— Вы думаете?
— Уверен. Ротмистров в Отечестве и без меня много.
— И потому вы скупаете журналы?
— Всего‑то два, ваше превосх… ваше высокопревосходительство.
— Без чинов, без чинов, господин барон. Нам, гревшимся у одного костра, в частной беседе можно быть и проще.
— Извольте, господин граф.
— И мы ведь были на ты? Молодость не вернуть, но можно вернуть отношения.
— Быть по сему!
И мы вновь наполнили стаканы тяжелого немецкого хрусталя скотским пойлом — так мы называли виски, будучи поручиками.
— Так зачем тебе журналы, да еще — два?
— Скажу так: чтобы заработать денег.
— И только?
— А для исправного заработка следует устранить известный крен отечественной журналистики. Журналы должны двигаться в согласии с видами правительства, а не поперек. Ну кто же ставит корабль поперек течения? Далеко не уплывешь. Другое дело — плыть по течению, по матушке по Волге, да еще под парусом.
— Интересная мысль. Ну, плывешь, а дальше?
— А дальше Волга впадает в Каспийское море. Богатейшее море! Что еще нужно промышленнику?
— Так ты промышленник?
— Да, промышленник. Плантатор. Говоря шире — капиталист. И знаю, что благоустроенное, прочное государство есть первейшее условие для применения капитала.
— Вот как? Значит, государство для капитала?
— И наоборот, граф, и наоборот: не нужно золото ему, когда простой продукт имеет.
— Кстати о Пушкине: я слышал, у тебя с ним вышла ссора? И дело идет к дуэли?
— Это не ссора, а так… вздорный характер, и больше ничего. А дуэли не будет: Пушкин мне должен, и должен немало. Должник же стреляться с заимодавцем до выплаты долга права не имеет. Так что побесится немного, да и успокоится.
— Государь принимает в Пушкине участие, — осторожно сказал Бенкендорф.
— Источник невзгод Пушкина — сам Пушкин, — ответил я. — И если бы какой‑нибудь добрый волшебник вдруг решил денежные проблемы Александра Сергеевича, заплатил все его долги, к примеру, то через год господин Пушкин опять оказался бы и без денег, и в долгах, и на грани дуэли. А может, и за гранью. Это свойство натуры, а натуру ломать — только портить. Вот займется «Современником» всерьёз, чтобы не с убытков жить, а с прибыли, тогда и поймет цену деньгам — своим деньгам. Глядишь, и появится ответственность.
— Ты думаешь, Пушкин безответственен?
— Это представляется очевидным. Вот он ищет дуэлей, так? Положим, кто‑то его убьет, на дуэлях это порой случается. Был бы он одинок, то и ладно, его жизнь — его правила. А так он оставит жену и детишек безо всяких средств и с огромными долгами. Чего ради? В угоду желанию написать злоехидный стишок на своего ближнего?
— Любопытная мысль, — сказал Александр Христофорович. — Но вернусь к журналам. Почему — два?
— Чистый расчет. Для охвата публики. Москва, так уж сложилось, настороженно относится к Петербургу. Потому москвичи предпочтут свой журнал столичному. Не только москвичи, но и провинциалы южных губерний.
— А направление этих журналов? Разное? Либеральное, консервативное?
— У журналов нет и не может быть никаких разных направлений! Направление должно быть одно: разъяснять подданному, что единственным путем к прочному благополучию оного есть путь ревностного выполнения начальственных предписаний. Если предписания будут либеральными, то и путь будет либеральный, а если консервативные — то и путь будет консервативный. Только так, и никак иначе!
Бенкендорф даже поперхнулся виски, и не сразу смог продышаться.
— Ты, барон, это… Предупреждай! А вообще‑то мысль верная. Чеканная.
— Любые начинания, и особенно начинания общественно значимые, к которым, несомненно, относится журналистика, должны соответствовать как гражданским постановлениям в частности, так и дальнейшим видам России в общем, — продолжил я.
Бенкендорф, уже подготовленный, только моргнул два раза, а потом сказал:
— Если ты сумеешь воплотить слова в дела, то со стороны властей можешь рассчитывать на всяческое содействие.
Ага, содействие.
Обратный путь я решил пройти пешком. Селифан ехал шагом позади, в двадцати шагах. Я шел и думал. Тройка для города избыточна, вполне хватило бы и одной‑единственной лошади, много — пары. Но держать разные экипажи тоже не дело. Вот как тут быть? Опять же дворянская честь… Едешь на тройке, и сразу видно — барин! Особенно если и лошади справные, и коляска венская, и кучер в макинтоше. Выходит, дворянская честь зависит от лошади? А честь державы — от того, как далеко прыгнет атлет, или как быстро проплывет дистанцию пловец? Чего только не придумают, лишь бы дело не делать. Иметь простой продукт.
В дружеское расположение Бенкендорфа я не верил нисколько. Во враждебное, впрочем, тоже. Он в экспедиции одна тысяча восемьсот второго года показал себя прагматиком: в меру заискивал перед Спренгпортеным, ровно вёл с равными себе, и был требователен к подчиненным. Но много думал. Просчитывал каждый шаг. Вот и сейчас он думает: придуриваюсь ли я в своей верноподданности, являюсь ли таковым на самом деле, или я — прагматик, ищущий верные пути к успеху? Подумает, и решит годить. Торопиться ему некуда. Успеет и преподнести государю меня и мои журналы как пример верноподданнической журналистики, и пресечь, буде увидит в журналах направление, несоотносящееся видам правительства.
Я свернул на Сорокинскую. Здесь фонари светили тоже тускло, но прячущихся в тени дома я разглядел. Четверо. Грабить будут? Убивать? С преступностью в Петербурге так же, как и в других городах, а именно сословно. Мастеровые грабят мастеровых, приказчики — приказчиков. На дворян руку поднимают редко. Но всякое бывает.
Когда я поравнялся с неизвестными, те вдруг выскочили, и, подняв палки, бросились ко мне:
— Вот тебе за моську! Вот тебе за моську?
Не дожидаясь побоев, я поднял трость. Состязаться в палочном бою я не желал, да и вряд ли из этого вышло бы что‑то хорошее: одному четверых не одолеть без смертоубийства, а убивать причины я пока не видел. И потому просто расстрелял всех: трость у меня стрелковая, калибром в девять миллиметров. Пули не боевые, а усмирительные.
— Что с ними? — спросил подъехавший Селифан.
— Ничего страшного, через часок очнутся.
Я снял с коляски фонарь, осветил бесчувственные тела. По виду — студенты. Это у них считается за доблесть: плащ сорвать с прохожего, облить водою или чем похуже. Эти вот палками побить хотели, старались. За моську? Они за Пушкина вступились, что ли?
Селифан тем временем оттащил тела обратно в тень дома. Чтобы ненароком никто не переехал. Не закоренелые ведь злодеи. Шалуны. Белинский их ещё и героями изобразит, борцами за честь русской поэзии. Нет, не изобразит, сейчас он на Пушкина сердит, ругательные рецензии пишет. Надеюсь, Аксаков уберет личные нападки, оставив только нападки литературные. Пять тысяч ему обещали Наблюдатели, Белинскому.
Да что‑то не торопятся давать.
Подожду.