— Господин Пушкин с визитом! — доложил Мустафа за час до полудня.
— Скажи, что буду через минуту, — я оторвался от пасьянса. Колода у меня нестандартная. Тузы — это страны, Великобритания, Франция, Голландия, Австрия, и, конечно, Россия. Пять тузов, шулерский шлем. Короли — Николай Павлович, Пушкин, Геккерен‑младший, Геккернен‑страший, и Безликий. Тоже пять получается. Дамы — Наталья Пушкина, Екатерина Гончарова, Идалия Полетика и Прекрасная Дама — это четыре. Зато валетов — целая дюжина, включая Бенедиктова, Булгарина, Жуковского, Гагарина, Долгорукого и даже Белинского. Джокер — шляхтич лихого вида с саблею в руке. С таким шутить опасно, пошутит — и голова с плеч. Ну, и всякие служебные карты, им тоже место есть. Но не сходится пока пасьянс. Может, я просто неправильно его раскладываю?
Я вышел в гостиную, где меня ожидал Александр Сергеевич.
С момента примирения отношения у нас корректные. Не более, не менее. Что могло подвигнуть Пушкина на визит ко мне?
Вот и узнаю.
После обмена любезностями Пушкин перешел к сути дела:
— Та гравюра, что была сотворена светом, вызвала немалый интерес, — сказал он.
И в самом деле — вызвала. Каждый участник проводов Давыдова получил свою светокопию. Отпечатанная на плотной голландской бумаге, она выглядела как эстамп отменного качества с матрицы отменного качества. Но дело не только в четкости: уж больно удачными оказались лица и фигуры российских литераторов. Возвышенно‑благородные, словно озаренные не простой магниевой стружкой, а Преображающим Огнем. И потому каждый, поместив эстамп в рамку, представил ему лучшее место, где и домочадцы, и гости могли узреть хозяина в выигрышном виде: смотрите, какой я молодец!
— Такое внимание отрадно. Светописи принадлежит будущее. Она, светопись, не отменит живописцев, но позволит всякому или почти всякому запечатлеть мгновения, важные именно для него, — ответил я.
— И вы ещё сделали светопортреты, — утверждающе продолжил Пушкин.
— Я? Нет, нет, что вы.
— Но Идалия Полетика выставила собственный светопортрет вашей работы у себя в салоне.
Портрет и в самом деле вышел на славу. Комплиментарные моды творят чудеса: возвращают молодость, делают глаза больше, ротик меньше, талию уже, бюст пышнее… Тут главное знать меру, не переборщить. Антуан меру знает. И потому портрет этот вызвал ажиотаж. Идалия Полетика женщина умная, знает, как обращать славу себе на пользу.
— Это не я. Это Антуан и Клюге. Энтузиазм молодости. Экспериментируют, ищут новые способы светофиксации повседневности, — я не подбирал слова, некоторую странность моей манеры говорить объясняли долгим пребыванием в Бразилии: отвык я от русского устного.
— Антуан? Клюге? Ваши люди?
— Мои служащие, да. А в чем, собственно, заключается ваш интерес? Собираетесь написать статью о светописи?
— Возможно, — ответил Пушкин.
— В январском номере «Отечественных записок» будет весьма подробная статья, объясняющая принципы светописи. Поскольку господин Эркюль Флоранс не намерен брать патент и желает сделать светопись общественным достоянием, подобного рода публикации позволят привлечь новые умы к развитию и усовершенствованию способа запечатления действительности, — продолжил я развивать научно‑просветительскую тему.
— Да, да, — видно было, что Пушкина перспективы развития светописи сейчас интересовали мало. Другое занимало его мысли, другое, но перейти к этому другому он никак не решался.
Может, хочет занять денег? Не дам! Я и так печатаю четвертую книжку «Современника» в кредит, увеличивая долг Пушкина ещё на тысячу рублей.
Наконец, он сказал:
— Означает ли то, что вы — или ваши люди — открыли некоторым образом портретную мастерскую?
— Нет, не означает. Салон светописи, или как вы изволили выразится, портретная мастерская, подразумевает оказание тех или иных платных услуг, говоря точнее, негоций, по формуле «деньги — товар — деньги». В данном же случае мы имеем скорее зондирование общественного мнения, выяснение перспектив светописи и потребностей в ней. Или просто любезность, оказанная даме Антуаном.
— Любезность? Антуаном? — Пушкин был шокирован. Какой‑то раб осмеливается оказывать любезности?
— Почему нет? Пребывание во Франции, оно такое… Либерте, эгалите, фратерните — немало в России сочувствуют этими лозунгами, но даже не представляют, чем оно обернётся, эгалите.
— А чем? — спросил Пушкин.
— Некоторые думают, что равенство — это когда мужики будут и жить, и вести себя как дворяне. А будет наоборот, дворяне будут и жить, и вести себя как мужики. Ничего хорошего, не получится. Со всею семьей не в двенадцати комнатах, а в одной. А мужички станут их теснить, и чуть что — в харю, в харю, в харю! И хорошо, если в живых оставят. Хотя Антуан, конечно, другое дело. Он никогда не был рабом в душе. Чего не скажешь о многих дворянах. Впрочем, вы и без меня это знаете: «убийцу с палачами избрали мы в цари!»
Пушкин поморщился:
— То дело давнее. Но вернусь к светописи. Вы… Вы не могли бы исполнить портрет? То есть велеть вашим людям исполнить портрет?
— С чего бы вдруг?
Идею наладить портретный бизнес я рассматривал. И отверг. Ни к чему это. Лишние хлопоты. Для легализации доходов вполне достаточно кофейни сейчас и журналов в будущем. Хотя да, дело могло стать прибыльным, особенно с учетом монополии. К примеру, главный книгопродавец города, господин Смирдин, предложил купить у меня сто эстампов «Литературного Парнаса» сначала по привлекательной цене, а потом по очень привлекательной. Но я отказал — и подарил ему одну копию, пусть поместит в своей лавке для вящей славы российской словесности. Сказал, что процесс пока не отлажен, затратен и мало подходящих для светописи реактивов. И светописью я занимаюсь токмо во славу научного прогресса. Прихоть аристократа, так сказать.
Это же я разъяснил и Пушкину.
— Впрочем, Александр Сергеевич, если речь идет о вашем светопортрете, это можно устроить. Мои люди сделают — исполнят! — портрет, мы помещаем его в наши журналы, «Телескоп» и «Отечественные записки», а вы получите копию. Можно даже две.
— Нет, речь не обо мне, — сказал Пушкин.
Я промолчал. Только позвонил в колокольчик.
Явился Мустафа.
— Не желаете ли кофию? — спросил я Пушкина. — Замечательная вещь — кофий! Способствует ясности мысли и благоприятному расположению духа. Мой добрый знакомый, французский литератор Бальзак, поглощает кофий в неимоверном количестве, что даже, на мой взгляд, и вредно. Но пишет помногу, и пишет с энергией паровой машины. В «Отечественных Записках», кстати, выйдет новый роман господина Бальзака. Если, конечно, пропустит цензура. Но мы постараемся, чтобы пропустила.
— Каким образом? — невольно заинтересовался Пушкин.
— Искусство перевода. Сомнительные места приглаживаются, неприемлемые — выпускаются.
Мустафа принес кофий.
Пушкин осторожно пригубил.
— Необыкновенный вкус, — сказал он.
— Как раз обыкновенный. Просто это настоящий кофий, выращенный, собранный и приготовленный по всем правилам кофейного искусства. Вы рахат‑лукум берите, вместе — воистину мусульманский рай!
Кофий оказал свое обычное действие — улучшилось настроение, прибавилось смелости, и Пушкин решился.
— Жена моя, Наталья Николаевна, желает получить портрет, как у госпожи Полетики, — выпалил он и покраснел.
Я продолжал пить кофий. И молчал. Желает, понимаешь. Пушкин меня не поймал, да я и не золотая рыбка ни разу.
— Можно ли это устроить? — спросил после паузы Пушкин.
— Можно. В порядке обмена. Ваша жена получает портрет, «Отечественные Записки» получают подборку ваших неопубликованных прежде стихотворений, не менее ста строк.
Пушкин нахмурился.
— Подборку?
— Именно. Или одно большое. Сто строк или больше. С правом публикации, разумеется. Безгонорарной. Как альманашники.
— Но у меня сейчас нет свободных стихотворений.
— А у меня сейчас нет портрета. Но муза плантатора зовется Необходимостью, и она поможет исполнить портрет, как только я получу стихотворения. Утром стихотворения — вечером портрет. Вечером стихотворения — утром портрет. Но стихотворения вперёд.
— Я подумаю, — сказал Пушкин после краткого раздумья.
— Разумеется, Александр Сергеевич, разумеется, — согласился я.
И Пушкин ушел думать.
Ну, ну. Не дадут ему долго думать. Вообще думать не дадут. Как там в сказке: «Воротись, поклонись рыбке! Хочу портрет, чтобы как у Полетики!»
Конечно, жена хочет. Во‑первых, это необычно — световой портрет. Во‑вторых, Идалия Григорьевна на портрете чудо как хороша, а для Натальи Николаевны это прямой вызов. В‑третьих, к полноразмерному портрету прилагалось шесть оттисков кабинетного формата, которые хозяйка портрета могла дарить поклонникам — и среди поклонников началось нешуточное состязание за право получения приза. Каково смотреть на это со стороны? Так что никуда Александр Сергеевич не денется. Не завтра, так послезавтра придет со стихами. Напишет ли новые, или пороется в архивах, уж и не знаю.
Пожалуй, Пушкина смущает то, что за сто строк он мог бы получить пятьсот рублей на ассигнации. Возможно, даже всю тысячу. С другой стороны, тысяча рублей — это всего лишь тысяча рублей. Один раз зайти в магазин Сихлера за нарядами. Ну, два раза, если брать только самое необходимое. Блистать на балу дорогого стоит — буквально. Особенно первым красавицам. Это не провинция, это столица, здесь надеть платье дважды почти неприлично, не купчиха, чай. Вот и залезают в долги, но стараются соответствовать. Хорошо, если в доме есть портнихи, а если нет?
Я ошибся — насчет завтра и послезавтра.
Уже вечером посыльный принес мне пухлый конверт, в котором, помимо стихотворений, было письмо Александра Сергеевича, в котором он осведомлялся, когда можно будет явиться позировать для светопортрета.
Я, будучи плантатором, пересчитал строчки в стихотворениях. Вышло сто двадцать четыре — видно, в досаде Пушкин их и не считал, брал, что под руку попало. В ответном письме, поблагодарив за оказанную любезность, написал, что жду Наталью Николаевну в «Америке» в любое удобное для неё время.
Удобное время наступило назавтра, в три пополудни, когда из кареты, подъехавшей ко входу, вышли Наталья Николаевна Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова, и сопровождавший их барон Георг Геккерен.
Очень мило.
Антуан встретил дорогих гостей, провёл их в Зал Бизонов, усадил за стол и угостил кофием — дамам со сливками, кавалергарду — черный, с ромом. Продавать ром мы формально не могли, а угощать — да сколько угодно. Антуан заверил, что кофий со сливками не только не портит цвет лица, но напротив, придает коже свежесть и белизну, и вообще — две чашки кофию молодят на половину дня. Но только две, дамам больше кофию пить не стоит.
Я тоже спустился, говорил положенные слова и наблюдал. Барон Геккерен показался мне человеком неглупым, приветливым и расчетливым одновременно. Его поведение соответствовало нравам и обычаям времени: не пересекая границ приличия, он и не отдалялся от них, что придавало некую пикантность положению — и, безусловно, нравилось дамам.
Когда кофий был выпит, мы все прошли в синий зал. Синий — потому что пейзажные обои были прикрыты синими ширмами. На время исполнения светопортрета. Потом их уберут, являя взору плато Мепл‑Уайта.
Усадив Екатерину Николаевну и господина барона в зрительские кресла, Антуан начал наставлять Наталью Николаевну: куда смотреть, какую позу принять, как держать руки, как держать голову. И не только командовать, но и показывать. Ганс же стоял у аппарата с видом серьезным и даже торжественным.
— Нет, чего‑то не хватает, — сказал Антуан.
— Чего же? — спросила Наталья Николаевна.
— Погодите минуту, — и Антуан выбежал из зала.
— Куда это он? — спросил барон.
— Не беспокойтесь, сейчас он вернется, — заверил его я. — Антуан дело знает, он прошел курс у Викара, и тот дал Антуану самую лестную рекомендацию.
— Вот как? — только и успел сказать барон, и тут вернулся Антуан, держа в руках футляр.
— Вам, сударыня, — обратился он к госпоже Пушкиной, — очень подойдет диадема. Поверьте, она придаст портрету необходимую глубину и возвышенность.
Он открыл футляр и извлек диадему. Платина, бриллианты, изумруды. Фотопортрет, конечно, не цветной, это было бы слишком, но всё равно получится интересно.
— Позвольте надеть на вас эту вещицу.
Госпожа Пушкина росту немалого, но Антуан заметно выше, и потому получилось всё легко и ловко. Наталья Николаевна нисколько не смущалась прикосновений Антуана, чего смущаться, для нее Антуан был не мужчина, а прислуга, вроде куафёра. Или нет?
Диадема и в самом деле украсила Наталью Николаевну, и когда Антуан добился того, чтобы госпожа Пушкина приняла соответствующую позу, Ганс Клюге поджёг магний.
— Вот и всё, — сказал я. — Птичка на воле.
И на прощание протянул госпоже Пушкиной футляр с диадемой:
— На память об «Америке» и о сегодняшнем дне. Портрет будет готов в субботу. Два больших оттиска, и шесть кабинетных.
Наталья Николаевна от диадемы поначалу отказывалась, мол, такой дорогой подарок она не может принять, но я уверил, что это пустяки, что в моих бразильских поместьях помимо серебряных шахт просто россыпи цветного хрусталя, очень похожего на драгоценные камни, и мои ювелиры в свободное от работы на плантациях время обожают мастерить такие вот вещицы.
— Ну, если это хрусталь, — сказала Наталья Николаевна несколько разочарованно, — тогда, пожалуй, можно.
— И можно, и нужно, — заверил я.
И пока Антуан с Гансом колдовали с модами, я представлял, как оно будет дальше.
Наталья Николаевна, воротясь домой, посмотрится в зеркало, и ей захочется к диадеме добавить серьги. Как без этого? И назавтра она уговорит мужа сходить к ювелиру, посмотреть что‑нибудь простенькое, хрусталь и серебро, под стать диадеме. Муж поморщится, хрусталь и серебро — это неблагородно, но пойдёт, поскольку хоть и неблагородно, но дёшево. Поведет жена его, понятно, к Дювалю, решив, что если уж диадема из серебра и хрусталя, то серьги пусть будут с бриллиантами. А позже можно будет к бриллиантовым серьгам добавить и бриллиантовую диадему.
Придут они к Дювалю, ювелир возьмёт в руки диадему и скажет, что да, у него есть серьги к этой диадеме, двадцать тысяч рублей.
Как двадцать тысяч, спросит Пушкин, рассчитывавший рублей на двести, на триста, много на четыреста. К диадеме серьги за двадцать тысяч? А сколько же стоит сама диадема?
Тысяч пятьдесят, не меньше, ответит честный ювелир.
Как пятьдесят тысяч, возмутится муж. За хрусталь и серебро пятьдесят тысяч?
Это не хрусталь, это бразильские бриллианты чистейшей воды. И бразильский же изумруд в тридцать пять карат. И не серебро это вовсе, а платина, металл королей, очень искусно выделанный. Если не спешить с продажей, можно выручить и шестьдесят тысяч.
Так будете брать серьги‑то, спросит Дюваль. Он знает, что с деньгами у Пушкиных нехорошо, но наличие диадемы в шестьдесят тысяч (на самом деле в семьдесят, ювелиру ведь тоже нужно заработать) поднимет кредит Александра Сергеевича, и поднимет значительно, ведь серьги — не шампанское, они и сами по себе надежный залог.
Наталья Николаевна посмотрит искоса на мужа, и тот не выдержит, и скажет «подумаю».
А потом, уже дома, станет допытывать жену, откуда у неё эта диадема. А жена скажет: это подарок от заведения, что давно практикуется в отношении особых клиентов в лучших кофейнях Санкт‑Петербурга, вроде серебряной ложечки или щипцов для сахару.
Хороши щипцы, вскипит муж, в пятьдесят тысяч! Но я же не знала, что в пятьдесят тысяч, резонно ответит жена. Я думала, что это хрусталь и серебро, рублей на пятьдесят, на сто. Ты же отдал господину Магелю стихов на полторы тысячи, вот я и подумала, что он хочет загладить свою вину. Я же не графиня А., не княгиня Б., и не Идалия Полетика. У них бриллиантов во множестве, вот они в них и понимают. А у меня никаких бриллиантов нет, вот я в них и не разбираюсь. С меня, бедной, и хрусталя довольно. И зарыдает громко и некрасиво.
Пушкин встанет перед проблемой: что, собственно, делать? Конечно, нужно вернуть подарок. Но почему барон Магель решил сделать подобное подношение? С Натальей Николаевной он ни разу не говорил: во время визита на дачу жена была больной и к гостям не выходила, на балу они тоже не разговаривали, а исполнить её портрет он, Пушкин, сам упросил барона, и отдал ему стихов изрядное количество в уплату.
Или барон просто передаточное звено, и подарок сделал кто‑то другой? Кто? Этим «кто» может быть только один человек в государстве. Сам Государь. Но так ли это? И как быть с женой? Ей и в самом деле нужно бриллиантов, она этого достойна.
И Пушкин решит поговорить со мной — завтра. То есть уже послезавтра. В пятницу.
«Morgen, morgen, nur nicht heute».
А вот дагерротип Оноре де Бальзака от 1842 года. Подумать только: проживи Лермонтов еще хотя бы год, и у нас была бы подлинная фотография!