Глава 20 Полутайный Советник

20 декабря 1836 года, воскресенье

— Я, право, даже не знаю, как быть, — барон Геккерен‑младший улыбнулся обезоруживающе. — Господин Пушкин вообразил, что я ему смертельный враг. Подумать только, враг, да еще смертельный!

— А вы не враг? — спросил я.

— Помилуйте, господин барон, ну с чего бы мне враждовать с Пушкиным? Я не поэт, и абсолютно не разбираюсь в русской поэзии, если таковая вообще существует.

— Она существует, — заверил я д’Антеса.

— О, нисколько в этом не сомневаюсь! Я лишь хочу сказать, что не имею о ней никакого понятия, и потому не смею судить ни о русской поэзии, ни о месте господина Пушкина в ней. Он, я слышен, чрезвычайно чувствителен ко всякого рода критикам, но я к ним совершенно непричастен.

— Никто вас в этом и не подозревает.

— Пушкин служит по статской части, я избрал карьеру военную, следовательно, и здесь нам делить нечего. И, наконец, у нас нет и не было никаких столкновений в денежном отношении.

— Согласен.

— Тогда что получается? Тогда получается, что господин Пушкин видит во мне врага исключительно по дьявольскому наущению.

— Он здесь совершенно ни при чём, заверяю вас.

— Кто?

— Дьявол.

— Не берусь утверждать наверное, — усмехнулся д’Антес, — но поэты поклоняются Аполлону, который, согласно новейшим исследованием французских учёных, никто иной как Люцифер.

— Французских учёных? Не британских?

— Может, и британских, — легко согласился бравый поручик, — в философиях я не силен, запомнил только, что Аполлон светоносный, и Люцифер светоносный. Братья — близнецы? Но не в Аполлоне дело, а в господине Пушкине. Он почему‑то решил, что это я наградил его патентом рогоносца.

— А это были не вы?

— Не я, — серьёзно сказал д’Антес. — Я так не шучу. И хлопотно, и глупо. К тому же, как говорят, эти патенты были разосланы по многим адресам, раз уж и я, и мой приёмный отец тоже получили копии. Похоже, на господина Пушкина кто‑то изрядно осерчал. Но точно не я.

Встреча наша проходила в Английском Клубе, где кавалергард был гостем, а я — полноправным клабменом. И пошел я на эту встречу по инициативе государыни императрицы: во время очередного посещения «Америки» она попросила меня помочь поручику Геккерену, в котором принимала участие, уладить отношения с господином Пушкиным. Я после известного инцидента прослыл специалистом по Пушкину, вот и обратилась Александра Федоровна.

Просьба императрицы посильнее приказа: приказывать мне она не может, а в просьбе отказать невозможно.

Да я и не собирался — отказывать. Напротив, пришло время посмотреть на д’Антеса поближе. Мы, конечно, виделись, но в присутствии императрицы, а это совсем другое дело, нежели вольный разговор вольных людей.

— Если нет никакой причины считать вас причастным к рассылке злополучного патента, а господин Пушкин настаивает на обратном, значит, тому есть какое‑то объяснение, — начал разглагольствовать я.

— Хотелось бы знать… — пробормотал д’Антес.

— Возможно, его кто‑то намеренно вводит в заблуждение. То самое наущение, только не дьявольское, а человеческое.

— С какой целью?

— Спровоцировать скандал. Или даже дуэль.

— И очень может быть, — согласился д’Антес. — Мне говорили, что господин Пушкин большой охотник до дуэлей.

— Изрядный, — подтвердил я. — По счастью, в этих дуэлях кровь не пролилась ни разу. Пока.

— Пока. И я не хочу быть первым, кто нарушит этот порядок. Я вообще ни разу не стрелялся на дуэли, и не желаю этого делать впредь. Господин Пушкин это понимает, потому и грозится дуэлью.

— Вы избегаете дуэлей?

— Разумеется. Жизнь даётся не для того, чтобы по прихоти любого шалопая ставить ее на кон. И вообще… Позвольте говорить откровенно: я твёрдо намерен сделать военную карьеру. Предположим, мне придётся стреляться. Но ведь это — крах всех устремлений. Если я убью противника, меня, по вашим русским законам, сошлют в Сибирь, или, в лучшем случае разжалуют в солдаты. Не для солдатчины я ехал в Россию. Если убьют меня — тут и вовсе говорить не о чем. И даже если дуэль обойдётся без кровопролития, моим карьерным устремлениям будет нанесен ущерб, возможно, непоправимый. Разве не так?

— Пожалуй, так, — был вынужден согласиться я.

— Теперь другой вариант: я не принимаю вызова. Поступаю правильно. По закону. Но меня тут же подвергнут остракизму и вынудят покинуть полк: трусу не место среди кавалергардов. Получается, я в безвыходной ситуации.

— Получается, — вздохнул я.

— Так что же вы мне посоветуете делать?

— Дорогой барон, у нас здесь не Страна Советов, у нас здесь самодержавная монархия, и потому исходить нужно именно из этого.

— То есть?

— Вы можете и должны обратиться к Государю. Объяснить ему ситуацию. Я совершенно уверен, что он найдет приемлемый выход.

— Разве он есть, приемлемый выход?

— Конечно. Например, вы можете испросить перевод на Кавказ. Никто не посмеет упрекнуть в малодушии офицера, стремящегося на войну. При этом не только будет сохранена ваша репутация, при этом вы осуществите то, к чему стремитесь — сделаете большой шаг навстречу карьере. Пора, пора получить Станислава с мечами и следующий чин. Для карьерного офицера участие в войне просто обязательно, спросите у моего друга генерала Давыдова. Хотя, конечно, на войне могут убить.

— Я не так боюсь умереть, хотя, конечно, не стремлюсь, как не хочу умирать только потому, что вздорному человеку пришла в голову вздорная прихоть, — ответил д’Антес, и ответил искренне — по крайней мере наполовину. Действительно, глупо из‑за чужой вздорности разбить собственную карьеру. Так разбить, что и не склеить. А уж умирать…

— Тогда обращайтесь к своему командиру с просьбой о переводе. На Кавказе вы встретите немало будущих генералов, не говоря уже о генералах настоящих. В карьере пригодится.

— Но у меня венчание, — вспомнил вдруг д’Антес.

— Скоро?

— Сразу по окончании поста. Венчаюсь с Екатериной Гончаровой, знаете ли.

— Выходит, вы будете с Пушкиным свояками.

— Думаете, его это успокоит?

— Как знать. Во всяком случае, до венчания вряд ли вам стоит ждать вызова. Ну, а затем…

Вот что: если такое вдруг случится, зовите меня в секунданты. Авось, что и придумаем.

— Авось?

— Это дохристианский русский бог, Авось, великий и могучий. Спасает от съедения свиньёй. Иногда.

Не скажу, что д’Антес успокоился полностью, но частично — пожалуй. Здесь, в уюте Английского клуба, снежное поле, барьер, выстрелы, пороховой дым, запах свежей крови кажутся чем‑то далёким, даже и нереальным, словно дурной сон.

Что, Саша, репка?

В синей комнате шла игра — неторопливая, и на самые малые деньги, меньше только на орехи. Но никто не посмел бы упрекнуть игроков в скупости. Тут ставкой было иное. Английский посланник, французский посланник, австрийский посланник, голландский посланник. За игрой вершились порой миллионные дела — из намеков и умолчаний. И никто в эту комнату не заходил, кроме лакеев, но каких лакеев! Каждый из них стоил полка: как уверяли завсегдатаи клуба, отчеты лакеев шли на стол то ли к Нессельроде, то ли к Бенкендорфу, то ли к самому Государю, а уж те делали соответствующие выводы к вящей славе российской политики.

Все может быть, но не верю. То есть что лакеи Английского Клуба отчитывались перед третьим отделением собственной Его Императорского Величества канцелярии, сомнений не вызывает. Вызывает сомнение, что из этого проистекает сколь‑либо значимая польза. Власть слышит только то, что хочет слышать, и потому декабрь двадцать пятого года, февраль семнадцатого или август девяносто первого обыкновенно застают её врасплох. И порох подмочен, и ружья кирпичом чищены, и собаки некормлены.

А в зеленой комнате — сюрприз! Александр Сергеевич Пушкин сидит за шахматной доской и с кем, с моим давним приятелем, Алексеем Яковлевичем Мануйлой!

Что Мануйла в городе — ожидаемо. На днях было оглашено завещание Корастелёвой, скончавшейся скоропостижно во время вечерней прогулки. Алексею Яковлевичу досталось и деньгами, и имуществом почти на полтора миллиона серебром. Ради такой суммы можно и Замок покинуть, и даже выздороветь: взгляд у полковника был хоть и сонный, но разумный.

Но вот то, что Алексей знаком с Александром, было неожиданным. Где и когда они могли познакомиться? Впрочем, могли. За карточным столом. Но Мануйла от карт отошёл, отсюда и шахматы.

Оба настолько были погружены в позицию, что не замечали ничего вокруг. И никого тоже. Меня, во всяком случае, не заметили. Или сделали вид, что не заметили. Ладно. Буду надеяться, что и д’Антеса Пушкин тоже не заметит.

И я прошёл в библиотеку, читать европейские газеты. Нет ли чего нового на этой веточке баньяна жизни? Пока никаких признаков. Великобритания в кризисе, нарастает движение чартистов, во Франции король‑гражданин Луи Филипп железной рукой правит страной, правительство Тьера начинает кампанию индустриализации, германские княжества пребывают в растерянности, а в Северо‑Американских Соединенных Штатах на выборах победил демократ Мартин ван Бюрен, но никого это особенно не интересовало. Где Европа, а где Америка.

О России писали сдержанно. О Пушкине не писали ничего. Смешно, в мое первое время шкрабы учили, что буржуазия всего мира стремилась извести певца русской воли Пушкина, и потому прислала на помощь тирану Николаше наемного убийцу Дантеса. И это отложилось в сознании. Как не отложиться, дети доверчивы. Им скажешь — «Бог есть», они верят. Им скажешь «Бога нет», они тоже верят. Когда у академика Павлова поинтересовались, верит ли тот в Бога, академик ответил, что это неважно. Важно, верит ли Бог в тебя. Я слышал это собственными ушами — меня, тогда молодого практиканта, взял с собою сам Ленсман, гений допроса, известный тем, что к телесным пыткам он прибегал крайне редко, предпочитая пытки ментальные. Такие, когда пытуемый не только не чувствовал боли, но одно лишь счастье, давая показания на себя, семью, друзей, знакомых и даже незнакомых.

И вот я здесь и сейчас вижу, что Европа Пушкиным не интересуется. Писем ему не пишут, денег за переводы не шлют, да и переводят вяло: стихи гения звучат лишь в переводе другого гения, а где его взять, другого? Они, гении, не грибы, под каждым кустом не растут.

А Николай Павлович, как рачительный хозяин земли русской, Пушкина ценит, как ценит собиратель редкий по красоте камень. Ценит и бережет, но в списке приоритетов он, Пушкин, у него седьмой в девятом ряду. Другие заботы требуют внимания. Индустриализация прежде всего. Заводы, фабрики, транспорт. Железную дорогу строит, пока потешную, ну так и Пётр с ботика начинал.

А барон д’Антес в роли наёмного убийцы пусть остается на совести шкрабов. Не знаю, где совесть у шкрабов, и есть ли у шкрабов совесть… Он, конечно, шалопай, но и в четверть не такой шалопай, каким был Пушкин в двадцать пять лет. Шалопайство д’Антеса отчасти нарочитое: кавалергарду просто нельзя не быть шалопаем. Но, поскольку за бароном нет могущественной родни, шалопайство должно быть скромным и умеренным. Что мы и видим. Казарменные шуточки? А какие шуточки можно ждать от кавалергарда? За то их и любят дамы и девицы. За шуточки. Ну, не только за них, но и за них тоже.

Назад я шёл пешком. Оно и полезно, движение, и Селифану я позволил остаться в «Америке», развлекать публику мюзетами. Чудесное преображение императрицы отчасти приписывают и музыке, потому дамы частенько просят Селифана сыграть «Кондора», мелодию, которую Александра Федоровна особенно полюбила. Условный рефлекс: подсознательно императрица связала простенькую музыку с тем, что чувствует себя опять на двадцать пять. Да и выглядит так же.

И вот просят дамы Селифана сыграть, и дают ему кто рубль, кто два, а бывает, и все пять. За неделю немалые суммы составляются. Прежняя хозяйка, тамбовская помещица К., даже плакалась, что я, воспользовавшись неопытностью бедной вдовы, купил за бесценок истинную пёрлу, и что по совести опять же я должен ей доплатить тысяч хотя бы пять. Лучше десять. А если совсем‑совсем честно, то пятьдесят. Или больше. Ведь пёрла же!

Я не ответил помещице. Пренебрёг. Мы, плантаторы, люди чёрствые, люди бессердечные, норовим скупать пёрлы по цене гороха, с того и богатеем.

Прогуливаюсь неспешно, по городу ползет густой оттепельный туман, густой настолько, что хочется резать его ножом и есть, как молочный кисель. Но ножа у меня нет. У меня есть револьвер, «Кольт Паттерсон», вариант «бэби», двадцать восьмого калибра. По меркам девятнадцатого века — компактный, удобный, и, с учётом покроя одежды, пригодный для скрытого ношения. Я и ношу — скрытно. Пусть будет. На центральных улицах Петербурга спокойно, а с револьвером ещё спокойнее.

Иду я весь спокойный, как вдруг из проезжающей кареты выскакивают трое, и, не говоря худого слова, кидаются на меня с ножами в руках. Скоро сказка сказывается, а сам процесс — выскочить троим из кареты, занимает достаточно времени. Достаточно, чтобы узнать, достаточно, чтобы достать револьвер, взвести курок и выстрелить. И так четыре раза — кучер тоже решил поучаствовать.

И вот стою я на улице, четыре тела лежат вокруг, а издали, в тумане, дудят в дудку хожалые.

Мне бы скрыться в тумане, но это было бы неправильно.

Настрелял — отвечай.

Да ладно, отвечу.

Не впервой.

Загрузка...