Глава восемнадцатая Сегодня ночью Дебора может написать самые грустные в мире стихи

Только на следующей неделе я нашла в себе силы и отправилась в психиатрическую больницу. Было светло, сквозь пенистые тяжёлые тучи пробивался луч солнца, однако само здание мне показалось зловещим, похожим на старого, немощного стража, который забыл, что такое смех.

Вчера у меня было первое дополнительное занятие. С месье Думаком. Мы сидели бок о бок и разбирали предыдущий урок. Он со мной разговаривал, даже не стараясь имитировать фюрера в ветреный день. Всё было ещё хуже: он рассказывал интересно. Средний Восток больше не казался мне запутанным набором слов, я начала что-то понимать, причём настолько, что даже почти забыла о запахе изо рта месье Думака: оттуда воняло протухшим устричным соусом. Однако теперь я думаю, что он носит парик: верхние пряди выглядят иначе, чем волосы у шеи. И странно блестят. Да и цвет чуточку темнее… Я должна это как-то проверить: учитель истории в парике — такое не каждый день встречается.

Я подошла к больнице. Кровь в моих венах превратилась в ледяную обезболивающую жидкость.

Внутри плохо пахло, какой-то смесью столовой и моющего средства. Приготовившись увидеть индейца Вождя или Джека Николсона, я направилась к регистратуре.

— Здравствуйте, я к Анне Дантес.

Девушка за стойкой улыбнулась и посмотрела что-то на компьютере. Волосы её были собраны назад заколкой в форме узла — такого же тугого, как и ком у меня в горле.

— Ой…

Что на этот раз?

— Вы член семьи?

— Я её дочь.

— Мне очень жаль, но мадам Дантес отказалась от посещений.

Это какая-то шутка? Мне захотелось рассмеяться ей в лицо. Апогей теоремы. Верх унижения. Вселенная своей гигантской лапой залепила мне пощёчину прямо в рожу.

Моя мама не хочет меня видеть.

— Доктор Шапенас поддерживает её решение.

Я не могу вас впустить.

Я смотрела на неё глазами ящерицы, которую раздавил трактор.

— Но… мой отец приходил, не так ли?

— Его тоже не впустили. Он оставил письмо.

— А.

Дамы и господа, остроумный ответ Деборы тут же лишит дара речи любого умника!

— Ну что ж, спасибо…

Я отвернулась. Всё вокруг было слишком белое.

— Мадемуазель!

Девушке было неловко.

— Вашей маме лучше. Весь персонал так говорит. Принесите письмо, уверена, она будет очень тронута.

Шутите?

На улице, казалось, даже деревья показывали мне средние пальцы своими голыми ветками.

Развалившись на диване и прижав к подбородку тарелку, я за обе щёки поглощала макароны с маслом.

Даже не услышала, как вернулся папа. Он смотрел на меня, но я ела, не обращая внимания.

В конце концов, он же больше здесь не живёт, так?

— Отлично! Макароны с маслом! Умираю с голоду…

— Ага, супер. Почему ты мне не сказал, что она отказалась от посещений?

Не снимая пальто, он присел на край дивана.

— Потому что думал, что с тобой она захочет встретиться.

— Не угадал.

— Мне очень жаль, Дебора.

— А вот мне не очень.

— Ты можешь ей написать, знаешь?

— О, ну конечно! Вы там записками обмениваетесь или что? Она не хочет меня видеть!

— Ты можешь посмотреть на это и с другой стороны…

— Это как?

— Она не хочет, чтобы её видели.

Я перестала жевать.

— Ей стыдно, она не знает, как поступить.

А вот об этом я не подумала.

Мучилась весь день, телефон отключила, думала, что мама больше меня не любит. Я, я, я…

Папа встал, снял пальто и аккуратно повесил его на вешалку в коридоре. Он сутулился.

— Дорогая…

— Да?

— А ты… как сказать… тебе не хочется с кем-нибудь встретиться и поговорить?

— Ты про мозгоправа?

— Да.

— Нет. Не думаю. По крайней мере, не сейчас.

Я накалывала макароны на вилку: клак, клак, клак. — Может, тебе полегчает. Там, где ты можешь свободно говорить и… тебя не осудят. Ты могла бы открыться.

— Всё нормально, правда. Дай мне свыкнуться для начала.

— Хорошо.

— Макароны надо будет подогреть.

Он почесал шею и направился на кухню.

— Папа!

— Да?

— Ответь мне на один вопрос.

Он выглянул из кухни. Ему тоже надо свыкнуться с шоком. И не с одним. А я не хотела этого замечать, вот и всё.

Давай.

— Записки…

— В прихожей?

— Их развесила не я, а мама.

Он вернулся в гостиную.

— Твоя мама?

Он взглянул в окно, потом на меня. На лбу проступили морщины.

— Ты их выбросила?

— Нет… просто убрала. И это номер галереи «Левиафан». Я туда ходила, но они никогда не слышали о маме.

Пристально разглядывая меня, папа скрестил пальцы у подбородка.

— Почему ты ничего мне не сказала? — прошептал он.

— А с каких пор мы с тобой вообще разговариваем?

Вонзив кинжал прямо ему в живот, я бы наверняка сделала не так больно.

Он вернулся на кухню, и я услышала металлическое щёлканье выключателя на плите под кастрюлей.

Завтра четверг.

Я не вставала.

Не хотела идти в Питомник.

Не хотела смотреть на этих идиотов, хихикающих за моей спиной. Надоело быть «девочкой, чья мама хотела покончить с собой». Меня нельзя свести к этому ярлыку.

Сегодня я буду бестолково лежать под одеялом и ни о чём не думать.

Среди всей этой неразберихи я решила вернуться к Виктору Гюго. Получилось лучше, чем путешествие на ковре-самолёте, однако я зла на него.

Гюго — это слишком. Ему пофиг на меня, он меня убивает, мучает. Сам он умер уже много лет назад, но каким-то чудом живёт в моей голове. Когда Мариус расхаживает перед Козеттой, сидящей в саду на скамейке, я вижу себя: как игнорирую Виктора, но одновременно переживаю, что он меня не замечает. Когда Мариус думает, что прыгающие воробьи подсмеиваются над ним, я его понимаю. Когда он делает вид, что читает, не в силах сосредоточиться, поскольку Козетта сидит с другой стороны аллеи, я его понимаю. Когда он ослеплён, когда не спит, когда в исступлении дрожит, когда сердце его бьётся так сильно, что у него темнеет в глазах, — я понимаю его. Точнее, Виктор Гюго меня понимает. Когда он говорит: «Если бы не было ни одного любящего существа, погасло бы само солнце», я плачу. И этот голубоватое сияние вокруг Козетты — я его тоже вижу. Виктор сияет, Виктор — это фонарь в моей ночи, даже если он занят, даже если у меня ни единого шанса. Из-за Гюго я вдруг понимаю, лёжа в своей кровати, что люблю Виктора. Люблю по-настоящему. И ничего не могу с этим поделать. Буду любить даже из тени — тут мне никто не поможет.

До конца учебного года осталось пять с половиной месяцев. Они будут сущим адом.

В 16:04 отец отправил СМС: «Я сходил в галерею. Там действительно никто не знает твою маму. Ума не приложу. Люблю тебя».

Я ответила: «Я тоже тебя люблю».

Потому что вреда от этого точно не будет.

Потому что это правда.

Мне не хватает маминых аппликаций. Квартира пуста.


В 17:56 Джамаль спросил, могут ли они с Виктором зайти ко мне в гости. Я согласилась. Какая я жалкая: любовь — это наркотик: вредит здоровью, но без него никак. Мне нужна доза. По имени Виктор.

Я приняла душ, и, если хотите знать, давно пора было.


Поднявшись на шестой этаж, они едва дышали.

Виктор пришёл ко мне в первый раз. Я убралась в комнате.

— Привет, красотка! — воскликнул Джамаль. — Ты не в пижаме?

— Ну это уж как-то совсем…

— Привет, пёсик! Узнаёшь своего друга?

Изидор прыгнул на Виктора, тот потерял равновесие и рухнул на меня. Резко вскочив, он протянул мне кипу листов.

— Сегодняшние занятия.

— Спасибо. Я только что заварила чай. Будете? У вас носы красные.

— Снаружи минус сорок, будто мы в Антарктике. Удивлён, что мы не встретили пингвинов по дороге.

Они сняли куртки, и Джамаль рухнул на пол. Виктор же сел на диван и осмотрелся. Какой он милый с красным носом…

А

Д

Е

Л

Ь

Изидор помчался к нему и прижался носом к причинному месту — он так часто делает. Виктор попытался отпихнуть пса, но Изидор не сдавался, и бедняга покраснел. Я разливала чай потрём чашкам, стараясь не заржать.

— Э-э-э… Дебора?

Но это было сильнее меня — заржала.

— Ха-ха-ха! Прости… Ха-ха! Изидор, оставь Виктора в покое, уверена, он чистый!

— Что?

— Ну ты же помылся?

— Я… Изидор, слушай хозяйку! Иди нюхать зад кому-нибудь другому!

— Я не его хозяйка.

— Ну теперь моя очередь смеяться! — воскликнул Джамаль. — Конечно! А Гертруда не мой тарантул!

— О чём ты?

Я уселась по-турецки на полу. Так чудесно оказаться здесь с ними, гостиная наполнилась словами, смехом. Даже Изидору нравилось.

— Ты шутишь, Дебо?

— Его хозяйка — моя мама.

— А как собака признаёт своего хозяина? — спросил Виктор.

— А с каких пор ты разбираешься в собаках? Ты никогда раньше не видел Изидора!

— Я спец по собакам. У меня целых тринадцать лет был пёс, помесь лабрадора и какой-то неопределённой породы. И звали его Пёс.

— Смотрю, вы особо не заморачивались…

— Ну да, мы его взяли щенком.

— А почему его звали Пёс?

— Это я узнал гораздо позже. Один раз, когда мне было лет десять-одиннадцать, мы пошли гулять в лес. Пёс, наверное, заметил кролика или какого другого зверька, помчался за ним и исчез.

— И вы так его и не нашли?

— Нашли, но мои родители часами горланили в лесу, чтобы засранец Пёс вернулся. И тут — о ужас!

— Что?!

Слушая Виктора, мы с Джамалем даже дышать перестали. Конечно… не буквально.

— Я узнал настоящее имя Пса! Потому что, мои дорогие слушатели, Пёс — это сокращение!

— От чего?

Виктор сделал глоток чая, наслаждаясь произведённым впечатлением и заведённой публикой. Как же он бесит! Настолько, что я дождалась, пока Виктор поставит чашку на место (а то ошпарится ещё), и бросила ему в голову свой носок.

Последний гвоздь в гроб Деборы.

Да КТО вообще так делает? Уверена, Козетта не кидалась носками в рожу Мариуса!

— Дебора! — обиженно вскрикнул Виктор, но улыбнулся (по крайней мере, я надеюсь).

— Извини! Слишком интересно! Но носок чистый, я только что его надела!

— Да ла-а-адно, всё нормально, — вмешался Джамаль, — ты же не трусами в него кинула.

— Ты вправду это произнёс?! — завопила я.

Они с Виктором согнулись пополам от смеха. Джамаль похлопал меня по спине, Изидор зарычал, и всем пришлось умолкнуть.

— Хорошо сказано, Изидор! Я тоже хочу послушать историю о Псе до конца.

Моему лицу, похожему на помидор, позавидовал бы мак, а Виктор как-то странно пялился на меня. Я раньше не замечала у него этого взгляда, поэтому не могла расшифровать, что он значит.

— Так, ты продолжишь или второй носок бросить?

Лучшая защита — это нападение… разве нет?

— Хорошо, барабанная дробь… Так я в ужасе обнаружил, что Пёс — это сокращение от?..

— Песок?

— Пестунья?

— Пестрянка?

— Песо?

— Хуже.

— Хуже Пестрянки?

Виктор кивнул и подул на чай.

— Песец.

— Да ладно?!

— Мама назвала пса Песец. Песец! И в солнечный воскресный день в лесу, полном гуляк, она начала орать его полное имя: «Песе-е-е-е-е-ец! Песе-е-е-е-е-е-е-ец!»

— Я… не могу… в это… поверить! — задыхалась я от смеха.

Виктор протянул мне телефон:

— Сама ей позвони!

Четыре минуты мы ржали без остановки: я с трудом переводила дыхание, Джамаль угорал, обнажая свои клыки, которые были похожи на две антенны. Пока я умирала со смеху, глаза Виктора превращались в дир узенькие щёлочки на его прекрасном лице.

Наконец я успокоилась, меня охватила невероятная радость.

— Так вот, — продолжил Виктор свою мысль, — собака признаёт хозяина в том, кто с ней гуляет и её кормит.

Я посмотрела на позорного пса:

— Изидор?

Его хвост ритмично застучал по полу.

Они ушли около восьми. Мы договорились собраться у Джамаля в субботу и посочинять «изящные трупы». Не могу сказать, что против капли нормальности в этом жестоком мире.

Я убрала чашки, крошки от печенья, и едва открыла книгу, как услышала поворот ключа в замке прихожей. Мой небритый отец промок насквозь.

— Дождь идёт?

Ах да, снаружи лило как из ведра.

— Ливень. Я столкнулся с твоим другом, забыл, как его зовут.

— Джамаль.

— И со вторым парнем.

— Угу.

Ожидая ответа, отец уставился на меня. С его пальто вода капала на ковёр — кап, кап, кап; я сделала вид, что читаю. Он вернулся в прихожую, снял верхнюю одежду и стариковские ботинки, повесил пальто на вешалку и поставил обувь под батарею в прихожей. Каждое его движение было чётким, аккуратным, однако, когда он приблизился ко мне, чтобы запечатлеть холодный поцелуй на лбу, всё это сменилось неловкостью.

— Тебе лучше?

— Угу.

— Хорошо провела день?

— Угу.

— А этот парень, Джамаль…

— Послушай, папа, мы просто друзья, ок?

— Ок! Хорошо!

Он исчез, но потом вернулся, вытирая полотенцем мокрые волосы. Полотенце было розовое, но мой отец не замечает таких деталей. Что он вообще замечает?

— Вот ты обвиняешь меня в неразговорчивости, но я делаю, что могу! — начал он так громко, что я подпрыгнула. — Ты затыкаешь меня каждый раз, когда я пытаюсь, так дела не делаются!

Я громко вздохнула. Само его присутствие бесило меня.

— Ты хочешь, чтобы я был внимательным, но не слишком, чтобы слушал тебя, но без фанатизма! Дорогая моя, это так по-женски!

— Ты не мог этого сказать. Ты только что выдал самую антифеминистскую речь на свете за всю историю этой квартиры.

— Да, ты права, я выразился как идиот.

— Ну почему же «как».

Мы сверлили друг друга взглядами. В комнате смердело обидой и недосказанностью.

— Дорогая моя…

Вдруг он весь обмяк. Подойдя к креслу напротив, он сел и закинул голову на спинку.

— Послушай, если ты думаешь, что ответственность за происходящее лежит на мне… что твоя мама хотела покончить с собой, то надо вскрыть этот нарыв, — решил он не ходить вокруг да около.

Шум дождя оглушал: он будто пролился между нами, на мою голову, волосы, продырявил кожу, словно кислота, добрался до костей, мышц и растворял меня на диване, разъедал.

Я заложила пальцем страницу, которую читала, и закрыла книгу, сжав её так сильно, что текст отпечатался на коже. Не в силах посмотреть отцу прямо в глаза, но и не в силах сдерживаться, лгать, я исподлобья взглянула на него.

— Конечно, ответственность на тебе. А на ком ещё? — прошептала я.

Он уставился на меня, открыл рот и цокнул языком.

— А ты знаешь, почему я ушёл, дорогая?

Он продолжал называть меня «дорогая».

— И знать не хочу.

— Возможно, но я хочу тебе рассказать, это необходимо. Ну, как поступим?

Я не двигалась с начала разговора. Спина затекла, было больно. Папа же сдувался с каждым произнесённым словом, сморщившись, как сгнивший фрукт.

— Выслушай меня, пожалуйста.

Голос его звучал смиренно, и моя ярость угасала.

— Пожалуйста.

Я положила книгу разворотом вниз, чтобы не потерять страницу, и вжалась в диван.

— Говори.

— Спасибо.

Он смотрел на меня, но переводил взгляд на окно, на потолок или под ноги через каждые две-три фразы, словно хотел сбежать любой ценой.

— Развод — это вина обоих. Я не хочу оправдываться, пойми меня правильно, но это правда: когда пара расстаётся, ответственность лежит на обоих.

Он сцепил пальцы у подбородка — он всегда так делает, когда сосредоточен. Мне показалось, что он забыл обо мне, однако папа продолжил:

— Внутри твоей мамы есть огромная пустота, которую мне не удавалось заполнить. Гигантская пустота. И я больше не мог этого выносить.

Удивительно, но я поняла, о чём он.

— Что-то в ней было для меня всегда неуловимым. Сначала это казалось привлекательным: смогу ли я разгадать и приручить таинственную красавицу Анну? Но годы шли, и твоя мама до сих пор ускользает от меня. Часть её мне не принадлежит, и в этом не было бы такой проблемы, если бы эта часть не была гигантской. Анна сама создала свою личность, свой характер, но ключ к ним мне не дала. Вместо этого она построила между нами стеклянную стену, которая граничит со страной, где мне нет места. И твоя мама всегда такой была. Мне же нужны отношения попроще, но, главное, главное, я хочу, чтобы во мне нуждались. Сегодня же я чувствую себя мебелью. Мне хочется изменить свою жизнь. Я хочу быть кому-то нужным.

— Ты мне нужен.

Он улыбнулся:

— Ты понимаешь, что я хочу сказать…

И это правда, моя мама парит, она плывёт в водах своего одиночества, и хвала тому, кто осмелится за ней последовать. Мой отец пытался.

И сдался.

Он уходит, капитулировав.

— Я не жду от тебя понимания, дорогая моя, но хочу, чтобы ты знала. Я не плохой человек и не злодей. Миллионы пар расстаются, но редкие из них доходят до такой катастрофы. Если твоя мама сделала… то, что сделала, думаю, это не из-за меня. Думаю, это по той же причине, которую я пытаюсь разгадать с нашей первой встречи. И я никогда не расшифрую эту тайну, мне жаль. Мне правда очень жаль.

Я почувствовала мерзкий запах гари.

Выругавшись, папа побежал на кухню. Вглядываясь потерянными глазами в эту мамину страну, до которой ему никогда не добраться, он ел почерневшие макароны.

Загрузка...