Московские знаменитости

Машина, остановленная Рейном, оказалась грузовиком-лесовозом, и водитель, у которого уже кто-то сидел в кабине, любезно предложил нам ехать на бревнах, правда, за бесплатно. Несколько часов мы то ползли в гору, то летели под уклон безостановочно, трясясь на каких-то смолистых комлях, за нуждой отползая к гибким (и гибельно виляющим) вершинным спилам, пока, наконец, не въехали во Львов.


Прелестный город, старомодно элегантный, составлял контраст мятой пропыленности наших одежд. Но и в провинциальном виде и статусе он сохранял столичное достоинство — это было нам, питерцам, по душе. Памятник Мицкевичу — поэту, а не какому-нибудь генерал-губернатору! Стрыйский парк! Но пора на вокзал.


В Москве жили все литературные знаменитости — и официальные, и те, что "по гамбургскому счету", последние нас и интересовали. Рейн поселился у своих родичей, я — у своих, но не у Ивановых на Кутузовском, а у Зубковских на "Соколе" в "генеральском" доме, — братец Сергей недавно женился и съехал оттуда; мне освободилась его кушетка. Я ночевал либо там, либо в Баковке, где семейства обеих сестер — Лиды и Тали — снимали дачу.


В один теплый дождливый день я, накинув полковничью плащ-палатку дяди Лени прямо на футболку и трусы, отправился разведать дорогу в Переделкино и пошел себе мимо баковских дач, полем и сквозь лесок, по мосткам через какую-то запруженную заводь, опять мимо уже переделкинских дач, и вдруг оказался у ворот к Дому творчества.


Я пожалел, что оделся так по-простому, по-дачно-спортивному, но решил узнать, там ли Владимир Луговской, к которому мы с Рейном планировали на днях съездить. Подойдя к дверям, я как раз и столкнулся с ним. Он возвращался с высокой дамой, обликом напоминавшей красавиц, когда-то позировавших Дейнеке и Самохвалову.


Пришлось представиться как есть. Дама нас оставила вдвоем, и мастер, которым я так восхищался, разглядывал меня с недоумением. Объясняя свой, конечно же, неприличный для визита вид, я сам разглядывал прославленного поэта: высокий рост, тот же узнаваемый из тысяч мужественно-исступленный профиль, черные густые брови, волосы, теперь уже совсем седые, откинутые назад, — знакомый по портретам облик. Но и какая-то едва уловимая дряблая дряхлость проглядывала в подбородке, в безволосой лодыжке ноги… А голос — роскошный, даже несколько показной.


Я рассказал ему, как до морозных мурашек по коже любил его поэзию — не только знаменитую "Балладу о ветре" или "Мужество и нетерпенье вечно мучили меня" — образы, кстати, объяснившие мне собственные отношения с подругами, но и любовные, нежные и даже трогательные стихи…


— Какие же именно?


— Ну, например: "Стоит голубая погода, такая погода стоит, что хочется плакать об августе и слышать шаги твои…" Или: "Девочке медведя подарили…"


— А-а…


— И все-таки наиболее сильными мне кажутся поэмы из сборника "Жизнь", образующие новую линию. Так сказать, линию "Жизни"…


Мастер был этим замечанием очень доволен и сказал, что он как раз заканчивает книгу новых поэм, продолжающих эту "линию жизни", если хотите. Название сборника, впрочем, — "Середина века". А сейчас он просит меня прочитать что-нибудь свое. И я стал читать. Когда я кончил, он сказал:


— Ну что ж. "На срезе тяжелого холма" — это хорошо. "Жизнь есть способ передвижения белковых тел" — это выражено смело. Может быть, даже нагло. А "лучики ромашек" — это, извините, — "лучек и рюмашек". Но вы пришлите мне тексты, эти и новые, и я, возможно, вас поддержу.


Странный пустяк: я не взял его почтового адреса. Некуда было записать, да и казалось, что всегда успею. Но, созвонившись с Рейном, я назавтра привел его к Луговскому. Глубоким низким голосом мастер читал нам поэму из "Середины жизни" (так у меня сейчас объединились оба названия) о бомбардировке Лондона. Образы были видимыми и резкими, но напоминали они не реальность и не поэзию, а кино, снятое оператором Урусевским. Впоследствии Рейн, переставив юпитеры и притушив освещение, усвоил эту манеру для своих ностальгических баллад о былом.


Год спустя, когда Рейн был на Камчатке, пришла весть, что Луговской вдруг умер в Крыму. Я написал другу открытку, добавив придуманных кинематографических красок к скупому сообщению: поэт умер внезапно, идя купаться в море и упав лицом в куст цветущих опунций. Неправда стала поэзией. Рейн написал в "Японском море":


Загрузка...