Треугольник и много, много глаз

И — началось… Где-то что-то мелодраматическое возникало и перед кем-то до трагического накачивалось, бритовкой чиркалось по запястьям, кто-то катался в истерике, комкая и кусая платок, и объявлялось имя конкретного носителя Мирового Зла, и это было, оказывается, мое (а в сущности-то, даже не мое, а невинного моего отчима), в общем-то, смешноватое имя. Кому-то беседовалось в стихах аж с богами (в частности, с божком любви), оповещалось о некоем моральном ублюдке, истинной любви не знающем, о сексуальном маньяке, зацикленном на половых органах наших с вами подруг, и при этом опять же кивалось все в ту же сторону. И — работало, действовало: все больше профилей я видел на филармонических концертах, все меньше трезвонило мне телефонных звонков к облегчению домочадцев.

Была и поддержка немногих, которые стали еще ближе, но главным и непререкаемым арбитром оставалась Ахматова: примет она меня или не примет? Она приняла, и я читал ей поэму “Новые диалоги доктора Фауста” — эта тема была ее давней подсказкой всем нам, и вот я осуществил ее. Но посвящение было адресовано не ей, и надпись под названием гласила: “М. П. Басмановой посвящаются эти опыты”.

Ахматова выслушала мои “Диалоги” с неменьшим вниманием, чем я слушал ее “Поэму без героя”, и сказала лишь:

— Лексика почему-то бледна.

Я ответил:

— Это белое на белом… Как ваше “к… к… к…” выдает замешательство автора, так и здесь однообразие красок дает свою фору мыслям и интонациям.

Она, может быть, впервые остро взглянула на меня и попросила “на два дня” мою поэму. Ну, разумеется… Через два — или дважды два — дня я был опять у нее, и рукопись мне вернулась с такими словами:

— Поэма состоялась.

И — ничего больше. И я уже не расспрашивал, как мне этого ни хотелось. Главное: Ахматова меня и поэму мою подтвердила. Остальное мне было уже не страшно.

Но появилось много общественных экзекуторов, стремящихся привести в исполнение приговор “аликов-галиков” в широком спектре воображения, где-то далеко отойдя от классического “казнить нельзя, помиловать” и значительно приближаясь к “казнить, нельзя помиловать”.

Как-то Федосья, положив телефонную трубку, объявила:

— Спрашивали тебя, дома ли ты, но не сказались…

— Кто бы это мог быть?

Через полчаса выяснилось: явился художник Олег Целков и с ним Владимир Марамзин, литератор. Вид у обоих был решительный. “Где картина?” И они прямо прошествовали в мой кубометр жилья, будто для обыска: следователь с понятым. Да что там искать: картина, то есть эскизная голова к “Едокам арбуза”, висела в простенке между окном и дверью, но… перевернутая лицом к стене. Олег, как увидел это, так, передернувшись, сразу заявил:

— Я забираю картину.

— Да что ты, Олег! Мы же договаривались… И для какой роли ты пригласил с собой Марамзина?

Марамзин, довольно крупный парень, переминался в летчицких унтах, бороде и распахнутой дубленке, заполняя мой закут уже до состояния полной закупорки.

— Он мой коллекционер. А ты перестал выплачивать по договору, да и, как ты относишься к моей живописи, я теперь вижу…

— Олег, я прервал выплаты, потому что перешел на другую работу и у меня затруднения. Но я скоро все выплачу. А мое отношение к живописи прежнее. Просто мне бывает тесно в этом объеме, а краски такие агрессивные, что я устаю от их давления и вот так отдыхаю…

— Нет, нет, так нельзя, это неуважение! К тому же здесь рядом кухня, газовая плита, пар, запахи — это вредит краске. Картину я забираю, а то, что ты успел выплатить, верну.

Ушли… Теперь Марамзин станет по салонам рассказывать в деталях о моем унижении. Он и настроил Целкова. Мы с ним были давно и шапочно знакомы, еще когда он учился в ЛЭТИ и звался Володей Кацнельсоном. Он стал ходить по литобъединениям с короткими рассказами, потом женился и взял фамилию жены. Марамзин — почти Карамзин, звучит литературно, хотя и смахивает на маразм тоже. Я видел его в звездный час, когда он шел по Невскому, приобняв двух красавиц, щурясь маслинами глаз и улыбаясь в молодую курчавую бороду. Слева к нему льнула бывшая, а справа — будущая жена, Оленька Антонова, дочь известного советского писателя Сергея Антонова и сама в скором времени прима Акимовского Театра комедии. С ней мы еще подружимся примерно за год до моего отъезда из Союза, а ее тогда уже бывшего мужа я видел где-то посредине меж этих событий в час его позора. Он был арестован по чистому делу, за самиздат, главным образом — за Бродского, но сломался, раскаялся и на суде закладывал своих французских “эмиссарок”, вывозивших рукописи за границу, заодно заложил и академика Сахарова, потому лишь, что тот якобы находился вне опасности от преследований и клепать на него было безвредно. А того вдруг взяли и выслали в закрытый город Горький. А Володю Марамзина, наоборот, выпустили. Так вот, тогда, в описанном выше эпизоде, он, конечно же, настропалил и привел Целкова.

Не встречаясь и не объясняясь, заочно меня приговорил и друг Женичка. По горячим следам событий, но не участвуя в них (то есть действуя скорее как журналист, а не как поэт), он написал поэму под таинственно-масонским названием “Треугольник и глаз”. В ней он описал, соответственно, любовный треугольник и то, как его видит — нет, не всевидящее око, а любопытный взгляд соседа, подсматривающего за тем, что он считает адюльтером. С этой поэмой и сопутствующим комментарием он прошествовал по компаниям и салонам: читал у Шейниных… у Штернов… там… сям… И дело делалось. Я, естественно, захотел узнать, что это за произведение, и автор неожиданно охотно передал мне текст через третьих лиц.

Это было не то, что я предполагал. Я ожидал каких-нибудь посильных вариаций на тему “Моцарта и Сальери” с заведомо известной ролью, мне отведенной… Нет, такой малостью мне было не отделаться — автору показался контраст между гением и злодейством недостаточно ярким. Первым “углом треугольника” у него, конечно, был Поэт и Гений, но еще и Герой, пошедший бесстрашно против неправедных сил — каких же? — ну, не обозначать же прямым текстом КПСС и КГБ, иносказательно можно назвать их Драконом. А его возлюбленная, хотя и не была захвачена в плен, но селилась предосудительно между Театром и Рынком, что, вероятно, символизировало ее лицедейство и продажность. Поэтому-то ее с легкостью и соблазнил появившийся третий “угол” — и не злодей, и не поэт, и даже не претенциозная литературная бездарь, а вообще никто, какой-то хлюст с улицы, единственной приметой которого была хорошая английская обувь, описанная автором со вкусом, вниманием и даже некоторым завистливым сожалением. А ведь, действительно, я одно время донашивал английские туфли моего покойного тестя, и надо же, как автор их прочувствовал, запомнил и оценил! Правда, про Рынок соврал: вместо него был Никольский собор. Ну какая разница, это ведь художественное произведение! И, слушая его, либеральная интеллигенция наслаждалась вовсю своей нравственной правотой.

К этой толпе присоединился и быстро набирающий известности писатель Андрей Битов. Только он решил устроить свой суд надо мной в прозаическом жанре, да так, чтобы приговор застал меня врасплох. Но в планах своих он немножко прошибся — нашлась добрая душа, позвонила мне из издательства:

— Дима, у меня есть новости для вас. Первая (и это хорошая новость): мы отобрали ряд ваших стихотворений для следующего выпуска “Молодого Ленинграда”. А вторая — похуже, я даже не знаю, как вам это и рассказать. Приезжайте к нам в издательство, я вам лучше покажу.

Приехал. Дело оказалось в том, что текущий выпуск того же альманаха был уже почти готов, из типографии пришли гранки для вычитки и исправлений. Там был напечатан рассказ Битова с главным персонажем по фамилии… Бобышев. Этот ничем не примечательный Бобышев (“маленький человек” — традиционный тип в отечественной литературе) служил инженеришкой в какой-то конторе, ленился, мелочно обманывая начальство, хотя и трусил, но прогуливал, ходил в рабочее время в кино, пытался даже завести легкую связь со случайной девицей, но сробел и пожмотничал, ну и так далее. Словом, становился Бобышев именем нарицательным для мелкотравчатости и моральной нечистоплотности. Мокрица он и дрянь.

В ответ на мой взгляд добрая душа развела руками и сказала:

— Здесь я помочь не в силах. Да автор меня и не послушает. А сходите-ка вы лучше к главному редактору, попробуйте его убедить. Вы ведь теперь тоже наш автор.

В назначенное время я явился в Дом книги и вознесся лифтом на тот этаж, куда допускались лишь посвященные. Главред, нормального вида приземистый чиновник, уставился на меня с непротокольным любопытством.

— Знаю, знаю… — остановил он мое вступление. — Герой этого рассказа, конечно, неблаговидная личность, и то, что у него ваша фамилия, может у вас вызвать досаду. Но таких случаев в литературе сколько угодно, и к нам в издательство нередко приходят письма с читательскими обидами подобного рода. Что тут поделаешь? Вот моя фамилия, например, Смирнов — самая заурядная. Представим, что Битов дал своему персонажу мою фамилию, мог бы я протестовать?

— Ну, во-первых, моя фамилия не так уж часто встречается. Во-вторых, некоторые детали совпадают, например, то, что я инженер. Это ведь немаловажно: представьте, как этот рассказ будет прочитан у меня на работе. Но возьмем ваш пример, и героем пусть будет Смирнов. Пусть это чуть ли не самая распространенная фамилия, но если его сделать не “инженером”, а “главным редактором одного из издательств”? Плюс какие-нибудь детали для сходства?

Моего собеседника слегка передернуло от такого предположения, но он продолжал гнуть свое:

— Здесь ведь возможно и совпадение. Автор мог просто выдумать такую фамилию, которая ему подошла для характеристики персонажа. Вот у Гоголя, например…

— Да знает он меня прекрасно, но почему-то хочет навредить… Никакого тут совпадения нет, мы с ним знакомы.

— А как вы это можете подтвердить?

Такой вопрос я предвидел и хорошо к нему подготовился. Вот, пожалуйста! Я протянул ему книгу “Большой шар” с дарственной надписью: “Дорогому Диме Бобышеву — за его стихи. Дружески — Андрей Битов”.

— Это другое дело… А не могли бы вы оставить мне эту книгу?

— Да ради Бога, мне она не нужна. И, помимо всего, я ведь тоже ваш автор. Мои стихи отобраны для следующего выпуска альманаха, это будет мой дебют, и я хочу, чтобы читатели связывали мое имя со стихами, а не с сомнительными похождениями битовского персонажа.

— Да, это другое дело. Чернить своих авторов мы не заинтересованы.

Ближе к вечеру раздался звонок. Едва я отозвался, телефонная трубка заревела на меня битовским голосом. Бешеная брань и оскорбления сотрясали мембрану несчастного аппарата, завершась патетически:

— Вызываю тебя на дуэль!

По случайности я в этот момент был один в квартире и потому мог дать волю ответному негодованию, которое я подытожил, надеюсь, не хуже:

— Ты для меня и так уже мертв.

Вскоре вышел альманах “Молодой Ленинград” с битовским рассказом. В фамилии героя была заменена первая буква. Пустяк, но это уже был не я.

Странно ли будет добавить сюда признание, данное Битовым — жизнь, две жизни спустя — в интервью для одного кинематографического журнала? Вопросы задавала Любовь Пайкова, и вот какой ответ извлекла из него ловкая журналистка.

А. Битов: То, о чем вы говорите, связано… с неправильной, греховной жизнью. Помню, решил воспользоваться моментом и отправился исповедоваться в русский храм в Голландии. А был я в совершенно непотребном состоянии, после такого перебора, когда стыдно дышать и полное омерзение к себе. И батюшка как-то сразу понял это мое состояние, хотя оно ему вряд ли импонировало… У меня было впечатление, что он сгибался под той ношей, которую я на него взвалил. Потом он меня спросил: “Ну, а зла-то вы многим желали?” И я ответил: “Вот этого — никому”. Тогда он сказал: “Ну, слава Богу…” И отпустил мне грехи.

Загрузка...