День поэзии

В ту осень не только наша "Культура", но и другие студенческие клубы, неофициальные и рукописные журналы, независимые объединения поэтов стали возникать в городе. Будоражило ли это сыщиков политического надзора, тревожило ли это железобетонное ленинградское начальство? Не знаю. Но думаю, что временно им было не до нас. Москва замахнулась тесаком реформ, провинция хватала ее за волосатое запястье. Пока потные гиганты сопели, перетаптываясь, процветала наша "Культура", в ЛИИЖТе звучали "Свежие голоса", в Библиотечном мололи "Чепуху", "Тупой угол" издавали интеллектуалы-физики в Политехнике, декаденты распускались "Синими бутонами", футуристы открывали "Литфронт Литфака"…


Из Москвы приезжали знаменитости: Евтушенко, Слуцкий. Каким-то невероятием Рейн их зазвал в Техноложку и скоростным образом устроил (видимо, через Зеликсона) для них выступление в Большой физической аудитории. Более того, не чувствуя себя уверенным перед огромным залом, он вытащил и меня за кафедру, и вместе мы представляли гостей. Московские звезды были осторожны, читали проверенное. Евтушенко — "Военные свадьбы":


Вхожу, плясун прославленный,

в гудящую избу…


В авторском чтении вдруг проступила смущающая символика стихотворения: женихи уходят на войну, поэт-подросток остается с овдовевшей Россией…


Прочитав первым, Евтушенко тут же исчез. Слуцкий читал тоже лишь сугубо разрешенное:


Я говорил от имени России…


Профессор Никита Толстой, истинный хозяин места, где все собрались, чье барское детство волшебно воспел его отец, "красный граф", задавал вопросы из первого ряда:


— Почему не издают Хемингуэя?


Или:


— Когда наконец мы сможем прочитать Джойса?


Слуцкий мялся с ответами. Мы закрыли вечер и увели его, чтобы показать газету "Культура", которая нуждалась в веской защите. Он задал несколько статистических вопросов о том, сколько студентов в институте и какая часть из них прочитала газету, затем не торопясь проглядел заметки, но отозвался как-то невнятно:


— Посмотрим…


В утешение он сказал пишущим:


— Шлите все Бену Сарнову, с поправкой, конечно, на читателя, в журнал "Пионер". Он печатает наших…


Поколебавшись, я все-таки его спросил:


— А "наши" — это кто?


— "Наши" — это наши, — четко ответил Борис Абрамович, заглянув мне в глаза.


На следующий день был праздник поэзии. Московские знаменитости с тем и приехали, чтобы на нем выступить. В этот день я купил в Доме книги у молодой продавщицы отдела поэзии Люси Левиной большущий in folio альманах, который так и назывался "День поэзии". На обложке, по забавному замыслу художника, уже имелись отпечатанные автографы участников, и кого там только не было! Красивая Люся, глядя выпуклыми прозрачно-зелеными глазами, произнесла на публику пунцово-выпуклыми губами:


— Приходите все в час. Будет выступать Павел Антокольский.


В начале второго перед толпой молодежи стоял сморщенный, похожий на Пикассо старикан, артистически прикрыв голый череп беретом. Он был еле виден из-за прилавка. Поставили стул. Со стула, как малыш на елке, он стал читать поэму о сыне, убитом на войне. Предмет был грустен, поэма длинна и риторична, к тому же давно и хорошо известна — автор уже получил за нее Сталинскую премию, и публика скучала. Хотелось именно праздника. Ему стали подсказывать:


— Почитайте что-нибудь новое!


— Нет, лучше из старого! Об Афродите Милосской — "Безрукая, обрубок правды голой…"


— Пусть лучше Рейн будет читать! Поэму "Рембо"!


— Кто такой Рейн? — вдруг заинтересовался старый романтик.


Рейна пропустили вперед. Многоопытный, но любопытный Антокольский, не давая повода для неразрешенного выступления, распорядился:


— Читайте не им, а мне.


И направил неожиданно большое ухо через прилавок. Но и Рейн не дал тут промашки. Частично в волосатое антокольское ухо, а большей частью отводя звук губою в зал, он гулко закричал:


Программа девственниц с клеймом на ягодице —

"А. Р." — такое же, как под столбцами рифм.

Здесь нет иронии. Она не пригодится.

Так значит прочь ее. Но щеки опалив!..


Не знаю, как в дальнейшем сложились отношения двух поэтов, — кажется, довольно мило. Но тогда хотелось для Рейна немедленного признания, торжественной передачи лиры, благословения, приглашения в Литинститут в Москву! Этого, разумеется, не было…


А в Москве Леонид Чертков занимался, по его словам, "политической болтовней" в сарайчике для жилья, извне нашпигованном подслушивающей аппаратурой, и публично читал с ироническим посвящением "Ленинскому комсомолу" свои "Рюхи":


Расставив ноги блямбой,

она ему дала за дамбой…

А в Польше… А в Венгрии…


В Венгрии тоже все началось со студенческого кружка "По изучению поэзии Шандора Петёфи". Кружком руководил профессор изящной словесности Имре Надь (не венгерский ли вариант Глеба Семенова?). Читали летучие стихи, занимались "политической болтовней" на своем вывихнутом наречии… Только — вдруг они ощутили себя свободными и стали освобождать страну. Такие же, как мы, в зеленых плащах и черных беретах. Но — с автоматами. Когда все вдруг кончилось, мы с Найманом ходили смотреть кинохронику тех дней. Диктор произносил торжественно-зловеще: "Фашиствующие молодчики покусились на самое святое — памятник советскому воину-освободителю". Из положения лежа молодые венгры вели прицельную стрельбу из автоматов по советскому гербу на монументе. От него отлетали кусками: серп, молот, колосья…


— Я смотрю это в девятый раз, — признался Найман.


Диктор: "Войска Варшавского договора пресекли провокацию, грозящую дестабилизацией Восточной Европы…"


Да, 5 ноября Хрущев бросил на Будапешт танки, и неделю они с лязгом гонялись по улицам, расстреливая повстанцев. Имре Надя, тогда уже главу правительства, схватили, увезли в Болгарию и там казнили. Из прессы нельзя было выжать никаких сведений о происходящем. Только сквозь рев глушилок, приноровляя слух, я вылавливал обрывки радиорепортажей Би-би-си.


— Опять свои небеси слушаешь, — с неодобрением говорила Федосья.


Жизнь спустя, в 90-м году, следуя по отрогам разваливающейся империи, я переезжал на немецком прокатном "опеле" мост через Дунай между Пештом и Будой. На этом месте застрелился советский офицер-танкист, не пожелавший исполнить кровожадный приказ. Далее, на развороте улицы, поднимающейся к крепости в Буде, стояло старинное укрепление. Его толстые гладкие стены были изрыты избоинами от скорострельной танковой пушки. Так они и остались незаштукатурены. Видно, в 56-м это был крепкий орешек сопротивления, а сейчас я, восходя от незалеченных стен, возвращался к собственной юности. Вид с крепости на Пешт захватывал дух. Солнце слепило, отражаясь в Дунае. Венгрия уже была свободна, но запашистые, крепко-пахучие поленья "салями" оставались еще восхитительно дешевы.


Загрузка...