Две правоты

Добровольные купидоны, дуэньи, даже телефонные дуэлянты — все это было бы ничего, если б не сомнения, уже раз навсегда поселившиеся во мне по поводу искренности подруги, если б не поиски объяснений ее колеблющегося поведения в совсем уже чуждом ряду понятий — в стратегии кокетства, в использовании меня как средства для уловления не меня, а его, его, — вот в чем был “потерянный рай” ослепившего меня на минуту счастья. Пока это ослепление длилось, мы оказывались правы общей, покрывающей двух правотой, но стоило иллюзии испариться, как и правота начала истончаться, делаться куце-лоскутной, наподобие моего одеяла. Нет, я-то верил в себя, и даже свое образовавшееся одиночество воспринимал как залог, может быть, донкихотской победы. Но для этой веры одной лишь моей правоты недоставало, она нуждалась и во второй опоре. Как когда-то в Карпатах, карабкаясь за эдельвейсом, я безоглядно рискнул и поставил ногу на камень, а он выкрошился из скалы, — так вот и тут. Да и в памятную новогоднюю ночь на тонком льду залива — столько веры в нее вложил, столько риска. И ведь предупреждал… А теперь я уже попался, стал от нее не свободен, да и назад уже поздно, только и оставалось, что переть напролом…

Эти темы, думы и слова были самыми насущными — хлебом и воздухом моей жизни, только их я и мог прокручивать через извилины и полушария моей головы, и сердце питало их безостановочно, а для нее они становились, увы, лишь “выяснением отношений”. Чем-то вроде: “Вы любите выяснять отношения? Я — терпеть не могу!” Тем более что и с другой стороны, из архангельской ссылки, шло то же самое в виде писем, стихов, телефонных вызовов. И кто я был, чтобы ей приказать: “Не читай” или: “Не говори”?

Быстроглазый Володя Аллой и жена его Рада вдруг стали доверенными ее друзьями, и к ним она стала ходить с несвойственной регулярностью, словно по расписанию, а мне не позволялось даже провожать ее к ним. Ну, конечно, от них-то и шли звонки: в сельсовет ли в определенное время, к ним ли с переговорного пункта на станции Коноша, и уж, наверное, происходили свои “выяснения отношений”; как я понимаю, происходило примерно то же, чего я старался не делать. И все-таки делал.

Оттого-то и показалось мне, хотя и не без обиды и подозрений, но все же естественным ее желание удалиться куда-нибудь в тихое место да и пожить хоть недельку одной, прийти в себя, разобраться, решить наконец, что же делать… А куда она хочет поехать? Может быть, в Колосково? Нет, ни за что! Так куда-нибудь в Комарово? Нет, нет, это совсем другое место, и она не хочет, чтоб кто-либо знал… Так! И меня теперь устраняла вчистую…

Через несколько дней я решил, что надо ее искать. Почему-то мне вообразилось, что я знаю то место, куда она могла захотеть спрятаться, — из ее же рассказов о когда-то счастливой дачной поре, из ее взглядов туда в окно электрички, когда мы ездили мимо, по той же ветке до Рауты, до Соснова и шли потом на бобышевскую дачу… Где-то за Токсовым начинались крутые холмы, поросшие курчавым лесом, уходящие как-то маняще-щемяще в сторону Юкков, и она произносила стихи Кузмина, в общем-то, жеманно-эротические, о тех местах, где “прозрачно розовеют пятки / у резвых нимф на небесах, / в курчавых скрытые лесах / кукушки заиграли в прятки”, и, произнесенные ее шелестящим голосом, они для меня навсегда связались именно с этим пейзажем. Мы с ней как-то (да не “как-то”, а точно 2 сентября) поехали туда на прогулку с неясным желанием найти наше куда-то девшееся счастье, как будто его можно было обнаружить и взять, словно семейство маслят, под сосенкой. Целый день она прособиралась, мы вышли на платформу уже в сумерках, пошли по дороге в сторону холмов: кустарник, поле… И вдруг желто-рыжая краска мелькнула: лисица! Что-то вроде удачи… Стемнело. В загоне возилась, с хрупом дочавкивая свою шамовку, какая-то свинка. Мы поднимались по склону холма, между ветками поблескивали звезды. Пахнуло хвоей. Тут, под еловым шатром, мы и остановились. Зачем, почему мы с ней здесь? Я почти принудил ее к ласке, но получил лишь укор. Ждали ли мы какого-то чуда, явления, откровения? Нет, этого не было. Был пробравший меня до позвоночника церемониал неизвестно чего, но с великим якобы смыслом — предтеча позднейших “перформансов”. Вот разве что меры наших жизней тогда утекали одновременно, одноминутно и вместе… А между тем прошли целые сутки, и мы вернулись в город.

И в это-то место я приехал теперь ее искать. Добрел до поселка, выискал живую душу, спросил. Нет, никаких дачников не было. Побрел в сторону другого поселка. И вдруг понял, что ее здесь нет. Вернулся в город — и прямо к Басмановым:

— Где Марина?

Наталья Георгиевна, стоя в дверях, поглядела на меня, как на безумца, и, бедная, вынуждена была лепетать:

— Не могу вам ответить…

Но я уже знал. Не знал только точного места и не знал, как узнать его… Не бросаться ж в стан демонстративно сочувствующих — мне, демонстративно отверженному! И я стал вспоминать, где я слышал о месте Жозефовой ссылки. В последнее докризисное время я начал было дружить-не-дружить, но общаться-видаться с прозаиком Игорем Ефимовым: он бывал у меня на Тавриге, принимал несколько чопорно и у себя с женою Мариной Рачко, тоже писательницей. Были мы сверстники, но они держались солидней, что прозаикам свойственно: если не трубка, то борода у них заводилась сама. У Игоря был еще голос скрипуч. И говорили об умном: он, например, спрашивал, как я себе представляю современный роман. Ха! Я представлял его прежде всего интеллектуальным, то есть романом идей. Ну как что, например? Да есть множество образцов, самый характерный, пожалуй, — это “Доктор Фаустус” Томаса Манна. Неужели!? Обязательно надо прочесть. Да, у меня есть эта книга, и я могу ненадолго ее одолжить…

Наблюдал меня как прозаик, а потом перестал: якобы исчерпал и понял. Но стихи все просил и даже потом повторял, что запомнилось. Вдруг удивил, спросив разрешения взять две строки “из меня” на эпиграф для романа, да еще каких:

Беда, беда, — зову я, выбегая.

Навстречу мне желанная беда…

Роман “Смотрите, кто пришел!” был задуман как интеллектуальный, но и молодежный, и его вот-вот намеревался опубликовать журнал “Юность”. Не очень-то веря в такую удачу, я разрешение, разумеется, дал. Журнальное “вот-вот” растянулось на после-кризисное время, и “интеллектуальный роман”, а лучше сказать, лирическая повесть Ефимова вышла со странно изменившимся эпиграфом: “Нас и любить-то еще не любили, / Нас и забыть-то еще не могли” и с подписью: “Александр Кушнер”.

Я вспомнил: Ефимов позвонил и позвал к себе, когда уже наше противоборство с Бродским пошло по заголовкам шепотных новостей. Я удивился, не зная, отстал ли он от злобы дня или же, наоборот, желает со мной озабоченно-дружески обсудить эти события. Оказалось, просто почему-то еще не слыхал, а я о себе самом сплетничать не собирался. Разговор пошел о месте изгнания Бродского: Архангельская область, Плесецкий район, станция Коноша, село (и совхоз) Норенское.

— Прямо как Галя Наринская… — сказал Ефимов.

И это — запомнилось.

В среду я взял отпуск на два дня (вместе с субботой и воскресеньем этого мне должно было хватить с лихвой на поездку) да и отправился очертя голову — уже не за счастьем, а “хоть себя положить, а несчастье свое возвернуть”.

В Коношу я прибыл утром, но почтовая машина в Норенское уже ушла. Так если дотуда тридцать километров будет, значит, можно и пешком дойти? Местные сомневались, но я пошел по шоссейке и углубился в лес. Были мартовские разливанные оттепели, проточные неглубокие лужи переплескивали через грунтовую дорогу, но мои боты “прощай молодость” все еще держали ноги сухими. Сосняк с березняком, кое-где осины, оседающие под солнцем сугробы и, в общем-то, проходимый тракт как-то меня шаг за шагом взбодрили. А тут и — вне всяких предсказаний — попутка остановилась даже и без моих жестикуляций: садись, подвезу! Сел в кабину, как барин, и покатили. В перелесках стволы деревьев стояли еще в снеговых колодцах, а на увалах земля оттаяла и через дорогу образовались такие потоки, что и в сапогах-то сухим не перебраться. Ну, ничего, притормаживаем, а дальше скорости опять набираем. Вот и Норинское — большие бурые избы средь открытого поля. Остановились. Как раз напротив стоит встречный грузовик, а в кузове, я вижу, — Марина! Она и без меня готова уехать, Иосиф в сапогах и ватнике стоит у колеса, провожает.

Выпрыгивая из кабины, я кричу:

— Марина! Вот ты где! Я — за тобой.

И — не слишком ли так уж легко, без усилий? — забираюсь к ней на грузовик.

— Нет! — Иосиф кричит. — Марина, слезай, ты никуда не поедешь.

— Нет!

— Да!

— Нет!

— Да!

Марина лезет через борт, спускается. Я за ней. Мы втроем входим в избу через дорогу напротив. Грузовики уже разминулись, разъехались… Дальше что — непонятно. Но я знаю, зачем я приехал. За кем. Громадная скрипучая изба. Входим в малую комнату: стол, заваленный книгами и рукописями, две лежанки, на полу — картонный короб с сигаретами “Kent” и пестрой всячиной, над столом приколота открытка “Избиение младенцев” Брейгеля, на стене над одной из лежанок — остро заточенный топор. В окошке — вид на ту лужу, где только что стоял грузовик.

— Что тебе здесь нужно? — Это спрашивает меня Иосиф.

— Ты знаешь. Я приехал за ней.

— Она отсюда никуда не уедет.

— Нет, уедет. Со мной.

Взгляд его на топор. Взгляд мой туда же.

— Я без нее никуда не уйду. Только вместе.

— Нет, она останется здесь.

Взгляд на топор. Взгляд туда же.

— Нет, уедет.

— Нет, не уедет.

Тут вмешивается Марина, обращаясь к нему:

— Я тебе все сказала, и я уезжаю сейчас.

— Нет, ты не можешь! И машина ушла.

— Ничего. Я должна — хоть пешком.

Мы вышли, направились к лесу. Разговор трех повторял хаотично все то, что уже было сказано раньше. Мы удалялись от Норинского. Иосиф на шаг отставал. Поле кончалось. Дальше дорога, темнея и суживаясь, углублялась в лес. Все. Здесь я должен стоять за Марину.

— У меня в руках ничего нет! — показал я ладони Иосифу.

— У меня — тоже!

Мы сжали кулаки, заходили индюками один вокруг другого. Но тут опять вмешалась Марина. Что-то быстро сказав ему (обещание? ложную клятву?), она зашагала к лесу, и я — с ней. Он остался стоять у края поля. Пересекая очередной поток, я в кармане пальто нащупал железку — то был всего лишь токарный резец, взятый мною “для веса”. Размахнувшись, я далеко забросил его в разлившуюся талую воду.

— Что это было? Что? — тревожно вскинулась Марина.

— Так, ничего.

Конечно, не пистолет, как она, возможно, предположила. И не символический ножик. И не реальный топор. А так, железка “для веса”. Но можно было проломить ею череп.

Непредсказуемо сзади подъехала внеочередная попутка. Нет, догоняющего нас Иосифа в ней не было. Мы взобрались в кузов и, держась за кабину, рассекали непокрытыми головами еще тридцать верст ледяного ветра, лесных сумерек и тающей мороси. В Коноше до поезда оставалось еще несколько часов. Я купил питьевого спирту, который там продавался в лавке, но выпить не смог — спирало, заклинивало в горле: не вдохнуть и не выдохнуть. Когда мы сели в поезд, меня разобрало, и я зашелся кашлем, слезами, в общем — истерикой… На остановках входили пассажиры, заглядывали в купе, но шли в глубь вагона. Раскачиваясь, я бился над вопросами: “Зачем?”, “Как ты могла?” и “Что делать дальше?”

Загрузка...