Рифма на слово “любовь”

А вот Дракон либерального мифотворчества или “прогрессивного” общественного мнения, против которого я, оказывается, выступил, был не менее когтист и клыкаст, чем его официально-государственный собрат. И — гораздо живучей, замечу в скобках сегодня.

Я, как стереотипный и, следовательно, “идеальный” любовник, раздразнил вначале толпу красотой и богатой ценою своей добычи, а затем пожелал быть оставленным в покое, уединиться с ней, удалиться, закрыв дверь в нашу частную жизнь, словно в спальню. Не тут-то было! Нет, сам я такое противостояние вполне выдерживал, а враждебные выходки других мне казались самообнаружением их ханжества, прикрытием их же неблаговидностей. Все это выглядело, как ожившая в современных костюмах иллюстрация к давнему словосочетанию “светская чернь”. Наоборот, я чувствовал себя одухотвореннее, чем когда-либо в жизни, покупал и дарил розы просто так, гордился отвагой подруги, оказавшейся как раз по мне, и бывал с нею, как утверждает мой тогдашний дневник, секретные абзацы которого я заполнял ее школьным шифром, да, ослепительно счастлив. Мне нравилась даже раздуваемая до полыханий слава моего соперника, коему я противоборствовал на поприщах личных, но — здесь для “зрителей” воздвиглась неодолимая преграда — граждански я стоял за него и был с ним. А он эту преграду и воздвигал, при том, что защиту себя от реальных и надвигающихся судебных угроз бросил на других, да и всю ситуацию пустил, едва ль не сознательно, на обострение.

— Чем хуже, тем лучше, так он считает, — сообщила Марина.

— Надо же! Как Лукич перед революцией… — изумился я и тут же ревниво поинтересовался: — А откуда ты знаешь? Ты что, все-таки с ним общаешься?

Ответ был туманным… Многие из ее таинственных проявлений или привычек были для меня уже вполне проницаемы, как, например, тот же разгаданный без особых усилий шифр. Двойственность, несомненно, была и скрывалась, но где-то гораздо глубже валялись недоглоданные подсознанием травмы, дающие о себе знать вспышками вражды с родителями. А художественных или “поколенческих” расхождений у Басмановых на удивление не было, и в моменты авралов они выручали друг друга профессионально и дружно. Я ценил ее вкус, настигающий пошлость и фальшь в любом художестве, любовался ее чуткими и точными пальцами, слегка тронутыми наследственным недомоганием, которые постоянно что-то очерчивали, мазали и оттеняли в крохотных блокнотах. Многие из этих набросков казались мне проявлением подлинного таланта, и я видел за ними нечто долженствующее явиться: большое, полное свежести и… не величия, величие не может быть свежо, а вот именно что свежести и достоинства… Но так и не появилось.

Я был уже не чужим, находясь у них дома, как вдруг в зале возник вихрь сдержанного переполоха.

— Опять, опять… Он там! Я не могу. — Наталья Георгиевна прошествовала, колеблясь телом больше обычного, из своей комнаты в кухню-прихожую.

Марина, ахнув, отдернула занавеску. Я шагнул к окну и, скрестив руки, встал с ней рядом. На той стороне улицы у дома Всеволожских стоял и смотрел на освещенные окна Иосиф. Марина запахнула занавеску и чуть ли не зашипела:

— Отойди! Как ты можешь так?

— Он что же, следит за тобой? Я это прекращу! — схватился я за пальто.

— Там же сейчас мать. Ты не можешь туда!

Ах да: зона выхода перекрыта… Когда я, наконец, оказался на улице, Иосифа не было.

Еще однажды, когда я взбегал по ступеням ее лестницы, с виду более старой, чем весь этот дом, я натолкнулся вдруг на сцену: перед дверью к Басмановым происходило объяснение Иосифа, которого не пускали в дом, с Мариной, вышедшей к нему на лестницу. С моим появлением температура разговора подскочила вверх. Иосиф стал бросать в мою сторону какие-то дежурные безумства, хватаясь ладонями за лицо, жестикулируя, как мне казалось тогда, театрально, для большого зала:

— Как ты не можешь понять? Ведь всюду во вселенной есть черные дыры. Дыры, понимаешь?.. И из них источается зло. А ты, как ты можешь быть с ним заодно?

— Ну про черные дыры слыхали мы все из астрономии. Дотуда просто не доходят радиосигналы, или оттуда не отражаются… Но и помимо этих научных сообщений я догадывался — и описывал это кое-где — о существовании, как я называл их, щелей в мироздании, откуда дуют зловещие сквозняки. Так чем ты можешь меня удивить?

— Хватит! — вмешалась Марина. — Уходите вы оба! Я больше не могу этого слышать!

Она исчезла, захлопнув дверь. Старинная лестница с чуть оплывшими ступенями была устроена так, что смертельных пролетов на ней не было. Мы с Иосифом мирно спустились и побрели в одну сторону, заговорив, как это ни странно, тоном светским и безобидно-нормальным:

— Я слышал, ты был в Москве… Как там все общие знакомые? Что делает Стась?

— Стась?

— Да, Красовицкий. Тебе не кажется удивительным то, что он пишет?

— Нет, все это я тоже могу.

Ах, вот как! Главное слово здесь “я”, а не поэзия, не литература. Я развернулся и пошел прочь, к остановке трамвая.

Но вдруг, чуть ли не на следующий день, ситуация переменилась: стало известно, что Иосифа арестовали. Зазвучали радиоголоса, бурно зашелестели рукописями-машинописями самиздатские каналы, всколыхнулись массы-не-массы, но все-таки значительные толпы истинно благородным негодованием — начинался неправедный суд над поэтом. Да и как не сочувствовать: молод, без вины оболган, обозван и при этом еврей и талантлив, да что там “талантлив” — может быть, будущий гений, да гений и есть! — его “Пилигримов” слыхали? Их Кукин поет. И вот ни за что, ни про что грозит ссылка до пяти лет на тяжелые работы, на север. А здоровье неважное: сердце. Да и нервы вчистую истрепаны — довели его сволочи до психдиспансера. И к тому же, пока он в тюрьме, лучший друг у него невесту увел. Да что вы! Ну я бы таких просто давил.

И я чувствовал, как меня, словно какой-то окурок или плевок, об асфальт растирают. А что бы вы посоветовали мне сделать в таких обстоятельствах: сдать “невесту” обратно? Ну нет! На нее и так уже шло, оказывалось давление добровольными купидонами. Вдруг Басмановы-старшие подверглись суровому выговору: как это, мол, дочь их посмела оставить — и кого? — Первого Русского Поэта, которому она обязана его выбором?! Вдруг стала ее близко опекать Таня Румянцева, школьная приятельница, которой за посреднические услуги Жозеф немедленно воздвиг стихотворный обелиск “Румянцева по бедам”. Наконец, приехала из Москвы сестра Андрея Сергеева, который считал Иосифа, и не без оснований, своим созданием, как бы Галатеей мужского рода, сформированной из его переводов с английского. При чем тут сестра и при чем тут Марина? Не знаю; тоже, наверно, присмотр под видом опеки… Ну и другие доброхоты торопились вмешаться, “улучшить”, “исправить” положение и как-либо, не вступая в конфликт с истинным виновником несправедливости — властью! — “помочь” гонимому поэту. И тот, надо сказать, пользовался общественной поддержкой в своих личных целях вовсю… за мой счет.

Пока шел процесс, как известно, привлекший мировое внимание, пока он откладывался, пока назначалась психиатрическая экспертиза (мир замер: не обернется ли кара принудительной психолечебницей? Но нет, то был лишь маневр адвоката), шла игра нервов, и не в последнюю очередь — моих. Я знал, что Марина ходила на Пряжку, на Невский рукав, где находилась указанная спецбольница, но ни остановить, ни благословить ее на это не мог. Я лучше бы сам туда передачи носил, определись мы с нею потверже. Приговор осудил Иосифа и выслал его в Архангельскую губернию на пять лет, но никакого вердикта нашим отношениям он, разумеется, не вынес, и они оставались зиять…

Загрузка...