Перезвон лаврской звонницы накрыл меня еще у Святых ворот. Сжимая рукоять трости я шагал по брусчатке, в сопровождении Вани. Я нес «оружие», мой арсенал помещался в одном пухлом саквояже: глиняный макет, опытная линза и, разумеется, тубус с ватманом, на котором был расчерчен проект «Храма-театра».
В приемной митрополита меня быстро проводили к Амвросию. Встреча была назначена очень быстро, стоило только мне сообщить ему о предоставлении эскиза проекта. Кроме самого Амвросия и казначея, в кабинете присутствовали еще двое старцев. Они сидели неподвижно и смотрели на меня с давящим вниманием. Так, наверное, инквизиторы разглядывают еретика перед тем, как показать ему инструменты.
— Проходите, мастер Григорий, — голос митрополита был спокойным. — Отцы желают услышать о ваших… изысканиях.
Поклонившись ровно настолько, сколько требовал этикет, я выпрямился, опираясь на трость.
— Ваше Высокопреосвященство, прежде чем рассуждать о природе света, дозвольте продемонстрировать вам природу тьмы.
Старцы недовольно переглянулись.
На массивный дубовый стол лег глиняный макет собора. Нехитрая демонстрация с зажженной паклей сработала безотказно. Сизый дым, запертый под миниатюрным куполом, клубился, не находя выхода, наглядно демонстрируя удушье, царящее в настоящем храме. Стоило мне открыть спроектированные продухи, как тяга подхватила сизые клубы, вытягивая их в струну и унося вверх. Гранитные лица старцев дрогнули, в глазах мелькнул интерес. Наглядность — универсальный язык, понятный даже тем, кто мыслит категориями вечности.
— Дыхание храму вы вернете, — нарушил паузу Амвросий, постукивая пальцем по столешнице. — А что со светом?
— Обычное освещение — это удел лавок и трактиров, владыка. Храму нужен свет, достойный его величия. Мое предложение состоит в том, чтобы превратить собор в единый организм. В древний театр, где главную роль исполнит Божественное сияние.
На столе развернулся лист ватмана. Я начал с фундамента — часть проекта «Небесная река». Палец скользил по линиям чертежей, пока я объяснял механику гидравлических подъемников. Хоросы должны всплывать плавно, подобно Ноеву ковчегу на водах потопа, повинуясь скрытой силе. Следом пошло описание централизованного маслопровода — кровеносной системы здания, избавляющей служителей от беготни с кувшинами. Эта часть, сугубо практическая и «земная», вызвала одобрительное перешептывание. Механика была им близка, что немного удивляло.
— Однако это основа, — я позволил себе легкую улыбку. — Теперь пришло время нарастить ее.
По моей просьбе келейник задернул тяжелые бархатные шторы, и кабинет утонул в полумраке. Чиркнув огнивом, я пробудил фитиль в лампе Арганда. Слабый огонек дрожал, пока перед ним не встала ступенчатая линза, мое главное оружие. Стекло, словно жадная воронка, собрало рассеянные фотоны в единый кулак. Тьму разрезал ослепительно белый луч, ударивший в противоположную стену, высветив каждую трещинку на штукатурке. Старцы отшатнулись, прикрывая глаза ладонями, словно от вспышки молнии.
— Каждая лампада станет источником такого луча, — мой голос в темноте звучал увереннее. — Управление светом перейдет к оператору в ризнице. На начале службы — мягкое, рассеянное сияние. При чтении Евангелия — концентрация всех лучей на аналое, создающая столп света, нисходящий с небес.
Из недр саквояжа на свет (точнее, в темноту) появился «магический фонарь», собранный накануне из подручных материалов. Щелчок заслонки, и сквозь стеклянную пластину прошел свет. На стене, прямо над головой казначея, возник сияющий, чуть подрагивающий крест.
— Вообразите, — я понизил голос. — Самые торжественные моменты литургии. Под сводами купола, в дымке ладана, проступают едва заметные, плывущие образы, сотканные из света тени. Сонмы ангелов, беззвучно совершающие свой круговорот над головами прихожан.
— Бесовщина… — прошелестел шепот из угла, правда властный жест Амвросия пресек возмущение.
— Владыка, вы искали чуда. Света, не рожденного огнем.
Настал черед финального аккорда. На столе звякнуло стекло. Я извлек из ларца две пластины: прозрачную и насыщенно-рубиновую, тяжелую на вид.
— Никакого колдовства. Наука божьего мира. Соли золота, навеки вплавленные в стекольную массу. Светильники будут оснащены поворотным механизмом с такими фильтрами.
Рубиновое стекло перекрыло путь лучу. Кабинет мгновенно трансформировался, залитый тревожным багрянцем. Мы словно оказались внутри гигантского граната или в центре кровоточащего сердца. Эффект был физическим — воздух стал тяжелее.
— Страстная седмица, — комментировал я, наблюдая за реакцией. — Храм погружен в скорбный, кровавый сумрак, давящий на плечи. А затем наступает Пасха. Оператор поворачивает рычаг.
Я резко убрал фильтр.
— И храм взрывается торжествующим, кристально белым светом! Мы будем управлять воздухом. Свет станет частью молитвы, ее видимым воплощением.
Старцы молчали. Ошеломление явно читалось на их лицах. Я постарался уйти от дешевых спецэффектов, сконцентрировал суть техзадания в «широких мазках». За пять минут они увидели три невозможных вещи: послушный луч, светящийся образ и меняющийся цвет пространства. Для людей начала девятнадцатого века это граничило с откровением.
Митрополит Амвросий медленно перебирал четки.
— Это… дерзко, мастер. Чрезвычайно дерзко. — Он перевел взгляд на самого пожилого из монахов. — Отец Филарет, усматриваете ли вы в этом отступление от канона?
Старец медленно поднял голову. Его выцветшие глаза буравили меня насквозь.
— Усматриваю в этом великое искушение, — проскрипел он. — Театральщина. Она способна увлечь ум, отвратив его от молитвы сердечной, превратив таинство в балаган.
Я еле сдержал себя от возгласа, но старец не закончил.
— Тем не менее… — он многозначительно разглаживал бороду. — Вижу я в этом и великую силу. Ежели сей свет заставит хотя бы одну заблудшую душу, погрязшую в мирской грязи, поднять взор горе́ и ужаснуться или возрадоваться — быть может, это дело достойное.
Митрополит тяжело махнул головой, будто она внезапно налилась свинцом. Амвросий повернулся ко мне.
— Какова же… цена сего великолепия, мастер Григорий? — голос владыки прозвучал потерял прежнюю начальственную звонкость. — И какой срок вы полагаете для исполнения, дабы мы могли узреть это воочию?
Самый важный рубеж остался позади. Богословие уступило место коммерции, а чудеса — смете. Я поудобнее перехватил трость, поглаживая большим пальцем голову саламандры.
Магия закончилась. Теперь передо мной сидел руководитель огромной организации, которой предложили рискованный проект. Амвросий откинулся в кресле, сцепив пальцы в замок.
— Чудеса — товар штучный, мастер Григорий, — произнес он, его тон стал деловитее. — Однако храм — сложный механизм, живущий по уставу веков. Службы идут ежедневно, паломники текут рекой. Как вы намерены вживлять свои шестеренки и трубы в живое тело собора, не пустив ему кровь? Не превратится ли Лавра в строительную яму?
Этот вопрос читался в его прищуре еще минуту назад, так что рука моя уже нырнула в недра саквояжа. На полированную столешницу, потеснив макет, лег рулон — стратегическая карта предстоящей битвы за люмены. Ватман с шелестом развернулся, являя миру сложную сетку графиков. Для них это было очередным новшеством.
— Опасения ваши мне понятны и близки, Ваше Высокопреосвященство. — Я прижал углы чертежа набалдашником трости. — Мы не варвары, чтобы рубить с плеча. Мы будем вживлять новые детали, не останавливая службу Собора ни на секунду.
Палец заскользил по временной шкале, разбитой на цветные сектора.
— Проект разделен на четыре части, каждая из которых изолирована от богослужебного ритма. Фаза первая: Подготовка. Срок — два месяца. Вся «грязная» инженерия уйдет в подполье и на чердаки. В сырых подвалах встанут насосы, под стропилами протянутся магистрали. Для прихожан это останется тайной — ни звука, ни пылинки в молельном зале. Параллельно в моей усадьбе закипит работа над «сердцем» системы — оптическими узлами.
Отец-казначей, до сего момента напоминавший восковую фигуру, ожил и подался вперед. Его острый нос почти касался бумаги, вынюхивая подвох.
— Часть вторая: Один месяц. — Я перевел палец дальше. — Улучшение вентиляционных шахт. Чтобы вернуть храму дыхание, нам придется поработать трубочистами. Но, — я поднял руку, предвосхищая вопрос, — исключительно под покровом ночи. С рассветом рабочие будут исчезать.
Я покосился на митрополита. Он внимательно слушал.
— Фаза третья: Два месяца. Самый деликатный этап. Придется вскрыть кладку в ряде колонн для прокладки маслопроводов. Днем шрамы на теле собора будут скрыты фальш-панелями, расписанными под мрамор столь искусно, что вы сами не отличите их от камня. Верующие будут молиться, даже не подозревая, что за тонкой перегородкой, ведутся строительные работы.
Старцы слушали, затаив дыхание.
— И финал: Пробуждение. Один месяц. Юстировка зеркал, настройка фокуса линз. И главное — подготовка кадров. Мне нужен будет толковый послушник, с ясным умом и твердой рукой, которого я обучу искусству световой партитуры. Он станет первым в истории оператором божественного света.
Я замолчал, давая им время переварить масштаб замысла. На столе лежал приговор старому укладу.
— Шесть месяцев… — задумчиво протянул Митрополит, постукивая четками по подлокотнику. — Вы готовы поручится своим именем за результат?
— При должном обеспечении ресурсами — готов поставить и голову, — ответил я, не моргнув.
Митрополиту ответ понравился.
Настала минута славы отца эконома. Выхватив из моих рук смету, он впился в итоговую строку так, словно увидел там дату собственного Страшного суда. Очки запотели, дрожащая рука с платком метнулась к переносице, но даже протертые линзы не изменили цифры.
— Помилуйте, Владыка! — голос казначея сорвался на фальцет, а лицо приобрело оттенок несвежей свеклы. — Это же… это грабеж средь бела дня! Цифры совершенно вавилонские! За такую сумму можно не то что осветить собор, а возвести новый скит, да еще и с колокольней в придачу!
Он тыкал унизанным перстнями пальцем в строки, будто пытаясь проткнуть их насквозь.
— Медь красная — сотни пудов! Зачем столько? Стекло оптическое, богемское! Почему не наше? А жалование мастеровым? Да этот мастер нас по миру пустит, в одних подрясниках останемся!
Началось. Классическая песнь о бюджетном дефиците. Нужно было пресечь эту истерику, переведя разговор из плоскости трат в плоскость вечных ценностей.
— Отец эконом, — я картинно вздохнул. — Когда вы заказываете оклад для чудотворной иконы, вы берете дешевый металл или чистое серебро?
Казначей поперхнулся воздухом, не найдя, что возразить.
— Трубы — это жилы и вены храма. Гнилые вены — мертвый организм. Медь, которую я заложил в список, переживет и нас, и наших внуков. Ржавчина ей не страшна. Или вы хотите через пять лет вскрывать полы и менять прогнившее железо, снова устраивая разгром? Скупой платит дважды, отец святой, а в строительстве — трижды.
Я чуть наклонил голову.
— Богемское стекло? А вы желаете, чтобы линза весом в два пуда, висящая над головой Государя Императора, треснула от нагрева и сверзилась вниз? Или чтобы свет был мутным, как в бане? Качество стоит денег. Очищенное масло не дает копоти — вы сэкономите на восстановлении фресок такие суммы, что этот список покажется вам милостыней нищему.
Положив ладонь поверх сметы, я посмотрел на митрополита.
— Здесь нет ни гроша «воздуха». Каждый рубль — это вклад в величие Лавры и безопасность паствы. Я не торговец с базара, я ювелир. И готов отчитаться за каждый гвоздь.
Амвросий медленно поднял руку. Жест оборвал готовое сорваться с губ казначея очередное возражение. В кабинете стало тихо. Митрополит перевел взгляд на темный лик Спасителя в красном углу, словно ища там совета, а затем вновь посмотрел на меня, на его лице исчезли сомнения. Он увидел то, что я и хотел показать: памятник, след в истории, который не сотрется веками. Тщеславие — рычаг, способный перевернуть мир, если найти точку опоры.
— Действуйте, мастер, — произнес он. — Средства будут изысканы. Лавра не обеднеет ради дела такой важности.
Он поднялся во весь рост, давая понять, что аудиенция окончена. Я склонил голову, опираясь на трость.
— Но помните, Григорий: спрос будет строгим. Вы отвечаете не только перед казной, но и перед Богом.
— Храм засияет, Владыка. — Я выпрямился. — Слово мастера.
Обратный путь из Лавры превратился в смазанное пятно за окном кареты. Рессоры жалобно скрипели на ухабах. Внутри, заглушая шум колес, гудела адреналиновая эйфория победителя. В моем саквояже лежал контракт, карт-бланш на перестройку реальности. Бюджет, сопоставимый с годовым доходом небольшого европейского княжества, и, что важнее, — право вписать свое имя в историю архитектуры золотыми буквами. Пока карета отсчитывала версты до Петербурга, в голове проворачивались невидимые шестерни, поднимались гидравлические поршни и вспыхивали рукотворные звезды под церковными сводами.
Едва переступив порог, я отправил Прошку, чтобы тот позвал мою команду из ювелирного дома в поместье. Через час гостиная превратилась в оперативный штаб. Илья, Степан и Иван Петрович Кулибин, ловили каждое слово. Озвученные цифры бюджета произвели должный эффект. Степа, осознав масштаб свалившегося на нас счастья (и каторжного труда), крякнул и с остервенением вытер огромную ладонь о штанину, будто уже чувствовал рукоять кувалды.
— Вот так-то, господа, — я расхаживал по кабинету, выбивая каблуками ритм атаки. — Степан, твой фронт — медь. Нам нужен лучший прокат Империи. Никаких каверн и раковин. Проверяй каждый лист лично, на зуб, на звук, как угодно. Илья, готовь абразивы. Нам предстоит полировать стеклянные глыбы до состояния слезы девственницы. Иван Петрович, — я повернулся к изобретателю, — с вас расчет гидравлики. Поедем на литейный двор, будем заказывать цилиндры. Ошибки в расчетах быть не должно, давление там будет чудовищное.
Усадьба закипела, превращаясь в муравейник. Кулибин для проформы недовольно проворчал о том, что сейчас мог бы свою машину делать, но заказ его заинтересовал. Уверен, что-то он применит и в своем авто. Илья с Прошкой инспектировали складские запасы стекла, звеня банками и склянками. Я чувствовал себя наполеоновским маршалом, чья армия только что получила приказ о генеральном наступлении.
Производственная идиллия прекратилась с заходом солнца.
Властный удар дверного молотка заставил Кулибина осечься на полуслове. Так стучит власть. В холле стоял офицер фельдъегерского корпуса. Мундир его был сер от грязи, лицо осунулось от бессонной скачки, но спина оставалась прямой. Без лишних поклонов и приветствий он протянул мне пакет из ворсистой бумаги, крест-накрест перевязанный пеньковым шпагатом.
На красном сургуче не было императорских вензелей, только пометка «Лично в руки».
Отправляя курьера на кухню, чтобы его накормили, я заперся в кабинете и сломал печать. Пакет был тяжелым, распухшим от вложенных бумаг. Сверху лежало письмо, написанное крупным, размашистым почерком. Буквы стояли как в строю, без аристократических завитушек и каллиграфических реверансов. Так пишут люди, привыкшие подписывать указы.
'Мастер Григорий Пантелеич.
По высочайшему повелению Государя Императора, я назначен главой Особой комиссии для ревизии горных заводов. Сейчас в пути. С вашими предварительными выкладками, переданными мне перед отъездом, ознакомлен. Признаю: ум ваш остер, а глаз видит то, что скрыто от многих'.
Пробежавшись по тексту, заметил в конце подпись: Ермолов.
Я тяжело откинулся в кресле, чувствуя, как радость от лаврского триумфа вытекает из меня по капле, сменяясь горьким разочарованием.
Алексей Петрович Ермолов.
Для современников, для всего 1809 года — это тридцатидвухлетний «желчный» бретер с римским профилем. Его язвительные остроты в адрес тупиц-начальников передают шепотом в гвардейских казармах. Герой недавней бойни при Прейсиш-Эйлау, где его конная артиллерия в упор расстреливала французские колонны, спасая армию от разгрома. Неудобный человек, который смеет не кланяться Аракчееву и смотреть волком на Тильзитский мир.
Но я-то знал больше. Я смотрел на эту подпись и видел глыбу, которой только предстояло вырасти.
Я знал, кем он станет.
Передо мной лежал автограф будущего «проконсула Кавказа», человека-легенды. Его имя через десять лет будут произносить с трепетом от Тифлиса до Дербента. Того Ермолова, о котором Пушкин напишет: «Смирись, Кавказ: идет Ермолов!». Грозного администратора, кумира солдат и «сфинкса», на которого будут с надеждой смотреть будущие декабристы. Это был титан, созданный для великих войн и перекройки границ Империи, человек, способный одной волей удерживать целые народы.
И вот этого титана Александр Павлович отправил… считать ворованные пуды на Урале.
Мой доклад, который должен был стать бомбой под фундаментом коррупции, Император использовал как дымовую завесу. Увидев чудовищные цифры хищений и подпись Кусовникова, у которого явно были свои покровители, Государь, не побоюсь этого слова, струсил.
Вместо того чтобы ударить в голову гидры здесь, в Петербурге, арестовать высокопоставленных воров и выжечь гниль каленым железом, он выбрал тактику иезуита.
Александр убивал двух зайцев одним выстрелом. С одной стороны, создавал видимость кипучей деятельности — вот, мол, послан строгий ревизор, герой войны, мы не дремлем. А с другой — изящно избавлялся от опасного и слишком популярного в войсках генерала. Ермолов в Петербурге мозолил глаза. Он был слишком честен, слишком громок, слишком русским в этой офранцуженной толпе придворных льстецов. Его боялись. А теперь, за тысячи верст от Зимнего, в уральской глуши, этот лев будет бессильно рычать на проворовавшихся приказчиков, тратя свой полководческий дар на борьбу с приписками и усушкой.
Это была почетная, замаскированная под государственное поручение, но ссылка. И я, сам того не ведая, дал Императору идеальный повод для нее.
А может я чего-то не знаю? Я ведь со своей колокольни смотрю, а общей картины не вижу. Или все же я прав?
Александр отправил честного, прямого, бескомпромиссного солдата, «бульдога» русской армии — на периферию, классический «слив» неудобной фигуры.
Уральские заводчики и местные чиновники — это не столичные паркетные шаркуны, падающие в обморок от косого взгляда. Там крутились миллионы, там действовали свои законы, своя тайная полиция и свои наемные убийцы. Тайга большая, медведь хозяин. Убрать ревизора на охоте, устроить несчастный случай на шахте или подсыпать мышьяка в наливку — рутина для местных «князьков». Мне стало до боли жаль этого сурового человека, которого превратили в разменную монету.
Я вернулся к тексту. Строки письма скакали перед глазами от сдерживаемой ярости. Ермолов докладывал обстановку, как с передовой:
«Перед отъездом я затребовал журналы плавок за прошлый год. И в архиве двора „внезапно“ случился пожар. Сгорело ровно то, что я просил, ни страницей больше. Мастера молчат, запуганные до икоты, рабочие смотрят в пол».
Я перевернул страницу.
«Мне нужен ваш ум, мастер. Я — солдат, я понимаю в артиллерии, в людях, в лошадях. Но эти бумажные крысы плетут интриги. Я изъял ведомости, которые они в спешке не успели предать огню. Посылаю их вам. Прошу проанализировать их вашим „ювелирным“ методом. Мне нужны факты. Вопиющие несостыковки. Цифры, которые я смогу положить перед ними на стол, как заряженный пистолет, прежде чем отдать приказ об аресте. Жду ответа с тем же курьером».
На столе передо мной высилась горка бумаги, исписанной мелким канцелярским почерком. Столбцы цифр, пуды, золотники, расходы на уголь, на фураж… Еще час назад я был вдохновенным творцом, готовившимся залить храм божественным светом, был почти Микеланджело. Теперь меня макнули лицом в земную грязь, в копоть казнокрадства и подковерных войн.
Я перестал быть архитектором света. Теперь я был наводчиком артиллерии. Глазами Ермолова. От того, насколько точно я укажу цель, зависела жизнь самого генерала. Если я ошибусь, его сожрут. Система перемелет героя 1812 года и не поперхнется.
Подойдя к окну, я отдернул штору. Сумерки сгустились над усадьбой, превратив сад в графичный черно-белый набросок. Где-то там ждет ответа Ермолов. Я зажег лампу Арганда, выкрутив фитиль на полную мощность, и пододвинул к себе первую ведомость, чувствуя знакомый зуд в пальцах.
— Ну что ж, господа уральские золотопромышленники, — прошептал я, беря в руки лупу. Набалдашник-саламандра хищно блеснул в свете лампы. — Против вас играет старый ювелир. А мы умеем находить микроскопические трещины даже в самом идеальном с виду алмазе.