Глава 13


Вернувшись из Гатчины, я первым делом заперся в кабинете. Пока усадьба медленно погружалась в сон — слышно было только потрескивание дров в камине да тихую колыбельную Анисьи где-то внизу, — я разложил на столе бумаги от Ермолова. Взбудораженный внезапной догадкой, мозг требовал немедленной работы.

Прощай, сон. Здравствуй, бумажный ад.

Перепачканные чернилами пальцы перебирали хрупкие, ломкие листы. Вчитываясь в каждую завитушку писарского почерка, я пытался найти подтверждение своей догадки.

Искать нужно избыток того, чего там быть не должно: списанного инструмента, «случайных» пожаров, их «конский хвост».

Вытащив два акта о поломке с разными датами, я положил их рядом под лампу. И тут увидел интересную деталь. Причем не в цифрах, а в почерке. Подпись инженера Петрова на обоих документах идентична. Слишком идентична, словно два оттиска с одной печати. Человек не может расписываться с такой механической точностью через полгода и за три тысячи верст. Копия, сделанная через стекло. Они даже не потрудились внести мелкие изменения. Вот и еще одна зацепка.

Всю ночь, при свете двух сальных свечей, я составлял доклад для Ермолова. Выводов, правда, не писал. Взяв чистый лист, я разделил его надвое. Слева — Березовский завод. Справа — Сестрорецкий.

Расход зубил на пуд руды, — скрипело перо. — Здесь — три фунта. Там — ползолотника. Срок службы приводного ремня. Здесь — три месяца. Там — два года.

Цифры кричали. Приложил список фамилий: инженеры, приемщики, управляющие.

Когда за окном забрезжил серый рассвет, работа завершилась. Собрав бумаги в плотный пакет, я залил его сургучом и с силой вдавил свою печать. Внутри таилась бомба.

Спустившись вниз, я оглядел спящий дом. Стоя посреди холла с пакетом в руках, вдруг осознал.

А как отправить?

Фельдъегерь, привезший письмо, должен был уехать. Погруженный в расчеты, я совершенно забыл о нем. Мысль о том, что придется дергать Воронцова, писать Сперанскому или, не дай бог, пробиваться на аудиенцию к Императору, привела в уныние. Я оказался беспомощен перед простейшей задачей доставки.

Стоя в пустой гостиной, тупо глядя на пакет, я ощущал себя глупо.

— Ну что, Гриша. Закончил? — голос Толстого, раздавшийся из темного угла, заставил меня вздрогнуть. — А теперь думаешь, как письмо отправить?

Граф сидел в глубоком кресле у остывшего камина, укрывшись пледом.

Медленно повернувшись, я увидел, как он откидывает плед и поднимается из кресла. Волосы всклокочены, взгляд ясен и насмешлив.

— Вы… — начал я, но он остановил меня жестом.

— Я, — подтвердил он. — Комендант этой крепости, сам «назначил». Коменданты, знаешь ли, обязаны знать обо всех, кто входит и выходит. И о тех, кто не выходит — тоже.

Подойдя ближе, он обошел меня вокруг, цокая языком.

— Почти неделя, Григорий. Получилось?

Он ткнул пальцем в мой запечатанный пакет.

— Похоже, что так, — признал я. — Только теперь эту «депешу» нужно доставить по адресу. Признаться, ума не приложу, как.

Толстой громко, от души расхохотался, не заботясь о спящем доме.

— Эх, мастер, мастер… Голова у тебя… Все рассчитаешь, все взвесишь. А под носом ничего не замечаешь. Ты что, всерьез думал, будто государев гонец оставит пакет на пороге и ускачет?

Подойдя к двери на кухню, он рявкнул так, что зазвенела посуда:

— Прапорщик! Явись пред светлы очи!

Удивленно вскинув брови, я уставился на дверь. Через минуту из кухни появился гонец. Только теперь это оказался не запыленный, официальный фельдъегерь, виденный три дня назад. Передо мной стоял румяный, сытый юноша лет двадцати в расстегнутом мундире и домашних туфлях. В одной руке — надкусанный пирог, в другой — кружка с парным молоком.

— Здравия желаю, ваше сиятельство! — бодро отрапортовал он Толстому, пытаясь одновременно прожевать пирог. — Здравия, господин Саламандра!

Я смотрел на эту картину, и мозг отказывался ее принимать. Государев курьер с секретной миссией… пьет молоко на моей кухне.

— Познакомься, Григорий, — с удовольствием произнес Толстой. — Прапорщик Ильин, к вашим услугам. Почти неделю гостит у нас. Оказывается, у него строжайший приказ: дождаться твоего ответа, чего бы это ни стоило, и доставить его лично в руки генералу Ермолову. А ты, витающий в эмпиреях, об этом и не догадывался.

В этот миг на пороге кухни появилась Анисья, вытирая руки о передник.

— Федор Иваныч, случилось чего? — проворчала она и, заметив прапорщика, всплеснула руками. — А ты чего тут, соколик? Я ж тебе еще пирогов приготовила. Ишь, исхудал весь на казенных-то хлебах.

Она с укором посмотрела на нас с Толстым.

— Григорий Пантелеич, мальчик-сирота, служит государю, а его и не кормят толком. Я его щами отпаиваю, блинами да пирогами. Глядишь, к отъезду хоть щеки появятся.

Прапорщик покраснел до корней волос. «Сирота». Анисья, в своей простоте душевной, уже успела усыновить государева курьера.

Да уж… погруженный в глобальные проблемы, я не заметил живого человека, столько времени ждавшего, пока я закончу изыскания.

— Прошу прощения, прапорщик, — сказал я, протягивая пакет. — Право, не знал о вашем приказе. Задержал вас.

— Полноте, господин Саламандра! — весело отозвался он, пряча кусок пирога в карман и принимая депешу. — Да я за такие харчи готов был бы и месяц ждать! Ваша Анисья Ивановна — золото, а не женщина! Спасибо за гостеприимство!

Щелкнув каблуками, он спросил:

— Разрешите отбыть?

— Бог в помощь, — я пожал ему руку.

Он подмигнул Прошке, который, разбуженный шумом, высунулся из своей каморки, и, уже на ходу застегивая мундир, выбежал во двор. Через минуту послышался удаляющийся стук копыт. «Бомба» отправилась в полет.

— Ну что, — хмыкнул Толстой, направляясь в зал. — Пойдем завтракать. Анисья, мечи на стол все, что есть в печи! У нас гений с пустым брюхом.

Сев за стол, я ощутил зверский голод. Толстой продолжал подтрунивать надо мной, рассказывая, как прапорщик успел научить Прошку чистить сапоги по-гвардейски и пересказал ему все байки из казармы.

Я слушал его и улыбался. Мое поместье постепенно обретало душу.

Мы с графом наслаждались остатками завтрака. Федор Иванович напоминал сытого барина с картин Тропинина. Он пребывал в том опасном расположении духа, когда энергия бьет через край, требуя либо подвига, либо шутки, граничащей с хулиганством. Глаза его блестели, пальцы выбивали дробь по подлокотнику кресла.

— Анисья, голубушка! — позвал он женщину. — А тащи-ка еще кофейник! И сливок не жалей, душа горит!

Распахнулись высокие двери.

В комнату вплыла Варвара, неся себя с достоинством, которому позавидовала бы иная фрейлина Зимнего дворца. За ее спиной, стараясь не отставать и копируя осанку, семенила Катенька. Прошка маячил чуть дальше. Он был каким-то успуганным, что странно. Умытые, причесанные, дети выглядели непривычно тихими — видимо, прониклись торжественностью момента.

Варвара сияла. Свет шел изнутри, и дело здесь не в утреннем солнце, заливающем гостиную. Это сияние женщины, наконец-то получившей от жизни карт-бланш на счастье. Исчезла вечная настороженность во взгляде, разгладилась скорбная складка у губ. Передо мной стояла хозяйка своей жизни, а не вдова, вечно ожидающая удара судьбы.

Повинуясь вбитым рефлексам, мы с Толстым синхронно поднялись. Этикет — штука въедливая, работает быстрее мысли.

— Доброе утро, господа, — ее голос звучал обволакивающе. — Надеюсь, ночные бдения не лишили вас аппетита?

— Доброе, Варвара Павловна! — прогудел Толстой, расплываясь в широкой улыбке. — Аппетит у нас волчий, а настроение — боевое! Гляжу на вас и глаз радуется. Цветете, матушка, ох цветете!

Граф шагнул к ней, намереваясь поцеловать ручку, но вдруг остановился. Судя по хитрому прищуру, в его голове созрела какая-то каверза. Федор Иванович вообще с трудом переносил чужое безмятежное счастье — ему непременно требовалось проверить его на прочность, ткнуть пальцем, убедиться, что это не мираж.

— А ведь знаете, голубушка, — в его голосе прорезались бархатные, вкрадчивые нотки, не предвещающие ничего хорошего. — Гляжу я на вашу идиллию и думаю: несправедливо это.

Варвара чуть склонила голову, продолжая улыбаться.

— О чем вы, Федор Иванович?

— О должке, сударыня! О должке! — Толстой хохотнул, довольный собой. — Вы ведь мне, по совести говоря, бутылку самого дорогого вина обязаны выставить. А то и ящик!

Я напрягся. Интуиция завопила дурным голосом.

— С чего бы это? — Варвара все еще улыбалась, но уголки губ уже застыли.

— Как с чего? — Граф развел руками. — Вспомните-ка нашу дуэль с Алексеем Кирилловичем! Эх, горячий был денек! Если бы не мое, кхм, великодушие, если бы не дрогнула моя рука… — Он подмигнул мне, приглашая в сообщники. — Не стоять бы вам у алтаря в белом платье. Лежал бы наш герой с дыркой в груди, а вы бы слезы лили! Так что моим милосердием, можно сказать, ваше счастье и куплено!

В комнате стало тихо.

Шутка вышла дурной. Грубой, солдатской, неуместной. Толстой, привыкший к обществу бретеров и гуляк, где подобные подколки считались нормой, не учел одного: он говорил с женщиной, слишком долго жившей в страхе потерять все. Он коснулся темы, которая для нее была кошмаром.

Я ожидал, что Варвара смутится: опустит глаза, покраснеет, попытается перевести все в шутку или, хуже, расплачется. Прежняя Варвара так бы и поступила.

Однако передо мной стоял другой человек.

Рыжие веснушки запылали. Улыбка исчезла с ее лица, черты заострились, отвердели. Взгляд глаз похолодел, превратившись в два дула, нацеленных прямо в переносицу графа. Она сделала крошечный, едва заметный шаг вперед.

— Федор Иванович, — произнесла она.

Голос был тихим, без визгливых нот и истерики. Интонации были настолько злыми, что Толстой поперхнулся воздухом на полуслове. Улыбка его сползла.

— Еще раз, — продолжила она, чеканя каждое слово, — вы позволите себе шутки подобного характера, я забуду о том, что считаю вас своим другом.

Она смотрела на него не мигая. В ее позе угадывалась уничтожающая уверенность хищника, защищающего свою территорию.

— Алексей Кириллович — мой муж. И его честь для меня дороже всего на свете.

Это был нокаут.

«Американец», который пил с алеутами, стрелялся через платок и наводил ужас на петербургские салоны, растерялся. Он привык к женским слезам, к обморокам, к кокетству. Но он совершенно не умел обращаться с женщиной, которая смотрит на него как на нашкодившего юнкера.

Его фигура вдруг сжалась. Он открыл рот, закрыл, снова открыл.

— Помилуйте, Варвара Павловна… — пробормотал он, и его знаменитый бас дал петуха. — Да я же… шутейно. Кто ж знал, что вы так… близко к сердцу. Я ведь со всем уважением…

— Шутка не удалась, граф, — отрезала она. — Прошу к столу. Кофе стынет.

И, потеряв к диалогу всякий интерес, она повернулась к детям, поправляя воротничок дочери.

Толстой стоял пунцовый. Взгляд метался по комнате, ища спасения, но я лишь с интересом изучал лепнину на потолке, стараясь не выдать рвущийся наружу хохот. Зрелище вышло поистине историческим: медведя загнали в угол.

— Кхм… да… кофе, — выдавил он. — Вы уж простите дурака, Варвара Павловна. Язык мой — враг мой. Я это… вспомнил! Мне же караулы проверить надобно! Там, небось, спят лодыри на посту!

Не дожидаясь ответа, он развернулся и почти выбежал из гостиной. Дверь за ним закрылась с поспешностью, граничащей с бегством.

Я посмотрел на Варвару. Она спокойно усаживала детей за стол, разливала кофе, правда руки ее чуть заметно дрожали — адреналин гулял в крови.

— Браво, — тихо произнес я. — Вы только что обратили в бегство самую грозную артиллерию Петербурга.

Она подняла на меня взгляд. В глубине глаз все еще тлели угли гнева.

— Он перешел черту, Григорий Пантелеич. Простите… Я слишком долго боялась. Теперь у меня есть семья. И я никому не позволю, даже в шутку, ставить это под сомнение. Ни графу, ни черту, ни самому Господу Богу.

Я смотрел на нее и понимал, что передо мной завершенный шедевр. Жизнь, как жестокий огранщик, стесала с нее все лишнее — наивность, робость, зависимость. Остался сверкающий стержень. Алмаз стал бриллиантом. Она превратилась в «охотницу». Тихая, домашняя Варя умерла и горе тому, кто встанет у нее на пути.

— Я горжусь вами, партнер, — сказал я абсолютно серьезно. — Не обижайтесь на графа. Толстой, конечно, медведь, но вы сегодня показали, кто в этом лесу настоящий хозяин.

Она чуть улыбнулась, и эта улыбка была уже прежней — теплой и немного усталой.

— Садитесь завтракать, Григорий Пантелеич. Война войной, а остывший кофе — это преступление.

Я сел, пододвигая к себе чашку. С такой женщиной можно было идти в разведку хоть против Аракчеева, хоть против самого Наполеона.

Через полчаса, завтрак закончился и Варвара ушла по делам. Как только за ней закрылась дверь, в гостиной воцарилась тишина.

Потянувшись к кофейнику, чтобы плеснуть себе еще горячего напитка, я случайно скользнул взглядом в дальний угол комнаты, к тяжелой горке с саксонским фарфором. Там, в тени бархатной портьеры, мелькнуло странное движение.

Катя и Прошка.

Обычно в это время они либо доедали сдобу, собирая крошки с тарелок, либо уже носились по саду, пугая ворон. Теперь же сбились в плотный комок, склонившись над чем-то невидимым. Позы были как у заговорщиков. Стоя спиной к залу, Катенька расправила пышную юбку платьица, создавая живой щит, а Прошка, сгорбившись, что-то бережно прикрывал ладонями у самой груди. Донеслось торопливое, сбивчивое шептание.

— Тише ты… Услышат же… — шипел мальчишка.

— Ему холодно, Проша, смотри, как дрожит… — едва слышный, жалобный ответ девочки.

Я поставил чашку на блюдце. Фарфор звякнул слишком громко. Дети синхронно вздрогнули. Катя резко выпрямилась, пытаясь принять непринужденный вид. Ее распахнутые глаза выдавали смятение. Прошка как опытный уличный боец, мгновенно завел руки за спину, прижавшись лопатками к стене. Лицо приняло выражение кристальной невинности, которое у любого взрослого вызывает единственный рефлекс — проверить, на месте ли карманные часы.

Опираясь на трость, я медленно поднялся. Стук трости по паркету отмерял шаги, словно метроном судьбы.

— Так-так, — произнес я, останавливаясь в паре шагов от их импровизированной баррикады. — И что же это за тайны Мадридского двора в моем доме?

Дети молчали. Катя закусила губу, глядя в пол, а Прошка смотрел исподлобья. Так пленные партизаны смотрят на дознавателей.

— Господа заговорщики, — я сделал голос чуть мягче, но сохранил требовательные нотки. — Вы же знаете, в этой усадьбе у меня ключи от всех дверей. Скрывать что-либо бессмысленно. Прохор?

Мальчишка тяжело вздохнул. Он понимал, что игра окончена. Мой авторитет для него непререкаем, и врать мне он не мог физически. Бросив быстрый, виноватый взгляд на Катю — мол, прости, не уберегли тайну, — он медленно вывел руки из-за спины.

Я ожидал чего угодно: разбитой чашки из драгоценного сервиза, украденного с кухни пирожка, лягушки из сада. Однако то, что лежало на его широких, огрубевших от работы ладонях, заставило забыть о педагогике.

Крошечный, угольно-черный комок тьмы, размером едва ли больше моего кулака.

Приглядевшись, я заметил шевеление: тонкие лапки дернулись, крохотная мордочка приоткрылась в беззвучном мяуканье. Совсем дохленький котенок, еле живой, с ребрами, проступающими под тонкой шерсткой. Полуприкрытые глаза отражали свет лампы, но без искры — просто тусклые стекляшки.

— Прохор, — произнес я осторожно, стараясь спугнуть их доверие. — Объясни, что это за гость у нас в доме?

Мальчишка переминался с ноги на ногу, все еще держа ладони лодочкой. Катя стояла рядом, вцепившись в его рукав, и ее личико выражало упрямство. Они явно репетировали этот момент, однако под моим взглядом вся подготовка пошла насмарку.

— Григорий Пантелеич… — начал Прошка, опустив глаза. — Мы его позавчера вечером подобрали. У забора, за конюшней. Один сидел, мокрый весь, от дождя. Замерз, наверное, до костей. Мяукал еле-еле, а потом и вовсе затих. Мы с Катенькой его в платок завернули и сюда принесли, на кухню. Мама увидела, но не прогнала — сказала, покормите кроху, а там видно будет.

Присев на корточки, чтобы лучше разглядеть найденыша, я отметил, как котенок слегка вздрогнул от моего дыхания. Шерстка пахла мокрой землей и чем-то кислым, как от голода. В моем времени таких спасали ветеринары с капельницами и витаминами, а здесь все проще и жестче. Выживет — значит, судьба такая, нет — так и ладно.

— А дальше что? — спросил я, не отрывая взгляда от котенка.

Прошка вздохнул, как взрослый, и наконец поднял голову.

— Катя забрала его домой. Варвара Павловна увидела. И Алексей Кириллович тоже. Они… ну, рассердились. Сказали, от него блохи и всякая зараза. Велели отнести обратно, за забор, и не вздумать прятать. Дескать в доме и без того забот полон рот, а тут еще эта тварь мелкая. Извините, Григорий Пантелеич, но они так и сказали.

Я представил эту сцену: Варвара с новообретенной уверенностью хозяйки нового дома, Воронцов, привыкший к дисциплине, словно к мундиру. Конечно, они правы по-своему — дом не приют для бродяг, а усадьба наша вообще крепость, где каждый на счету. Блохи, болезни, да еще кормить его чем? Молоком из наших запасов? В девятнадцатом веке такие роскоши не для всех.

Катя не выдержала: отпустив рукав Прошки, она сделала полшага ко мне, глядя глазищами, в которых была вся детская вера в чудо.

— Дядя Гриша, пожалуйста… — прошептала она, ее голос дрогнул, тем не менее не сломался. — Можно он останется? Мы с Прошей будем за ним смотреть. Кормить, убирать, все-все. Он совсем один, без мамы, без никого. Не выгоняйте его, а? Пожалуйста…

Прошка молчал, правда его взгляд говорил то же самое — надежда и готовность принять отказ.

Я смотрел на котенка, который пытается свернуться клубком в тепле Прошкиных рук.

Загрузка...