Просыпаться у Элен — это как сбегать в иное измерение, прочь от всех забот. Сквозь портьеры пробивалось солнце, расчерчивая пол золотой геометрией. Вместо привычной мне окалины здесь царили свежие ирисы и тонкий, дразнящий шлейф ее духов.
Элен спала, разметав по подушке темные волосы. Глядя на спокойное лицо и легкую улыбку на губах, я ловил себя на странной нежности. Среди безумия этого века, где каждый второй прячет за пазухой стилет, а каждый первый грезит эполетами, она оставалась моим единственным якорем.
Выскользнув из-под одеяла и стараясь не потревожить сон хозяйки, я приблизился к окну. За отодвинутой шторой открылась набережная: угрюмая Нева, грохот ранних подвод по булыжнику. С виду — рядовое петербургское утро. Правда воздух вибрировал, будто был натянут. Кожа зудела от напряжения, какое бывает перед грозовым разрядом.
— Уже уходишь?
Тихий голос за спиной заставил обернуться. Элен сидела в постели, кутаясь в шелковый халат. Сна в ее глазах не осталось.
— Дела не ждут, — я вернулся к кровати, присев на край. — Усадьба, заказы… Сама знаешь.
Она кивнула, хотя мысли ее явно текли по другому руслу.
— Знаю. Весь город только и говорит о твоей усадьбе…
— Вот как? И каков вердикт?
— Противоречивый. — Она убрала непослушную прядь со лба. — В салонах шепчутся о мести конкурентов, не простивших тебе успеха. Трактирные завсегдатаи убеждены, что ты прячешь в подвалах золото английской короны, и разбойники приходили за своей долей. Людская молва всегда ищет простые уравнения.
Лицо ее стало серьезным. Томная красавица превратилась в женщину, державшую в тонких пальцах нити множества петербургских интриг.
— Тем не менее, есть и другие голоса, милый. Звучат они тише, зато весомее.
Элен подалась вперед, переходя на шепот:
— Мои… осведомители. Девушки, которых высший свет принимает в альковах, умеют слушать, когда мужчины полагают себя в полной безопасности. И эти девушки напуганы.
— Причина?
— Перемены в покровителях. Генералы, важные чиновники, прежде сорившие деньгами и бахвалившиеся победами, вдруг притихли. Появляются редко, пьют молча, вздрагивают от каждого стука. Один из них, полковник из штаба, вчера обронил: «Скоро здесь станет жарко. Слишком многие заигрались».
Даже так? Сперанский затягивает удавку?
— Они боятся, — Элен смотрела на меня наклонив набок голову. — Ждут развязки, большой крови. Город пропитался тревогой, и все нити ведут к тебе.
— Ко мне? — усмешка вышла кривой. — Я всего лишь ювелир.
— Оставь этот тон, — ее ладонь накрыла мою. — Ты давно вышел за рамки ремесла. Влез в игру, где ставят на головы. Ты перешел дорогу кому-то, обладающему реальной властью.
Отрицать очевидное было глупо. Попытки играть в прогрессора, спасать казну и наставлять царей подвели меня к самому краю пропасти. Снизу уже тянуло гарью пожарищ.
— Возможно, ты права, — тихо признал я.
Элен сжала мою руку сильнее:
— Будь осторожен. Не лезь на рожон. У тебя есть Толстой, есть Воронцов. Пусть воюют они. Твоя задача — создавать, а не ловить пули грудью.
— Иногда, чтобы создавать, нужно сначала пережить атаку, — хмыкнул я, поднимаясь.
Пуговицы я застегивал механически, на автомате. Утренняя нега испарилась. Элен проводила до дверей. Никаких поцелуев на прощание — только щека, на миг прижатая к моему плечу.
— Возвращайся, — шепнула она. — Живым.
На набережной меня встретили крики чаек. У подъезда уже дежурила карета. Заметив меня, Иван спрыгнул с козел.
— Домой, Ваня, — бросил я, ныряя в салон. — В усадьбу.
Под грохот колес мимо проплывали дворцы, гранитные парапеты и шпили соборов. Великолепный город, умеющий виртуозно хоронить и тайны, и героев.
Предупреждение Элен маячило на грани сознания. Они чего-то ждут. Выходит, передышка окончена. Враг перегруппировался. На этот раз обойдется без грубых ночных налетов и удар будет более подлым и рассчитанным.
Подъезжая к поместью, я сразу направился в складское помещение, которое отвел под выполнение церковного заказа. Гул плавильных печей и запах каленого железа ударили в лицо, стоило отворить дверь. Подмастерья уже заняли свои места, готовили черновую работу в ожидании своих учителей, которые еще не прибыли с «Саламандры». Все же ювелирный дом все равно требовал от мастеров уделять ему внимание.
Долой сюртук, рукава — вверх, поверх жилета — грубый кожаный фартук. Здесь титул Поставщика Двора не стоил и ломаного гроша.
— Прошка, воды! — крикнул я, занимая позицию у шлифовального станка. — И песка, самого мелкого. Будем резать свет.
Мальчишка среагировал мгновенно, подтащив ведро и мешочек с тончайшим абразивом. В глазах — сосредоточенность.
На верстаке дожидалась заготовка — пока еще мутная шайба чистейшего богемского стекла. Ей предстояло перерождение в линзу Френеля. Звучит как магия, но на деле — обычная геометрия: нарезать стекло, как слоеный пирог, превратив массивную линзу в изящную пластину с концентрическими кольцами. Каждое кольцо — призма, ловушка для света, собирающая его в единый кулак.
Раскрученный маховик погнал чугунный диск с низким, утробным гудением. Стоило прижать заготовку к кругу, как стекло зашлось тонким, жалобным визгом, а на фартук брызнула грязно-серая жижа.
— Держи ровнее! — учил я Прошку. — Не вали кучей, растирай!
У каждого кольца свой угол атаки. Ошибка на долю миллиметра — и вместо прожектора получим мутный ночник. Пальцы считывали малейшую вибрацию материала, словно иглу проигрывателя. Пот ел глаза, но отвлекаться было нельзя, да и Прошка старался вовсю: сыпал песок тонкой, равномерной струйкой, закусив губу от усердия. Детские руки уже наливались уверенностью мастера.
— Добро, Прохор, — бросил я, не сбавляя темпа. — Рука твердая. Выйдет из тебя толк. Иной взрослый так не сможет.
Мальчишка просиял, правда промолчал, боясь сбить дыхание.
Стекло начинало петь. Муть отступала, выпуская наружу прозрачность. Из матовой поверхности, ловя блики ламп, проступали острые ступени линзы.
— Есть! — выдохнул я спустя час, откладывая готовую деталь.
Мы с Прошкой склонились над стеклом. Оно напоминало застывшую рябь на воде после падения камня.
— Проверим? — шепот мальчишки едва прорезался сквозь шум.
Свеча, поставленная за линзой, преобразила сумрак. На дальней стене вспыхнул четкий, режущий глаза круг света.
— Работает. — Я удовлетворенно кивнул. — Одна есть. Осталось сорок девять.
За кирпичной аркой, в соседнем отсеке, кипела своя битва. Прибывшие Илья со Степаном штурмовали медь. Огромные листы красного металла под ритмичными ударами молотков превращались в рефлекторы — гигантские чаши, призванные не упустить ни единого фотона.
— Не так! — гремел бас Степана на подмастерье. — Медь ласку любит, а ты ее дубасишь!
Он перехватил лист, укладывая на деревянную болванку. Удар, еще удар — точно, звонко. Металл покорно прогибался, принимая форму глубокой сферы. Следом вступал Илья, проходясь горелкой и запаивая швы серебром.
В дальнем углу, отгородившись баррикадами из трубок и шестеренок, вел свою войну Иван Петрович Кулибин. Старик колдовал над сердцем механизма — гидравлическим насосом, должным поднимать люстры под купол давлением масла.
— Чертова механика! — долетало из-за верстака. — Кто ж такие допуски ставит? Руки бы оторвать…
Впрочем, ворчание делу не мешало: узловатые пальцы подгоняли детали с точностью, которой позавидовал бы швейцарский часовщик.
— Ну, Иван Петрович, держим оборону? — окликнул я его.
— А? — он поднял воспаленные от напряжения глаза. — Воюю. Манжета травит, собака. Пришлось вываривать в масле по новой. Зато клапана — чудо! Держат намертво.
Он налег на рычаг. Поршень с мягким, сытым чмоканьем ушел вниз, выстрелив из трубки тугой масляной струей.
— Видал⁈ — лицо Кулибина разгладилось. — Сила! Силище!
Оглядывая этот управляемый хаос — искры, стеклянную пыль, масляные пятна — я поймал себя на ощущении странного умиротворения. Здесь рождалось чудо, каждый удар молотка и скрип напильника приближал момент, когда под сводами собора вспыхнет рукотворное солнце.
Повернувшись к станку, я перехватил инструмент поудобнее.
— Прошка, заряжай новую!
Визг стекла снова разрезал воздух. День был в разгаре, конвейер не должен останавливаться. Свет для Бога требовал кровавых мозолей, и мы платили эту цену с радостью.
Стоило последнему подмастерью, зевая, скрыться в темном коридоре, как тяжелый засов встал на место. Мирная суета дня осталась снаружи.
Я переоделся и направился в свою лабораторию. Из стального чрева сейфа на верстак легли чертежи. Долой ажурные люстры и божественное сияние — здесь правили бал стремительные линии. Днем я обеспечивал светом небеса, ночью ковал глаз для Преисподней. Вот такой парадокс.
На свет появились заготовки — диски из редчайшего оптического крона, стекла исключительной чистоты.
— Приступим, — шепнул я тишине.
Шлифовальный станок лаборатории имел иную тональность, чем тот, что был на складе, она, тональность, была низкая, заговорщицкая. Вместо песка в ход пошла алмазная пудра. Цель — создать оптический прибор, систему линз, способную схватить врага за шиворот и притащить его прямо к дульному срезу.
Часы сливались в монотонный ритм: смена абразива, проверка кривизны, снова шлифовка. Стекло грелось под пальцами, требуя деликатности нейрохирурга. Объективу полагалось быть широким — светосильная «воронка» для сумеречной охоты, тогда как окуляр требовал более хитрой геометрии.
С готовыми линзами предстояло поколдовать. Всплыл в памяти старый, полузабытый метод просветления: травление в парах кислот. Тончайшая пленка окислов гасила отражение, делая стекло невидимым. Секунды над склянкой с реактивом тянулись вечностью, пока стекло не подернулось едва уловимой фиолетовой дымкой. Теперь блик не выдаст стрелка.
Следом шел корпус, выточенный из цельного куска латуни — прочная труба, способная выдержать злую отдачу. Внутри — чернение против паразитных засветок, а в фокальной плоскости — прицельная сетка. Тончайший крест, выгравированный алмазной иглой. Точка невозврата.
После нескольких дней кропотливого труда и финальной сборки, юстировки механизма поправок, латунная труба наконец стала похожа на то, что я хотел видеть. Дальняя стена, пойманная в окуляр, прыгнула навстречу, позволяя пересчитать мельчайшие трещины в кирпичной кладке.
Туманным утром было зябко. Мне не терпелось показать свое детище тому, кто смог бы по достоинству оценить его характеристики. Благо, тот сегодня остался ночевать у меня, бывают у него такие деньки. Солнце еще не пробилось сквозь серую вату облаков, но на крыльце меня уже поджидал граф Толстой. Федор Иванович, кутаясь в шинель, выглядел мрачнее тучи.
— Какого… кхм… тебе не спится, мастер? — проворчал он. — И зачем было поднимать меня ни свет ни заря? Опять будем зря жечь казенный порох?
— Хуже, Федор Иванович. Мы попытаемся переписать правила войны.
Я кивнул Ивану, державшему английский штуцер «Бейкер». Выглядело оружие диковато: поверх ствола на мощных стальных кронштейнах громоздилась моя латунная труба.
На полигоне туман стлался по земле, скрадывая расстояния.
— И что это за астролябия? — скепсис в голосе Толстого не раздражал просто из-за того, что уровень моего хорошего настроения у меня был выше его вредности. — Ты звезды считать собрался? В бою эта дура только мешать будет, да и глаз отдачей вышибет.
— Кронштейн стальной, выдержит. А наглазник я сделал мягким, из замши.
Установив штуцер на мешок с песком, я указал на дальний край полигона, где маячил грубый деревянный щит. Триста шагов.
— Видишь цель?
— Вижу пятно.
— А теперь глянь в трубу.
Фыркнув для порядка, граф все же прильнул к окуляру, покрутил настройку фокуса по моему совету и озадаченно хмыкнул.
— Ну, допустим. Щепки вижу. Гвоздь торчит шляпкой. И что с того?
Он оторвался от прицела, подозрительно глядя на меня.
— Григорий, голова у тебя светлая, но в военном деле ты сущий ребенок. Видеть гвоздь и попасть в него из этой кочерги — две большие разницы. — Он хлопнул ладонью по прикладу. — Это штуцер, а не волшебная палочка. Пуля круглая, ствол кривой, порох — дрянь. Дунет ветер — и свинец снесет на сажень. Твоя труба полезна только для того, что она позволит во всех подробностях разглядеть собственный промах.
Крыть было нечем. Он был прав — в своей, устаревшей системе координат.
— Баллистику оптика не исправит, знаю. Но она дает некую возможность.
— Какую? — усмехнулся Толстой. — Пока будешь выцеливать муху через этот телескоп, тебя на штыки поднимут. Или ядром накроют.
— Проверим. Стреляй. В гвоздь.
Пожав плечами, граф отработанными движениями зарядил штуцер. Отмерил порох, с натугой забил пулю в нарезы.
— Смотри, мастер. Учись.
Он припал к прицелу. Выцеливал долго, борясь с дыханием и весом оружия.
Грохот выстрела. Приклад толкнул графа в плечо, а полигон заволокло едким дымом. Пришлось ждать, пока ветер разгонит гарь.
Мы подошли к щиту. Пробоина зияла в ладони от гвоздя.
— Ну? — Толстой торжествующе обернулся. — О чем я толковал? Видел гвоздь, а продырявил доску. На такой дистанции пуля гуляет, как пьяная девка. Бесполезна твоя труба.
Я провел пальцем по краям отверстия.
— Бесполезна, если швыряться круглым свинцом. И использовать порох, который горит через раз. — Развернувшись к нему, я продолжил: — Ты прав, Федор Иванович. Сейчас это дорогая игрушка. Но прицел — это всего лишь глаз. Нам нужны еще и крылья.
Из кармана я извлек сверток. На ладони лежал вытянутый снаряд с остроконечной головой, желобками на боках и полостью в донце. Пуля Минье.
— Вот такие, — я хмыкнул. — Она летит стрелой. Пороховые газы раздувают «юбку», заставляя свинец врезаться в нарезы. Выше скорость, идеальная стабилизация.
Толстой взял пулю, повертел в пальцах. Лицо его было серьезным. Как опытный артиллерист, он оценил «придумку».
— Цилиндро-коническая… — пробормотал он. — Тяжелая. Вращение будет стабильным…
— Мы сделаем новый ствол под этот калибр. Просеем порох, отобрав лучшие зерна. Мы создадим оружие, достойное этого глаза.
Граф перевел взгляд с пули на прицел, затем на меня. Кажется картинка в его голове начинала складываться.
— Ты хочешь сделать ружье, которое будет бить белке в глаз на шестистах шагах?
— Я хочу создать инструмент, который позволит одному человеку остановить атаку. Убрать генерала, уверенного в своей безопасности.
Брови графа сошлись на переносице.
— Это подло, Григорий. Это охота на людей, а не война. Мы уже обсуждали это.
— А гнать солдат шеренгами на картечь — вершина благородства?
Толстой промолчал. Он смотрел на прицел как на курьез.
— Если ты заставишь эту пулю лететь туда, куда смотрит этот глаз… — медленно произнес он, — это многое изменит. Но пока… пока это только стекляшка на кривой палке.
— Дай мне время. И все будет.
Он выдохнул и протянул пулю обратно, водрузив ее на мою ладонь.
— Время у тебя есть. А вот людей… стрелков, у которых рука не дрогнет убивать исподтишка, придется поискать.
В усадьбу мы возвращались молча. Убедить его не удалось, оставалось надеяться, что зерно сомнения было посеяно.
На следующий день я отправился на занятия с наследниками. Еженедельные поездки в Гатчину превратились из работы в своеобразный ритуал. Оставляя за спиной хмурое небо Петербурга, я переключался на другой режим.
Однако в этот раз идиллия испарилась сразу по прибытии.
Стоило карете встать у дворцовых конюшен, как из-под тулупа Ивана на свет божий вынырнула черная усатая морда.
— Тьфу ты, пропасть! — юный помощник Вани всплеснул руками, выуживая за шкирку угольный комок. — Барин, опять этот черт увязался! Пригрелся на облучке, пока стояли, и молчок.
Доходяга. Мой невольный, наглый питомец, считавший меня своей собственностью, видимо, решил, что путешествие — не повод для разлуки.
— Куда ты, дурень? — я покачал головой, перехватывая теплый комок. — Здесь тебе нельзя.
Первая реакция — раздражение. Животное во дворце — грубейшее нарушение протокола. Однако при виде вспыхнувших глаз подбежавших цесаревичей желание ворчать испарилось.
— Уголек! — восхитился Михаил, протягивая руку, но тут же отдернул ее под строгим взглядом воспитателя.
— Не просто черный, Ваше Высочество, — я передал кота Николаю, который, в отличие от брата, плевать хотел на условности. — Он умный. Заметили дислокацию? На облучке, у спины кучера.
— Там теплее? — догадался Николай, зарываясь пальцами в шерсть мурчащего зверя.
— Именно. Инстинкт сохранения энергии. Любое живое существо ищет источник тепла. Сегодня мы поговорим как раз об этом. О том, как поймать тепло и заставить его работать.
Ситуацию удалось перевести в урок, но периферийным зрением я сканировал Ламздорфа. Генерал стоял в трех шагах. На Доходягу, а заодно и на Николая, он смотрел так, словно цесаревич прижимал к мундиру чумную крысу.
— Полагаю, этому… животному здесь не место, — процедил он сквозь зубы.
Из кармана возник надушенный платок. Жест был театральным: генерал демонстративно отгораживался ароматом лаванды от запаха кота, кучера, да и меня заодно. Смех пришлось сдержать усилием воли.
Доходягу эвакуировали в теплую конюшню, а мы занялись «железным зверем» — действующей моделью паровой машины. О титулах забыли мгновенно. Руки в масле, на щеке Михаила — пятно сажи, манжеты расстегнуты. Мальчишки крутили вентили, спорили, смеялись. В такие моменты в их головах загорались искры понимания.
Но стоило поднять взгляд, как я натыкался на Ламздорфа, который выбрал тактику тотального игнорирования. Отойдя на безопасную дистанцию, он брезгливо наблюдал, как будущие правители России возятся с «грязными железками» под руководством выскочки. Когда я случайно задел край стола и на землю сыпануло угольной крошкой, генерал поморщился, отряхивая невидимую пыль с безупречного рукава. Сняв перчатку, коснувшуюся «оскверненной» столешницы, он небрежно бросил ее на скамейку.
Для него я был дрессированным медведем, пущенным в гостиную потехи ради. Полезная функция, человек без рода и племени.
Разбирая клапанный механизм, Михаил увлекся и неловко дернул рукой. Тяжелая латунная болванка, соскользнув со столешницы, прочертила дугу в траве и стукнулась о сапог Ламздорфа.
Генерал даже не удостоил предмет взглядом. Медленно, с выражением вселенской брезгливости на лице, он отодвинул ногу. Так отступают, чтобы не вляпаться в свежий навоз.
Николай дернулся было поднять, но я опередил.
— Оставьте, Ваше Высочество.
Подойдя к генералу, я наклонился. Лицо оказалось в полуметре от зеркально начищенного сапога. Подняв клапан и выпрямившись, я встретился взглядом с Ламздорфом.
В водянистых серых глазах — пустота. Он смотрел сквозь меня, ожидая, пока лакей уберет мусор и восстановит социальную дистанцию. Платок снова взлетел к носу, возводя ароматический барьер.
В этот момент на меня что-то нашло, я хмыкнул. Кажется мне понятна позиция этого хлыща. Я мог наизусть знать сопромат, цитировать Шекспира в оригинале, огранить лучший камень в Империи. Но для этого надушенного ископаемого я навсегда останусь грязью, пустым местом, входящим через черный ход.
У меня нет той самой бумажки — записи в бархатной книге.
— Урок окончен, — мой голос оповестил прекращении занятия.
Мальчики благодарили, жали руку, Иван тащил сонного Доходягу к карете, но мысли были далеко. Ламздорф не удостоил меня даже взгляда, демонстративно изучая верхушки лип. И так все время.
Всю обратную дорогу, пока кот мирно посапывал на коленях, я гипнотизировал взглядом мелькающие за окном деревья.
Я — человек двадцать первого века. Я знаю цену этим титулам, гербам и генеалогическим древам. Архаика, пыль, фикция.
Но я здесь. В девятнадцатом.
И чтобы проворачивать здесь большие дела, мало быть умным или богатым. Нужно быть «своим». Иметь допуск.
— Глупость, — пробормотал я, почесывая кота за ухом. Доходяга согласно мурлыкнул. — Какая же это пафосная глупость.
Но эта глупость управляла миром. Ламздорф и ему подобные никогда не примут меня, пока я остаюсь для них удачливым ремесленником. Будут вставлять палки в колеса, морщить носы и ждать моей ошибки, чтобы с наслаждением втоптать обратно в грязь.
Мне нужен пропуск в их закрытый клуб, чтобы заставить считаться с собой.
Вернувшись в усадьбу, я, не снимая сюртука, заперся в кабинете.
Чертежи винтовки — в сторону. Расчеты — туда же. Все это важно, но сейчас требовалось иное оружие.
Из нижнего ящика на свет появилась заброшенная папка.
Эскиз «Древа Жизни».
Золото, нефрит, рубины. Сложная, капризная механика.
Теперь линии на бумаге выглядели иначе. Палец скользнул по нарисованному стволу.
— Значит, тебе воняет, генерал? — тишина кабинета поглотила вопрос. — Претит стоять рядом с мастеровым?
Усмешка вышла невеселой.
— Хорошо. Сыграем по вашим правилам. Я сделаю эту чертову игрушку. Вложу в нее всё мастерство.
Умом я понимал, что дворянство — всего лишь социальная мишура, атавизм. Титул не прибавит мне ни ума, ни таланта. По сути, это капитуляция, признание невозможности взломать систему снаружи.
Но как же хотелось увидеть перекошенную физиономию Ламздорфа в момент вручения грамоты и увидеть, как он будет вынужден поклониться. Не мне — титулу.
Теперь это было личное. Хотя нет, кого я обманываю? Ламздорф — всего лишь повод. Руки жаждут дела.