Каждое утро в последнее время стало изощренной пыткой неподвижностью. За последний месяц я в совершенстве овладел искусством лежать не дыша, пока правая нога превращается в деревяшку. Виновник страданий, Доходяга — бывший заморыш, раскормленный сливками и фанатичным обожанием Анисьи, — трансформировался в лоснящегося черного наглеца. Избрав мои колени своим троном, шерстяной узурпатор спал, развалившись поперек одеяла — сгусток абсолютного, монументального покоя. Любое движение грозило разрушить этот монарший сон, что в кошачьем кодексе, несомненно, каралось как измена родине.
— Эй, Ваше Величество, — шепнул я. — Аудиенция окончена. Мне пора строить будущее, а вам — геноцидить грызунов. Ну, или хотя бы имитировать бурную деятельность.
Приоткрыв один желтый глаз, полный векового презрения к людской суете, кот демонстративно зевнул, обнажая частокол острых зубов. Затем, лениво потянувшись и выпустив когти в пододеяльник, он, одарив меня взглядом оскорбленной невинности, соизволил спрыгнуть на пол.
Свобода.
Поднявшись, я с размял затекшие мышцы и привычно нащупал трость. День обещал привычное безумие: усадьба пульсировала в ритме военного завода, переведенного на круглосуточную пахоту.
Световой день пожирала Лавра. В сырых подвалах и на шатких лесах под куполом шла настоящая битва. Мы тянули медные вены маслопроводов, вгрызались в камень колонн, монтировали гидравлические прессы. Отец-казначей, наблюдая за таянием запасов церковного золота, глушил какую-то сивуху литрами и истово крестился при моем появлении, но возражать не смел — слово Митрополита оставалось законом.
— К Рождеству, отче, — успокаивал я его, вытирая промасленную ветошь. — К Рождеству храм засияет так, что даже грешники уверуют.
Еженедельные побеги в Гатчину стали не столь неприятными, я просто игнорировал Ламздорфа. Уроки с наследниками превратились в отдушину: мы строили модели мостов, разбирали по винтикам паровые машины и до хрипоты спорили о баллистике ядра. Ламздорф, осознав поражение в войне за умы, больше не лез под руку, мрачно наблюдая из угла, как будущие правители империи перековываются в технарей.
Настоящая же жизнь просыпалась с первыми звездами. Запершись в лаборатории, в тишине и уединении, я колдовал над «Древом Жизни». Эскиз я довел до ума, каждую деталь отрисовал отдельно.
Однако задача обернулась катастрофой. Рассчитать передаточное число или огранить алмаз — это пожалуйста, здесь работают законы физики. Но живопись не была моей хорошей стороной от слова «совсем». Двадцать миниатюр размером с ноготь мизинца требовали жизни, а у меня выходили мертвые кукольные маски. Неделя мучений и дюжина испорченных эмалевых пластин ясно дали понять: дилетанту здесь не место. Требовался профи.
Спасение меня, что неожиданно, Элен.
Помешивая чай в своем будуаре, она выслушала мое нытье о кривых руках и улыбнулась той самой улыбкой, от которой у меня всякий раз сердце сбивалось с ритма.
— Тебе повезло, друг мой. В Петербурге проездом Орест Кипренский. Только закончил Академию, но молва уже прочит ему славу гения. Он пишет божественно. И, по счастливому стечению обстоятельств, он… мой должник.
Молодой, порывистый Кипренский, с горящим взором и вечно перепачканными краской манжетами, меня заинтересовал. Я явился в его временное пристанище при художественной мастерской и предоставил ему эскизы. Бегло осмотрев их, он фыркнул:
— Механика? Тоска смертная. Но идея с древом… В этом есть искра. Берусь. При условии полной творческой свободы.
Ударили по рукам. Работал Кипренский страстно, запойно. Вооружившись тонкими кистями, он переносил на эмаль черты детей Марии Федоровны, ругался, хохотал, требуя вина и света.
Камнем преткновения стал образ главной героини — Софии Доротеи Вюртембергской. Юной принцессы, приехавшей в чужую холодную страну, чтобы стать женой наследника. Мне требовалась девочка, полная надежд и страхов, которой она была сорок лет назад. Живая, настоящая и забытая всеми.
Перерыв все доступные гравюры, я нашел лишь застывшие маски величия.
И снова помогла Элен.
В один из забегов в ее дом, она положила передо мной небольшой, пожелтевший от времени лист.
— Откуда? — я склонился над рисунком.
— Не спрашивай, — палец коснулся губ. — У меня свои источники. Скажем так… это из личного альбома одной старой фрейлины.
С бумаги на меня смотрела юная София, с чуть припухшими губами и огромными глазами. Волосы, свободные от высоких причесок, рассыпались по плечам. Никакого императорского пафоса. Просто девушка. Я тогда не знал как благодарить Элен. Кажется, нужно придумать ей особое украшение — чуть позже.
На следующий день я уже беседовал с художником.
— Это она, — кивнул я. — Орест, мне нужна именно эта эмоция. Перенесете на эмаль?
Кипренский долго вглядывался в набросок.
— М-да, — выдохнул он. — В этом клочке бумаги жизни больше, чем во всех парадных залах Эрмитажа. Сделаю.
Работа закипела с новой силой. Пока Орест писал лица, я создавал тело Древа.
Извилистые золотые ветви сплетались в сложный узор. Основные стволы — дети: Александр, Константин, Николай, Михаил, дочери. От них разбегались тонкие побеги внуков. Сверяясь с генеалогией, я имел козырь перед любым герольдом — память о будущем.
Зная наперед, кому суждено родиться, зная, как разрастется династия, я оставлял на ветвях «спящие почки». Пустые золотые гнезда, плотно закрытые бутоны. Места для грядущих портретов.
— Зачем здесь пустота? — Кипренский тыкал кистью в схему. — Никого же нет. Композиция рушится.
— Пока нет, — ответил я, сгибая проволоку. — Но будут. Дерево должно расти, Орест. Не памятник прошлому, а обещание будущего.
Мое тайное послание, зашифрованное в металле, знак того, что род Романовых не прервется. Что жизнь сильнее смерти.
Ночи слились в бесконечный калейдоскоп: верстак, золотые трубки, расчет углов, подгонка шарниров. Мой бессменный ассистент Доходяга дрых прямо на чертежах, иногда приоткрывая зеленый глаз, чтобы проследить за моими руками или попытаться поймать лапой блестящий инструмент. Однажды, опрокинув банку с флюсом и залив половину стола липкой жижей, он в ответ на мою брань лишь посмотрел с невинным видом: мол, сам виноват, развел бардак.
— Не мешай, тиран, — ворчал я, отодвигая наглеца. — Мы с тобой творим историю. Ну, или хотя бы пытаемся выбить мне дворянство.
Кот мурлыкал, соглашаясь.
Степан и Илья с головой ушли в заказ Лавры — там нужно было отлить сотни бронзовых деталей, и я не дергал их без крайней нужды. Моим единственным помощником остался Прошка. Мальчишка вытянулся за лето, раздался в плечах, и в его глазах появилась спокойная уверенность человека, знающего свое дело.
— Ну что, Прохор, — сказал я, раскладывая на верстаке листы металла. — Пришло время заниматься ботаникой. Только не той, что в саду, а нашей, огненной.
Нам предстояло создать листья, вернее, сотни листьев. И они должны были быть красивыми, они должны были жить.
Самая сложная задача — биметалл. Мне нужно было создать пару, которая будет реагировать на тепло свечи, как мимоза на прикосновение. Структура должна быть немного иной, не такой как в заказе с «Лирой». В моем времени это решалось просто — промышленный прокат. Здесь же мне предстояло самому «сварить» этот бутерброд.
Я выбрал латунь и сталь. У латуни высокий коэффициент расширения, у стали — низкий. При нагреве латунь будет стремиться удлиниться, сталь будет ее держать, и пластина изогнется. Теоретически все проста, а вот на практике — ад.
— Раздувай горн, — скомандовал я. — И следи за цветом. Перегреем — спалим цинк в латуни, и она станет хрупкой, как стекло.
Мы провели неделю в чаду и копоти. В горле першило от металлического привкуса, глаза слезились. Первая партия пластин расслоилась при прокатке — я переборщил с флюсом. Вторая оказалась слишком жесткой — листья не гнулись, а лениво подрагивали. Третья просто лопнула при остывании с противным, звенящим звуком.
Прошка, перемазанный сажей, смотрел на груду брака, потирая обожженный палец.
— Может, ну его, Григорий Пантелеич? — робко предложил он. — Сделаем из золота, да и все? Блестеть будет…
— Блестеть может и самовар, Прохор, — отрезал я, вытирая пот со лба. — Нам нужно дыхание.
И мы нашли. Тончайший слой серебряного припоя между сталью и латунью, точный температурный режим и медленное, очень медленное остывание в золе. Когда я вытащил пробную полоску и поднес ее к пламени, она вдруг ожила. Металл дрогнул и плавно, изящно изогнулся дугой, словно потягиваясь спросонья. Стоило убрать огонь — и полоска так же плавно вернулась в исходное положение.
— Работает! — завопил Прошка. — Гнется!
— Теперь — на поток.
Я сделал штамп — стальную матрицу в форме листа дуба. Прошка встал к винтовому прессу. Это была монотонная, тяжелая работа. Вставить полосу, крутануть тяжелый маховик, удар, вынуть вырубленную деталь, вставить снова. Глухие удары сотрясали верстак.
Я наблюдал за ним краем глаза. Мальчишка работал ритмично, закусив губу от усердия. На ладонях набухали свежие мозоли, но он не жаловался и понимал, что каждый этот листик — часть большого целого. Мне нравилось его усердие, оно о многом говорит.
Когда гора заготовок выросла на столе, настал мой черед. Цвет.
Покрыть биметалл эмалью — задача на простая. Эмаль — это стекло, оно жесткое. При изгибе металла оно неизбежно треснет и осыплется. Мне нужно было интересное решение.
Я крутил в руках тонкий металлический листик. Краска? Сотрется. Патина? Скучно.
— А что, если… — пробормотал я.
Я вспомнил японские лаки. И старые рецепты оружейников.
— Неси льняное масло, Прохор. И малахитовую пудру. Самую мелкую, как пыль.
Мы сварили густой, тягучий лак на основе масла и смолы, добавив в него зеленый пигмент. Он был эластичным. Он не треснет. Но он был слишком густым, чтобы лечь ровно.
— Будем красить не кистью, — решил я. — Будем окунать.
Я брал листик пинцетом, окунал в зеленую жижу, давал стечь лишнему и отправлял в печь — для полимеризации. Масло запекалось, превращаясь в прочную, но гибкую пленку. Цвет получился глубоким, бархатистым, с прожилками металла, который я намеренно оставил чистым для контраста.
— Живой лист, — выдохнул Прошка, трогая остывшую заготовку.
Теперь — ствол.
Золото само по себе слишком мягкое. Оно не удержит вес кроны и механизма. Нужен скелет. Я выковал каркас — уродливую, корявую конструкцию, напоминающую обгоревшее дерево.
— Выглядит страшно, — честно признался Прошка.
— Это кости, ученик. А красота — это кожа.
Я начал «одевать» сталь в золото. Тонкие листы металла напаивались на каркас. Затем в ход пошли чеканы. Стук молоточка наполнил мастерскую. Я бил по золоту, создавая фактуру коры. Трещины, наросты, сучки. После — травил металл кислотой, чтобы придать ему вид старого, мшистого дерева.
Но самое сложное было внутри. Дерево должно было быть полым. Внутри каждой ветки я оставлял каналы. Тончайшие, извилистые туннели.
— Зачем столько дырок? — спросил Прошка, разглядывая срез ветки через лупу.
— Это нервы, — ответил я. — Через них пройдут тяги. Стальные проволочки, которые будут открывать бутоны. Их десятки, Прохор. И ни одна не должна зацепиться за другую.
Мы протягивали эти «нервы» часами. Использовали тонкую шелковую нить с грузиком, чтобы пройти изгибы, а потом привязывали к ней проволоку и тянули. Это требовало адского терпения. Проволока упиралась, скрежетала внутри трубок.
— Тяни. Плавно. Стоп! Заело. Назад. Еще раз.
Пальцы были исколоты, глаза слезились от напряжения, но мы горели энтузиазмом. Древо было готово принять свое механическое сердце.
Последним штрихом стало основание. Илья, вырвавшись на час из своего цеха, прикатил на тележке глыбу темно-зеленой, с прожилками, яшмы. Она была отполирована до состояния матового, влажного камня.
— Тяжеленная, зараза, — крякнул Илья, водружая камень на верстак. — Но красивая. Живая.
Я взял бур. Мне нужно было высверлить в камне ниши. Пять углублений, расположенных строгим кругом вокруг места, где будет стоять ствол.
— Это для чего? — спросил Прошка.
— Для огня. Сюда встанут подсвечники. Тепло от пяти свечей будет подниматься вверх, омывая крону. Оно нагреет наши хитрые листья, и дерево зашелестит. Без ветра. От одного только света.
Сверло с визгом вгрызлось в камень. Яшма сопротивлялась, но алмазный бур делал свое дело.
Когда все было готово, я отошел. На столе стоял остов дерева, растущий из зеленой скалы. Пока еще мертвый, безжизненный, без плодов и листвы. Но я уже видел, каким он станет.
— Ну как, Прошка? — спросил я, вытирая руки. — Похоже на чудо?
Мальчишка подошел ближе, осторожно коснулся пальцем коры.
— Похоже, Григорий Пантелеич. Только… пустое оно какое-то. Голое.
— Это пока, — усмехнулся я. — Скоро мы его оденем. И научим говорить. А ты молодец. Если бы не ты, я бы до зимы с этими листьями возился.
Прошка зарделся от похвалы, размазывая сажу по щеке. Он стоял уставший рядом с будущим шедевром, но гордый.
Осень в том году выдалась скверной. Дожди зарядили с сентября и лили не переставая, превращая усадебный двор в болото, а небо — в низкий, свинцовый потолок. Толстой что-то перестраивал, нанимал каких-то новых людей, мне было не до этого. В моей лаборатории, укрытой под толщей земли, царил свой климат
«Древо Жизни» стояло на верстаке, уже одетое в свою золотую кору и зеленые листья. Но оно все еще было мертвым. Красивой, дорогой статуей. Пришло время вдохнуть в него душу.
Я разложил на столе чертежи. Самая сложная часть — плоды, украшения, эдакие сейфы, хранящие память династии.
— Иван Петрович, глянь-ка, — окликнул я Кулибина, которого позвал на помощь.
Старик, ворча на проклятую сырость, от которой ныли кости, подошел к столу. Он на время оставил свои дела, чтобы помочь мне.
— Чего там у тебя? — он прищурился, разглядывая схему. — Шарниры? Мелковато берешь.
— Мне нужно, чтобы они раскрывались плавно. Как настоящий цветок утром. Без рывков и щелчков.
Кулибин задачу понял.
— А здесь кулачковый вал, — сказал я, чертя на бумаге профиль диска. — Каждый выступ на валу — это команда. Он толкает рычаг, рычаг тянет тросик, тросик открывает бутон.
— Понимаю, — кивнул механик. — Как в музыкальной шкатулке, только вместо нот — лица.
Мы начали рассчитывать алгоритм. Я не хотел, чтобы дерево мигало, как новогодняя елка. Мне нужна была жизнь. Хаос. Непредсказуемость.
— Пусть вот этот, — я ткнул в ветку Александра, — открывается каждые пятнадцать минут. А вот этот, Константина, — раз в полчаса. А малыши пусть шалят — открываются и закрываются часто, невпопад.
Мы нарезали латунные диски, выпиливая на них сложный профиль. Это было программирование в металле. Я задавал ритм жизни династии, вытачивая его напильником.
Особое место занимал центральный плод. Сердце матери. Тот самый, с портретом юной Софии.
— Он должен открываться редко, — решил я. — Раз в час. Торжественно. Медленно. Чтобы это было событием.
Для него мы с Кулибиным сделали отдельный привод, более мощный и плавный, с масляным демпфером, гасящим рывки.
Я начал вытачивать корпуса. Золотые сферы размером с лесной орех. Каждую я распилил на пять сегментов-лепестков. С внешней стороны — паве из рубинов для «женских» ветвей и сапфиров для «мужских». Камни я подбирал долго, калибруя их по цвету и размеру, чтобы создать эффект бархатистой поверхности.
Но главное было внутри. Микроскопические петли, пружинки толщиной с человеческий волос. Лепесток должен откидываться назад, открывая сердцевину, и фиксироваться в этом положении, а потом, по команде, закрываться обратно.
Я работал под бинокуляром. Руки в перчатках, пинцет, игла. Одно неловкое движение — и пружинка улетает в неизвестном направлении, исчезая навсегда.
Когда два десятка драгоценных бутонов были готовы и проверены, настал черед главного механизма. Мозга моего дерева.
Его задачей было управлять спектаклем.
Началась сборка. Самый страшный этап. Монтаж тяг.
Его можно сравнить с тем, как я дал бы Прошке задачу продеть нитку в иголку. А иголка находится на другом конце извилистой трубы длиной в полметра, и ее не видно. При этом, таких ниток — двадцать штук. И они не должны перепутаться.
Я использовал тончайшие стальные тросики, сплетенные из струн для музыкальных инструментов. Пропуская их через полый ствол, через ветви и сучки, я смазывал их графитом, чтобы скользили.
— Тяни, — шептал я сам себе, чувствуя кончиками пальцев натяжение. — Только не порвись…
Это была пытка. Тросики застревали, цеплялись за неровности пайки внутри трубок. Приходилось вытаскивать, смазывать, пробовать снова. Я работал по ночам, когда в усадьбе наступала полная тишина, и никто не мог сбить меня с ритма.
Никто, кроме Доходяги.
Кот, окончательно освоившийся в роли хозяина лаборатории, считал своим долгом контролировать процесс. Он спал прямо на столе, устроившись на ворохе чертежей, под теплым светом лампы. Его черная шерсть лоснилась, а мерное мурлыканье действовало лучше любого метронома. Что удивительно, он шкурой чувствовал, куда ему точно нельзя лезть, поэтому хозяйничал не сильно мешая мне.
Но иногда охотничий инстинкт брал верх.
Я как раз натягивал тросик для ветки великой княжны Анны, когда увидел краем глаза черную молнию. Лапа с выпущенными когтями метнулась к дрожащей стальной нити.
— Нет! — рявкнул я, перехватывая мохнатого диверсанта в последний момент.
Тросик спружинил, благо уцелел.
Доходяга, повиснув в моей руке, посмотрел на меня с невинным удивлением: «А что такого? Я думал, мы играем».
— Брысь! — я ссадил его на пол. — Еще раз увижу на столе — отправлю мышей ловить в подвал к крысам!
Кот фыркнул, дернул хвостом и с достоинством удалился на стул, откуда продолжил наблюдать за мной с выражением оскорбленного величия.
— Шикаешь на него, а сам без него скучаешь, — усмехнулся Кулибин, заглянувший проведать меня.
— Он — хаос, — буркнул я, возвращаясь к работе. — А мне нужен порядок.
— Жизнь — это и есть хаос, Григорий. Ты сам хотел сделать дерево живым. Вот тебе и помощник.
Через месяц механизм был собран. Внутри каменного основания тикало латунное сердце. От него, как нервы, разбегались стальные нити, исчезая в золотом стволе.
Я проверил ход каждого рычага, смазал каждый шарнир, подключил тяги к бутонам.
Оставалось только одно: вставить портреты и запустить время. Но это я оставил на финал.
Я сидел перед своим творением, чувствуя усталость в плечах и пустоту в голове. Я сделал все, что мог. Теперь это была сложнейшая машина, одетая в золото и драгоценные камни. Механическое сердце, готовое забиться по моей команде.
Доходяга запрыгнул на колени и ткнулся мокрым носом мне в руку. Я почесал его за ухом.
— Ну что, зверь, — сказал я ему. — Кажется, мы справились.
Кот замурлыкал.
Декабрь в Петербурге — это ужасное время. Там, снаружи, город превратился в ледяной склеп, где любой неосторожный вдох обжигал легкие.
Две голландские печи жарили так, что воздух казался вязким. Я сидел в одной рубашке, с закатанными рукавами, и все равно чувствовал, как по спине стекает струйка пота. Для «Древа» нужен был идеальный микроклимат. Никакой влажности или перепада температур. Металл — капризная девка: чуть сквозняк, и допуски поплывут, шестеренки начнут закусывать, а эмаль покроется конденсатом.
На массивном дубовом верстаке, расчищенном от стружки и чертежей, лежало «Древо». Пока еще оно напоминало останки диковинного механического зверя.
Доходяга, разморенный жарой, валялся на стуле, вытянув лапы. Он даже не храпел, а издавал какой-то присвист, словно стравливал лишнее давление парового котла. Ему было хорошо.
Я протер руки спиртом, удаляя жир, и надел тонкие хлопковые перчатки. Пришло время ювелирной сборки.
— Ну-с, приступим, — голос утонул в стенах.
Первым делом — сердце.
Яшмовое основание, напоминающее обломок скалы, уже прогрелось до комнатной температуры. В его чреве зияла высверленная полость. Я взял блок механики. Латунная рама, на которой крепились пружинный двигатель, система шестерен и программный вал. Это была квинтэссенция моих знаний из двадцать первого века, переложенная на технологии девятнадцатого века. Банальная кинематика.
Механизм вошел в камень с плотным, маслянистым звуком «чпок». Идеальная посадка. Я специально оставил зазор в десятую долю миллиметра на тепловое расширение, заполнив его смазкой. Теперь крепеж. Стальные винты с потайными головками. Я завинчивал их медленно, чувствуя сопротивление резьбы, боясь перетянуть и пустить трещину по камню. Яшма твердая, но хрупкая. Одно лишнее усилие — и месяц работы пойдет Доходяге под хвост, фигурально выражаясь.
Щелчок. Еще пол-оборота. Стоп.
Я выдохнул, только сейчас заметив, что не дышал последние минуты. Сердце встало на место.
Теперь — нервная система.
Ствол дерева. Золотая оболочка, скрывающая внутри пучок стальных тросов и тяг. Это была самая муторная часть. Мне предстояло соединить каждый тросик, торчащий из «корней», с соответствующим рычагом на программном валу.
Я надел бинокуляры — мою гордость, собранную из линз для телескопа. Мир сузился до пятна света от масляной лампы.
Двадцать тяг. Двадцать каналов управления.
Я подцепил пинцетом первую струну. Это ветка Николая. Будущего императора. «Палкина», как его назовут потомки в моем будущем. В металле, он был всего лишь рычагом номер три. Я завел петлю тросика на крючок кулачка, зафиксировал микроскопическим шплинтом.
Руки не дрожали. Дрожь была где-то в желудке. Я знал историю этих людей. Я знал, чем закончат те, чьи портреты мне предстояло оживить. Александр умрет в Таганроге (или уйдет в скит, кто его разберет), Константин отречется, Николай раздавит восстание на Сенатской площади. А Михаил просто будет жить.
— Третий готов, — пробормотал я.
Работа шла медленно. Тяги путались, норовили выскользнуть. Приходилось работать двумя пинцетами, задерживая дыхание на моменте фиксации. Шея затекла так, что при попытке повернуть голову в позвоночнике хрустело.
Доходяга на стуле открыл один глаз, посмотрел на меня с немым вопросом: «Ты все еще возишься, кожаный?», зевнул во всю клыкастую пасть и снова отключился. Ему было плевать на судьбы династии. Его больше волновало, когда дадут сливки.
Когда последняя тяга была закреплена, я позволил себе распрямиться и размять плечи. Скелет был собран. Механическая марионетка получила свои нити. Осталось дать ей лица.
На столе стояла шкатулка красного дерева. Посылка от Кипренского.
Я открывал ее с чувством, с которым сапер открывает неизвестный взрыватель. Орест был гением, но гением запойным и порывистым. Мог ли он выдержать размеры? Не поплыла ли эмаль?
Внутри, на черном бархате, лежали двадцать крошечных овалов.
Я взял лупу.
— Сукин ты сын, Орест, — вырвалось у меня восхищенное ругательство. — Ты дьявол.
Он сделал невозможное. На пластинках размером с ноготь мизинца была глубина. Были тени. Был воздух. И это при том, что он еще ни разу не делал ничего подобного. Гений!
Вот Александр I в мундире с эполетами, какой-то домашний, чуть уставший, с загадочной поволокой в глазах, о которой писали все мемуаристы. Кипренский поймал этот взгляд — переплетение меланхолии и скрытой силы.
Вот взъерошенный Константин с нервным тиком у рта, который художник гениально превратил в чуть ироничную усмешку.
А вот Николай. Совсем мальчишка, правда взгляд прямой, жесткий. Оловянный солдатик, который станет железным колоссом.
Я начал вставлять портреты в золотые бутоны. Это требовало ювелирной точности. Каплю специального клея в гнездо. Аккуратно, пинцетом с мягкими губками, опустить эмаль. Прижать. Подержать десять секунд.
Бутон за бутоном. Ветка за веткой. Древо обретало память.
Очередь дошла до центрального цветка, спрятанного в гуще листвы, самого крупного, украшенного рубинами.
Я достал последний портрет. София Доротея.
Кипренский превзошел сам себя. Он не видел ее юной, никто из ныне живущих не видел. Он писал с моего наброска, сделанного по рисунку из альбома старой фрейлины. Но он вдохнул в него жизнь.
С эмали на меня смотрела девочка, невеста. Испуганная, трогательная, с чуть припухшими губами и огромными глазами, в которых читался вопрос: «Что меня ждет в этой холодной стране?». Контраст был существенным. Я видел не императрицу Марию Федоровну, вдову Павла, матриарха, перед которой трепетал двор. Это юное создание не могло быть ею. Хорош, все же Орест, ох хорош.
Я вздохнул. Это юную особу ждет безумный муж, его убийство, долгие годы вдовства, войны, потери детей. Но на этом кусочке эмали, она была еще счастлива.
— Прости, девочка, — шепнул я, опуская портрет в золотое гнездо. — Я не могу изменить твое прошлое. Но я могу вернуть тебе память о нем.
Щелк.
Лепестки сомкнулись. Теперь это был просто драгоценный плод. Сейф для души.
Настало время юстировки.
Я взял масленку, «кровь» моего механизма. Я неделю синтезировал ее, смешивая костное масло с присадками, которые я выводил больше месяца. Оно не загустеет на морозе и не высохнет годами.
Капля на ось лепестка. Капля на шарнир тяги. Капля на кулачок вала.
Я взял заводной ключ. Вставил в отверстие сбоку основания. Повернул. Пружина отозвалась тугим, приятным сопротивлением.
Один оборот. Два. Три.
Тишина. Только треск дров в печи и сопение кота.
Я нажал на рычаг принудительного пуска — тестовую кнопку, скрытую под одним из каменных выступов.
Внутри яшмы что-то тихонько зашелестело. Звук был похож на вздох. Тяги натянулись.
И тут началось волшебство.
На нижней ветке, где «сидел» Александр, золотой бутон дрогнул. Его лепестки, усыпанные сапфировой крошкой, начали медленно, плавно расходиться в стороны. Не резко, как крышка табакерки, а органично, как раскрывается настоящий цветок навстречу солнцу.
Раз. Два. Три.
Портрет императора открылся. Он показался на секунду, словно выглядывая из окна, а затем так же плавно скрылся обратно. Лепестки сомкнулись без единого стука.
— Работает… — выдохнул я, не веря своим глазам.
Координация движений была идеальной. Никакого заедания. Никакого дребезжания. Кинематика, выстраданная бессонными ночами, действовала безупречно.
Я проверил биметалл. Листья.
Зажигать свечи я не стал. Это было бы кощунством сейчас. Я просто поднес к одному из листьев нагретый пинцет, не касаясь металла.
Тепловая волна коснулась лакированной поверхности.
Лист ожил. Он медленно изогнулся, поворачиваясь к источнику тепла, словно подсолнух. Зеленая эмаль заиграла бликами. Золотые прожилки вспыхнули. Стоило убрать паяльник, и лист так же лениво и с достоинством вернулся на место.
У меня получилось вдохнуть в металл жизнь. Иллюзия, доведенная до совершенства.
Я отложил инструменты.
На душе было пусто. Так бывает у писателя, поставившего последнюю точку в романе. Или у матери, отрезавшей пуповину. Творение больше не принадлежало мне. Оно окажется во дворце. А потом оно переживет меня. Переживет Александра. Переживет революцию. Возможно, оно будет стоять в витрине Эрмитажа в моем двадцать первом веке, и экскурсовод будет рассказывать байки о таинственном мастере Григории Саламандре, чье происхождение так и осталось загадкой. А может и нет. Возможно вся история, которую я знаю, изменится из-за моего вмешательства.
Я погасил лампу.
Темнота окутала лабораторию. Рубиновый глаз углей в поддувале печи светился в углу, выхватывая силуэт Древа. В полумраке оно казалось пугающе настоящим. Словно древний идол, требующий жертв.
Ну что ж, свою жертву я принес. Время, здоровье, нервы. Теперь пришел черед награды.
Я подошел к Доходяге и бесцеремонно сгреб его в охапку. Кот буркнул что-то нецензурное на своем кошачьем, но когтей не выпустил.
— Пойдем спать, шерстяной, — прошептал я. — Мы сделали это. Мы чертовски хороши.
Я вышел из лаборатории, толкнув бедром тяжелую дверь. В коридоре было холодно. Дом спал, не подозревая, что за моей спиной только что родилось чудо.