Несмотря на все утвержденные крестной клятвою заверения, многим тем не менее приведенное здесь собрание чудес неминуемо покажется чрезмерным. И они будут совершенно правы — или левы; теперь эта перемена симметрии случается часто.
Предыдущая моя книжка — история коммуналки, заведенной в почти равном по возрасту Крещению Руси одном из трех ее главных Софийских соборов, так что даже середина храма превратилась в переулок и получила соответствующее именование, — была наполнена вещами совсем обратного свойства. Там почти сплошь царит извечный российский бардак. И за это тоже была в свой черед нравоучительная нагонка. Так пусть уж лучше теперь бранят за изобилие добра. Эдакая охулка скорее в радость — так что лайтесь, родные, на то заранее сделан особый расчет.
И тем более — либо менее — кто станет отрицать, что среди нынешних наших священников, плоть от плоти и дух от духа нас, грешных, тоже попадаются и негодники? Признаться, в своем описательном шествии мы их не встречали. То есть почти. Но все-таки давайте подразберемся и с этим.
Похабщина и вообще пакость нашему роду-племени ни несвойственна, ни противопоказана. Выражаться до чрезвычайности крепко, в частности, умели-любили не только Лев Толстой с Щедриным-Салтыковым, но и основатель Зарубежной Церкви митрополит Антоний Храповицкий.
Но вот отношение к этого рода словесам даже у самых отпетых соотечественников было все-таки своеобычное. Так, двоюродный брат жены Василий — который сочинил как-то в компании известного Венички Ерофеева песенку про «Поручика Голицына», а поскольку тогда за такие произведения полагался не копирайт, а кутузка, то, конечно, регистрировать право первородства не стал; потом из-за этого упущения ее «увел» под свое крыло дошлый прохиндей — подрабатывал однажды кузнецом на небольшом заводе. И привел ломовых соработников после смены маленько клюкнуть (кстати, один только историк Карташев сумел разгадать многовековой языковой ребус: древние летописи, повествуя о крещении княгини Ольги и то, как она сумела при этом провести византийского императора, позарившегося на славянскую телесную доброту, передают его отступительный глагол так: «Переклюкала мя еси, Ольга!» После «Повести временных лет» употребление этого глагола чуть не тысячу лет было незнаемо. А все оказалось достаточно просто: по-немецки наше клюканье происходит от «клюг» — то бишь мудрость).
Так вот, озаботившись достаточным объектом портвейна, они чин-чинарем прошествовали, снявши боты в прихожей, на кухню, расставили, разлили и сказали: «Поди позови мать».
— А зачем? —не уразумел сразу Вася.
— Как?! — отказались понимать в свою очередь и его спутники. — Мать — это же МАТЬ, ети твою мать!
И пусть после того кто-то отказывается признавать наше особенное, почти свойское отношение к вечным вопросам бытия.
Проследуем мысленной стезей далее. В те поры друг друга понимающие с полувзгляда люди могли собираться разве что в городском отделении Общества охраны памятников истории и культуры; читал там однажды скорее проповедь, нежели лекцию, скончавшийся недавно собиратель по фамилии Линьков. Проработавши всю жизнь зауряд-инженером, он по выходе на пенсию завел себе бороду едва ли не длинней митрополита Питирима и занялся составлением труда о московских купцах-меценатах. Повествуя вслух про восьмерых братьев Рябушинских, он вдруг запнулся на переводе: дескать, не так давно о Великой Британии вышла книжка, где одного из них назвали «плейбой».
— Ну как вам это сказать нашим наречием? — без тени ханжества вопросил он вслух. Однако нашелся довольно скоро. — Плейбой по-русски это… забубенная головушка!
Такого числа голова и нам однажды досталась — в Казанской церкви села Братовщина на той же старой дороге к Сергиеву Посаду. Происходил данный настоятель из числа ветвей избранного народа, потом даже его имя связывали с погибелью недальнего соседа и тоже священника-обращенца; собственно, в ближнем Московье он отбывал только сидку между двумя зарубежными поручениями. Но в предыдущем далеком послании приобрел наряду с земным достоянием еще такой страх, как рак желудка. Врачи уже от него отступились, а народные целители вместо известного по Солженицыну березового гриба чаги присоветовали лишь один путь спасения: неопустительно пить перед завтраком сок молодой крапивы.
Крапивное семя — ругательство полузабытое, но еще известное; а вот ведомо ли кому, сколько листьев сорняка надо извести на стакан его зеленой крови? Так вот — до центнера, а объемом это чуть не грузовик. Враждовавшие прежде с залетным гостем простонародные бабки целое лето набирали ее ежедневно. Священник на вразумление докторам поправился и доселе жив.
Другой пример Божьих судов — бывший митрополит Киевский, теперь перекинувшийся в незалежное состояние. Чуть было не сделался даже Патриархом Руси, да вот свои же прихожане догадались напечатать листовку якобы в поддержание: дескать, вполне достойный будет предстоятель самой большой на свете православной Церкви, ибо не только святого обычая муж, но и в своей семье растит пятерых будущих слуг советской власти. Пентюхи-коммуняки, ничего не уразумев, бумажку ту тиснули, а своим сделалось все не только ясно, но и горько.
И коли уж рассуждение здесь вьется затейным узором, скажем еще про одного сочинителя, бестрепетно хватившего по церковному обиходу и сперва за то ублаженному, а затем получившему посмертное воздаяние. Это не кто иной, как знаменитый Николай Лесков. Издав замечательных «Соборян», он потом под воздействием угнетаемого собственной гордостью Толстого по самую кончину сожалел, что не выдал разоблачительного их продолжения. Успел, правда, напечатать хулительные вещи вроде «Некрещеного попа» или «Мелочей архиерейской жизни» — да все это о сравнение не идет.
Единородный сын Андрей, зачатый первой женой, — она впоследствии ушла от мужа с четырьмя детьми, была выведена им аки ведьма в длиннющем самоописательном романе и наконец сдана в сумасшедший дом — написал единственную по жути биографию отца. «Неакафистная», как он выразился, вышла работа.
При царской власти Лесков-младший дослужился до полковника пограничной стражи; от Сталина, вместо ожидаемого сметенья с лица земного, заработал даже чин генерал-лейтенанта. Но отцовское жизнеописание имело судьбу совершенно знаковую: начатое впервые в 67-летнем возрасте, оно было уничтожено в блокадном Питере в виде верстки бомбой; рукопись же пошла на топку. Написанная опять от начала вконец, книга осталась лежать до самой смерти автора в ожидании выхода. Издали лишь после его кончины, и она тридцать лет считалась одним из последних раритетов. Да и поныне не очень-то часто встречается на лотках. А вывод? Делается он сам собой: мы соседям по бытию не судьи.
Чья-то бестрепетная рука взялась теперь перебирать поповские огрехи. Ну а прочие сословия ничем не ошибались? Быть может, за то и напустились на священный чин, что помимо него, как бы ни был лично запятнан каждый данный «батя», спасения нет. «Кому Церковь не Матерь, — говаривали предки, — тому Бог не отец!»
Вот возродили скороспелое Благородное собрание. И заказали они обедню в храме, где венчали Пушкина,— Большое Вознесение у Никитских ворот. Чинно так советские дворяне вытерпели долгое чтение-пение, а потом пристроились все в хвост к причастникам, позабывши про исповедь. Ну, воспитанный настоятель примостил своего совместника прямо перед чашею накрывать их епитрахилью и отпускать грехи, дабы не ввести первый раз во смущение. Тот, по обычаю, спрашивает перед тем, как накрыть голову кающегося: «Ваше святое имя?» А засим следует бодрый ответ: «Языков!»
Потому-то перед следующей главою «Звезды» о нераскаянных грешниках стоит привести последний короткий рассказ о явлении как раз обратном, коему довелось быть самовидцем.
Осенью девяностого года пишущая о православии братия собралась тесным кругом в Доме архитектора вместе с чиноначалием Патриархии поговорить по душам про то, почему рекомый «застой», изгнанный уже почти отовсюду, столь цепко задержался среди нашей иерархии. Основными вопросами стояли: косность архиереев и канонизация новомучеников последнего века.
Как заведено, сперва один митрополит произнес приветствие, затем второй зачитал весьма уравновешенный и вестимо не им написанный доклад. Тут народ приготовился жарко «попреть». Первым на подмостки вышел неброского вида человек, представившийся Николаем Блохиным, членом «типографической компании». Так в ироническом обиходе именовали кружок верующих деловых людей, сопрягая его с издательским предприятием просветителя осьмнадцатого столетия Николая Новикова, — но работа их была в действительности совершенно зеркального свойства: правдолюбец-масон своими частыми изданиями подрывал веру отцов, эти же подвижники ее восстанавливали.
Причем нашли своего рода блистательный ход: они перепечатывали лишь «разрешенные» книжки, изданные уже Патриархией, — только та выпускала» скажем, «Молитвенник» десятью тысячами экземпляров по двадцать рублей, а они его же ста тысячами по червонцу. Поэтому, когда власти сумели — таки их отловить, ничего страшнее «хищения государственной бумаги» поставить на вид было нельзя.
..На речь дали Блохину «по регламенту» десять минут, и сперва он начал так вяло сплетать слова между собою, что скоро же сделалось ясно-никак не уложится. Но он вполне «уложился», да и других уложил.
«Возил я,— говорит, — наши книги по монастырям и приходам, в долг давал, скидку назначал льготную дальше некуда, даже дарил — и не брали! Ладно, одни боятся; хуже другие — не надобно, отвечают, у нас и так все есть, нечего воду мутить. Как же я их, да и, простите ради Бога, Вас тоже, — оборотился он к владыке в партере, — тогда возненавидел! Бездельники, думаю, если не хуже, заплывшие жиром попы советские! А о себе как героически стал помышлять, так что и совсем спасу нет.
Страшно подумать, до чего бы дело дошло, кабы меня вовремя, благодарение Господу, — тут он широко перекрестился, — не посадили».
Народ в зале при этих словах оживился. А Николай повествовал далее:
— И вот сижу с уголовниками, проповедую по мере сил Благую весть, — они мне сперва верят, а потом начинают каверзные вопросы кидать. Дескать, ежели православие вправду так право и славно, отчего ж это Пимен захват Афгана не осудил? И про гонения на своих присных молчит?! Ну, понятно, такое прочее. Пришлось защищаться; а затем вдруг я сообразил — как ему-то невесело. И вообще, кто я таков судить своего Патриарха, коли и малой доли страдания терпеть не в силах? Тут мне многое прояснилось; когда же набили нас стояком в пересыльную камеру, так что люди начали от духоты заходиться, принялся я в своем уголку молиться не о спасении, а «Славу Богу за все!», особенно же что уберег от самого страшного греха гордыни.
Это что касательно до первого вопроса. Теперь — по другому. За строптивость как-то довелось схлопотать пятнадцать суток ШИЗО — то есть лагерной тюрьмы, где только хлеб, вода и холод. И продлили их мне, не выпуская, аж десять раз. А это однозначный конец. Когда сообразил, что действительно отхожу, упал на колени и завопил: «Святый новомучениче царю Николае и вси святии новомученицы Российскии, молите Бога о нас!» Не помню, сколько времени кануло — открывается дверь, говорят: выходи, срок твой окончен.
Благодарю за внимание.
…Остальные полтора дня конференции к этому уже почти ничего не прибавили.