34

Посередине лета наиболее частая третья спутница, избалованная денежкой, которую получала поровну, а делала только чисто ручную работу, захворала ленью — то был наш промах, ибо действительно безделье развращает; и с нею пришлось распрощаться. Толкового же помощника на ее место отыскать сразу оказалось затруднительно, и вот в очередную поездку мы прихватили совершенно случайного знакомца: некогда, в зеленую пору юности, покупал я у этого толкача литые медные образки и церковные книги, а теперь понадеялся, что некоторое, хотя и исподнее знание предмета при необременительном труде на подхвате может сгодиться. Упование оказалось худо, да и недаром в общине христопродавцев ему дали кличку «Бес» — бедный по-своему человек, поддавшись на манок легкого промысла, был о ту пору уже совершенно скорбен душою.

Когда-то, по его собственному сказанию, дабы избавиться от армейских пут, принялся он косить на дурня, и довольно-таки перед медкомиссией преуспел: ему выдали освобождение вчистую по причине психастении. «Надул, надул!» — пел он в душе, направляясь с драгоценною справкою до дому. А потом сел с одинокой своею мамой — вдовой военного за стол отметить событие, перестав при том напевать победную песенку — ан не тут-то было: уже совершенно чужой, донельзя омерзительный голосочек продолжил тянуть в ином направлении внутри головы ту же мелодию. С той-то поры и принялась развиваться у него доподлинная шизофрения.

Так вот сей самый Бес чего только не напортачил нам при производстве церковной описи, хотя вроде бы много в, прости, Господи, «досках» петрил — зато ни аза не мараковал внутри: и поперек царских врат громоздился, да еще спиною к престолу, и в алтарь не осенясь крестным знамением норовил впереть, и почем зря торкался к святым образам… Словом, немало я с ним натерпелся; ну да Бог ему, несчастному, судия; для внешних же лишний урок — торгованье ни в храме, ни храмом до добра не доводит, будьте уверены.

Ему все же удалось — конечно, при нашем преклонном к мирской суете настроении — оторвать нас от покойного течения мысли по трем путям излагаемой истории, и по дороге в Троицкое, что под Новым Иерусалимом, вместо чтения-изучения принялись мы судачить о том о сем в совершенно обиходном для путешествующих духе, когда шажок за шажком беседа от веселых шуток скатывается чуть не до срамословия. Недаром на полях средневековых псалтирей любили (правда, в основном на Западе) рисовать множество чертиков, которые лучше оттеняли святость словес и заодно еще напоминали, что от неба до ада дорога в общем-то коротка.

Следует признаться, что начал всю эту катавасию я; впрочем, изначальный смысл данного слова греческий, и означает оно общее снисхождение-пение правого и левого клиросов посередь храма — это уже потом у нас оно стало чем-то вроде козлоглашения, да к тому же отзванивая «Васькой котом». И так, припомня, что местные шутники постоянно выламывали на платформе Троицкая одну букву — мне это было ведомо оттого, что у нас как раз по этой дороге участок, — так что получалось крамольно-скаредное имя «Троцкая», я потом поведал скучающим спутникам по то,что иногда даже мизерное знание художественной словесности помогает в жизненных тяготах.

А именно: будучи перед защитой диплома в военных лагерях по-над самой Волгой близ Твери, как-то мы разгулялись повечеру в палатке, соседи же медики по зависти капнули. Явился офицерский патруль и застукал всех разом довольно-таки легко потому, что народу внутри находилось человек тридцать с гаком и гитарой, а выход-то низенький, зараз только одному просунуться. Ну, назваться Иванов-Петров-Сидоров у тертых студентов — в отличие от простосердечных клинских книжников и пияниц — хватило разума; но и дежурному по лагерю тоже докумекалось списать нумер с таблички, врытой подле палаточной дверцы. Пообещавши назавтра устроить разборку, начальник удалился, а трепетные души оставшихся весьма обеспокоились насчет дурной записи в личном деле накануне распределения.

Тут-то грешный книгочей, припомнив про Али-Бабу с его сорока разбойниками, и надоумил их поступить совсем просто: за пару часов множество колышков в многотысячном лагере было переставлено так, что и за год никакая власть не разберет; а до окончания сборов оставалось три дня…

Продолжая побасенки, жена моя рассказала, что дети теперь играют не в «вышибалы», как мы в детстве — когда одна половина стоит посреди, а их с двух сторон стараются осалить мячиком, — а в «демонстранты» (тогда еще не существовало развитой гласности, но некоторые безобразия уже намечались). Это были те же условия, но стоящие посреди назывались выступающими против правительства, а швыряющие — силами правопорядка; причем находившаяся поодаль старшая девица-пятиклассница вела репортаж как по телевидению: «Распоясавшиеся молодчики пытаются оскорблять доблестную милицию…»

Неловкий наш спутник, взявши слово на макар повествователей «Декамерона», поведал, как однажды ночною Москвой спешил куда-то на тачке. И вот посреди совершенно пустой улицы как нарочно лезет прямо под колеса какая-то бабешка. Водитель тормозит в полушаге перед ней и в сердцах, выскочив, кричит: «Ты понимаешь, так твою распротак, (тут Бес скосил действительно несколько диавольский глаз на даму и переменил словцо) — что машина не это самое делает, а давит?» — «Эх, — грустно откликнулась бедная женщина скорее на свои несчастья, чем на его покоры, — да вы так трахаете, что лучше бы уж давили!» На что тот, засмеявшись, плюнул и поехал дальше вокруг нее.

Меня, конечно же, завело, и тогда опять-таки взошло на ум признаться вот в каком приключении. Как-то, не имея еще возможности печататься самому в родном отечестве, поневоле пришлось заниматься составлением сборников старины. Выпустив избранную прозу Державина, принялся я затем за прозаические вещи поэта Батюшкова и для выяснения кое-чего из рукописного его наследния отправился в город на Неве.

Вышед рано поутру из гостиницы прямо напротив Смольного института, первым делом, конечно, часов в восемь приник молодой исследователь не к источнику наук, а к знаменитой пивной на Староневском, до октябрьской заварушки именовавшейся «Бавария». Потом, правда, честь по чести уселся в троллейбус и по бесконечному Невскому добрался-таки до Васильевского острова, где стоит Пушкинский дом.

Дело было осенью, под Покров, моросил дождик; и мысль о капающей сверху воде весьма внятно понудила ту ее часть, что была в пивной субстанции лишней, попроситься наружу. Ну, а где же ей найти путь у Ростральных колонн? Спустился прямо к стрелке Невы, державно протекавшей мимо, и, поелику место сблизи чужим глазом не просматривалось, отпустил лишнюю влагу на волю. А потом хмельная мысль, скинувшись разумом, втемяшилась прямо в мозг: «Как же ты, недостойный, только что черт знает что в руках осязая, возьмешься сейчас грешными перстами за пушкинские страницы?!» Ну, стало быть, надо совершить омовение дланей. Где? Конечно, в Неве — благо и ступеньки вели прямо в воду.

Следующее, что помню, был даже не испуг, а веселый ужас, когда упругая струя тянет вдоль берега мимо острова. Это уже потом дошло, что ступеньки обросли тиной и были идеально скользкими. Наверное, только ангел извлек без минуты утопленника наружу, ибо человеческих сил выбраться перед тем, как покатый кусок берега сменится высокими гранитными стенами, воспетыми классикой, вряд ли б достало. Покуда я выливал воду из сумки и пытался поотряхнуться, меня с некоторым опозданием пробрал нездоровый смех.

Светло-бежевые, прилежно подобранные в тон одежонки приобрели благородно-коричневый цвет; и когда сиделец на вешалке удивился, отчего это плащ такой тяжелый, небрежный ответ гласил: «Моросит, знаете ли…»

Занимаясь в отделе рукописей, пришлось, правда, переменить пару стульев — под них текло; да ничего, за день удалось-таки не только на ходу обсохнуть, но и с работой управиться. Ночью «Стрела» уже летела в Москву, а дома бодрое сообщение, что дело сделано, предшествовало посещению ванной. Там при снятьи рубашки из-под манжета неожиданно выполз предательский кус безошибочно явной невской тины. И тогда домашние, переглянувшись, согласно подтвердили, что работа действительно была добросовестно выполнена.

— А еще часы, — распоясался сидящий во мне рассказчик. — Вы когда-нибудь замечали, что сей предмет, весьма-таки таинственный, имеет свойство ну совершенно бесовское (тут Бес привздрогнул, пустившись в сомнения, не подколка ли то; но зря — просто слова так легли). Ведь даже во сне при всей невероятности и полной свободе видимых приключений они неизменно оказываются неработающими, не так ли? Ну, а у меня были совершенно чудные колесики, которые назывались «кайфомером»: стоило несколько разгуляться, как, при правильных часах-минутах, они показывали число дней вперед —и именно настолько, насколько широк был загул. Так вот, после невского омовения они наконец заехали в будущее аж на тридцать суток и застряли вчистую.

…На этих словах мы прибыли к Троице. Этот храм, а точнее, два тезки стоят в ближайшем расстоянии от монастыря Новый Иерусалим; когда-то местный помещик боярин Боборыкин довольно-таки подло вступил в прение с опальным Патриархом Никоном, жившим тогда в обители, оттягав у него земли. Старая деревянная церковь семнадцатого столетия теперь отпирается только раз в году на Духов день (позже я нарочно ездил туда на праздник, и один раз довелось даже ходить впереди крестного хода с фонарем); она числится «памятником архитектуры». Брезгливо-слепой глаз светского искусствоведа отказался видеть в соседнем одноименном каменном храме конца прошлого столетия достойное своего времени творение и из перечня подлежащих охране исключил.

Зато его явно внес в свои небесные списки Господь: ибо во время последней войны в крепком каменном подвале церкви имели свой штаб попеременно немцы и русские, а здание все-таки выстояло. При этом в купол его однажды влетел мощный снаряд, упавший прямо перед кипарисовым иконостасом,— но, разломавши пол прямо под Казанской иконою Богоматери (клянусь, я не нарочно подбирал эти совпадения), он ничего на ней самой не нарушил.

С войною была связана и история настоятеля храма отца Руфа («рыжего» по-латыни). Он состоял танкистом и, когда в его машину угодил снаряд, поклялся до смерти служить Богу, коли приведется выжить. Ему отняли ногу, но он действительно не погиб и уже несколько десятилетий числится здесь настоятелем. По стезе родителя пошли и сыновья. В приходе можно было наблюдать редкий в те поры случай, когда именно священник взял в руки «двадцатку», а не наоборот: он благодушно командовал, будто взводом на фронте, покорно внимавшими старушками по всем вопросам церковного управления.

В руках у батюшки я заметил почти вышедшую теперь у православных из обихода кожаную лестовку (она истово сохраняется покуда что староверами; а в виде четок, по которым читаются молитвы, со светлыми костяшками после каждого десятка темных, кои означают «Отче наш» — католиками). Поговорив про нее, мы затем рассудили про свечи. Мне тогда представлялось, что они гораздо удобнее устроены на Западе: вместо наших, которые, подпаливши снизу, затем нужно с усилием втыкать в медные гнезда подсвечника, там, наоборот, в исподе свечи делается дырка, которую насаживают на штырь; а не то еще изготовляют цветные плошки с залитым туда стеарином, что, спокойно выгорая дотла, ничего не коптит и бросает вокруг красивые отсветы. А. батюшка рассказывал в свою очередь, что на древнем Востоке и в Греции, где ему привелось побивать, свечи принято ставить в песочную горку; да и вообще, по его мнению, всякое церковное обыкновение навряд ли стоит круто менять, не рассудив о последствиях.

Тут, конечно, разговор перешел на Патриарха Никона; будучи ревностным «никонианином», я был рад найти у собеседника единомыслие в том, что разумные и с любовью перемены все-таки вполне возможны. Спорить в тот год вряд ли бы кто согласился, ибо местные жители еще продолжали обсуждать зимнее чудо. На Татьянин день тогда приключилось весьма знаменательное событие.

С некоторой поры прямо рядом с Новым Иерусалимом стало расти не по дням, а по часам совершеннейшее чудище, которое местные жители жестоко, но точно обозначили «задницей сатаны». Это должно было быть самое большое здание в Европе, перекрытое единым куполом: огромный шар, внутри которого военное ведомство собиралось испытывать заряды высоких энергий. Сооружение постепенно переросло обительские кресты, тем паче что колокольню взорвали опять-таки во время войны (утверждали, что немцы, но не невероятно, что и «свои» при отходе), идеально-шаровым обличием напоминая яйцо, снесенное бесовским отродьем в одном из самых святых мест Руси.

И ничего с ним поделать было, конечно, тогда невозможно, хотя кто-то и пытался робко выступать. А раным-ранешенько двадцать пятого января вышел сторож на заре за малой нуждою… Вдруг слышит позади жуткий грохот (я так и представляю его с отверстым ртом, держащим орудие обеими руками, разворачивая вокруг оси и не прекращая струения), — а стометровой уродины нет как нет! Сложилась в одночасье будто коробка, ни одного человека не погубив.

Потом было долгое расследование; года два одни лишь обломки вывозили. За это время я успел про то происшествие сочинить рассказ и тихонько, с экивоками, просунуть через цензуру; приятель поэт Владимир Карпец чуть позже напечатал поэму «Татьянин день». А прокуратура только и нашла, что рабочие не соблюли технологии — где-то болтик недотянули или шпинтик вместо сварки молотком присобачили…

Автор сего иудотворения в день крушения должен был получить за него докторскую степень, но вместо банкета угодил на инфаркт. Позже, за общим развалом, именуемом на правительственном наречии перестройкою, намерение как бы то ни было все-таки достроить Левиафан наконец оставили вовсе — так и остался наш Новый Иерусалим в единственном своем величии.

…Направляясь обратно, мы пошли к речке Истре, переименованной Никоном вокруг обители в Иордан, выкупались и нашли на породистом гнилом бревне пышную охапку уже осенних мохнатых опят.

Загрузка...