Каждому нужно убежище — от жены, от скучной работы, от сложной ситуации или от опасного врага. Оно необязательно должно быть далеко. Наоборот, часто лучше иметь его поблизости. Перепуганный кролик на миг застывает в полной неподвижности, а уж потом кидается в нору. Может, в этом его ошибка, а может, и спасение. Подходящий пук травы может оказаться ничуть не хуже на совесть вырытого лаза. Охотник ожидает, что кролик будет спасаться под землей. Если он останется наверху, возможно, его не обнаружат, потому что никто не ждет, что он так и будет сидеть на поверхности. В Польше играют в одну карточную игру, называется она, сколько я помню, гапин. Значит это — смотрит, но не видит. Из кролика бы получился отличный игрок в гапин.

В поисках такого вот пука травы я вчера наткнулся на церковку; она стоит неподалеку от города, и в ней находится одно из самых потрясающих произведений искусства, какие мне когда-либо доводилось видеть.

Нет под небом ничего такого, что могло бы заставить меня поделиться с вами этим знанием. Может быть, мне еще придется поступать, как тому кролику, и демонстрировать хорошую выдержку. А может быть, лучше будет последовать примеру Charaxes jasius: припасть к земле, сложить крылья, прикинуться сухим листиком, сидеть тихо. Тогда бы я, по крайней мере, оправдал свое имя.

Церковка размером не больше английского каретного сарая восемнадцатого века; она стоит рядом с сараем, их разделяет проезд, ширины которого едва хватило моему «ситроену», но он оказался бы явно узок, например, для «альфа-ромео» карабинеров. Даже на «ситроене» пришлось сложить боковое зеркало, чтобы протиснуться.

Приехал я туда потому, что по соседству с церковкой продается фермерский дом. К стене приколочена выцветшая картонка, на которой розовой краской гневно и коряво выведено: «Vendesi»[58]. Краска потекла и напоминает кровь, струящуюся из стигматов, высохшую под лучами свирепого солнца еще до того, как достичь края картона.

Я постучал в дверь — никакого ответа. Окна плотно задвинуты ставнями, будто бы строение крепко зажмурило глаза от палящего солнца. День был невыносимо жаркий. У стен разрослись трава и сорняки. Я обошел дом вокруг. За ним оказался выстланный соломой и выложенный квадратным булыжником дворик и почти развалившийся сарай. Судя по запаху, раньше там держали скот. Дверь сеновала открылась от старости, из сена торчало несколько трезубых вил, тут же ковырялась взъерошенная курица. Когда я подошел, наседка сварливо заквохтала, выражая неудовольствие моим вторжением, и неуклюже взлетела на потолочную балку.

Задняя дверь была приоткрыта. Я постучал еще раз. Никакого ответа. Я осторожно отворил ее пошире.

Ни боязни, ни подозрений я не испытывал. Я никому не сказал, куда еду: я мог бы с тем же успехом бродить по Пьяцца дель Дуомо и выбирать сыр. И все-таки никто не знает, когда его настигнет конец, когда кто-то другой, держащий в руке руку судьбы или приклад восемьдесят четвертой беретты, решит, что момент настал.

Довольно часто, когда я встаю на рассвете и одеваюсь, чтобы приступить к работе, я мысленно взвешиваю свои шансы. Не на то, чтобы дожить до конца этого дня, этой недели, этого месяца — на такие долгие сроки ничего не просчитаешь. Я прикидываю другие вероятности — как именно я умру. Это, например, может быть бомба, но только если заказчик решит, что меня необходимо убрать подчистую, что я могу — вольно или невольно — выдать его, заговорить под пыткой или под воздействием пентотала натрия: в моем мире существует свой кодекс чести, но далеко не все в него верят. Шансы, что это будет бомба, по моим прикидкам равняются один к двадцати. Уж скорее пуля. На пулю можно ставить один к трем. Впрочем, можно заключать и дополнительные пари, чтобы куш в игре был посущественнее. Например, откуда ее выпустят — из винтовки или из автоматического оружия. Самая верная ставка — 5,45 миллиметра. Мой вкрадчивый ангел — именно так я называю про себя собственного убийцу, — возможно, будет болгарином, хотя они, как я уже говорил, предпочитают зонтики. Чуть менее надежная ставка — 5,56 на 45 миллиметров: сюда входят американцы, отечественные спецслужбы и боевая винтовка «Армалайт». Предлагаю вам один к шести. Столько же за пулю калибра 7,62 — штатное оружие НАТО. Что касается пистолетов, тут заключать пари бессмысленно. Пулю в меня почти наверняка выпустят девятимиллиметровую, из парабеллума — неизменного участника мирных переговоров и сведения старых счетов. Шансы, что я скончаюсь от болезни, погибну в автомобильной аварии — если только мне ее не подстроят — или умру от передозировки наркотиков, чрезвычайно малы. Всегда остается шанс умереть от скуки, но тут никакие прикидки невозможны, соответственно, какие уж тут пари.

Ферма покинута — по крайней мере, людьми. В гостиной, она же кухня, стоит железная печка с проржавевшей дверцей, продавленный стул и колченогий стол, который в последнее время явно использовали как эшафот для обезглавливания родичей встрепанной курицы.

Лестница прогнила. Я поднимаюсь осторожно, держась поближе к стене. Каждая ступень отзывается натужным, даже болезненным скрипом. На втором этаже когда-то было три комнаты. В одной стоит остов кровати с обнаженными, перепутанными пружинами. В другой недавно окотилась кошка. Мать в отлучке, но ее слепые детеныши, почувствовав мою поступь, жалобно замяукали. Из третьей открывается вид на долину, на «ситроен» и на старика, который внимательно изучает стикеры страховки и техосмотра на лобовом стекле. Придерживаясь за стену, стараясь не больше чем на полсекунды опираться всем весом на очередную кряхтящую ступеньку, я спустился во двор. Старик оказался там. Он не проявил враждебности. Видимо, про себя он пришел к выводу, что человек, который ездит на новеньком «ситроене», вряд ли на что позарится в этом доме.

— Bon giorno, — поздоровался я.

Старик буркнул что-то, качнув головой. Для него, по всей видимости, день был совсем не добрый. Я указал на дом, потом на себя и сказал:

— Vendesi! — Он нахмурился и снова качнул головой. Тут внимание его отвлекла машина на дороге под нами, которая с натужным воем карабкалась вверх на второй передаче, и он заковылял прочь, так и не сказав мне ни слова. То ли он выжил из ума, то ли не любил чужаков, то ли не доверял иностранцам, то ли был твердо убежден, что любой человек, которому взбредет в голову купить этот дом, — чокнутый, так что осуждать его грешно, но и говорить с ним не о чем.

Не знаю, почему меня потянуло к церкви. Возможно, я засмотрелся на курицу, которая что-то подбирала с земли, и между нами установилась какая-то связь на уровне животной телепатии — навык, который человек утратил, став цивилизованным. Но скорее, просто день был жаркий, а святость означает прохладу. Потянув на себя древнюю дверную ручку, я вошел.

Как я уже говорил, в некие незапамятные времена я был католиком. Это было давно. Теперь религия мне ни к чему. С возрастом человек становится либо все более религиозным, либо все более циничным. Родители мои были набожны до исступления. Мама до крови стерла колени, отмывая церковный пол после того, как прорвало стояк и помещение затопило. Отец заплатил за то, чтобы плиточный пол навощили и покрыли защитным слоем лака. Причем забота его состояла в том, чтобы уберечь здание от возможного грядущего ущерба, а не маму от нового многочасового ползания на карачках. Помню, отец страшно рассердился, когда представитель Церковной страховой компании назвал лопнувший стояк «Господним деянием».

До восьми лет я учился в монастырской школе. Нас, мальчишек, там было всего семеро. Монашки учили хорошо, внушая нам даже более обостренное понятие о несправедливости, чем могли рассчитывать наши родители или падре Макконнел. Шестеро учеников безропотно подчинялись этим девственницам со створоженными душами и белесой плотью. Я сопротивлялся. Для меня они были белолицыми летучими мышами. Мать-настоятельница, рыхлая ирландка, отличавшаяся сварливой набожностью, была вылитый труп в саване, только ходячий. В моих снах злые ведьмы всегда носили клобуки, а не остроконечные шляпы.

В восемь лет меня отправили в католическую подготовительную школу. Здесь нашим образованием занимались братья из соседнего монастыря. У этих души были не такие иссушенные, как у их сестер во Христе. Скорее, они ожесточились от молитв и одиночества. Нас били за самые незначительные проступки. Нас хлестали по рукам — вернее, всегда по левой руке, даже если ученик был левшой, — по голым ягодицам и по мягкой, чувствительной внутренней поверхности бедер. Нам драли уши и раздавали затрещины. Святые отцы были настоящие подонки.

И тем не менее многое из того, чему меня там научили, мне очень пригодилось в дальнейшем. Геометрия, чтобы рассчитывать дальность и траекторию; английский язык; география, дающая знание о мире и о том, где в нем можно спрятаться; история — ее нужно знать, чтобы принимать участие в ее сотворении, чтобы занять свое место в конце кавалькады; обращение с металлом; ненависть.

В тринадцать лет меня отправили в частную католическую школу в центральной части Англии. В какую именно, не скажу — через нее меня можно выследить. Учился я неплохо, особенно по математике и точным наукам. Языки мне давались хуже. В отличие от других, меня никогда не били, потому что я, как теперь говорится, держался в тени. Я не пресмыкался перед учителями. Просто очень редко высовывался из-за баррикады.

Частная школа прививает умение укрываться в толпе. Я прилежно занимался, играл в положенные командные игры с достаточным усердием и самоотдачей, чтобы не вызывать нареканий, но при этом и не выделяться. Я никогда не забивал голов, я был тем услужливым правым полузащитником, который в удачный момент дает пас нападающему, а тот уже бьет по воротам. Впрочем, в школьном отряде самообороны я был лучшим стрелком. В четырнадцать лет меня научили собирать «Брен». А еще меня научили молиться не думая. Оба этих навыка мне потом очень пригодились.

Католицизм — как, впрочем, и все извращенные изводы христианства — не есть религия любви. Это религия страха. Повинуйся, не греши, тяни свою лямку — и тебе гарантировано место на небесах, первый приз в лотерее вечности. Бунтуй, возражай, гни свою линию — и выиграешь сомнительный приз в виде вечного проклятия. Догма гласит: возлюби единственного Бога, и все у тебя будет хорошо. Дашь слабину в этой любви — он откажется тебе помогать, пока ты не приползешь к нему на коленях, не станешь вымаливать прощение перед алтарем. Что это за религия, если она требует такого унижения? Как видите, с годами я стал несколько самонадеян.

Оказалось, что в церковке не прохладно. А просто холодно. Окон в ней не было, лишь несколько щелей, подобных бойницам для лучников, через которые внутрь вливалось тонко наструганное солнце. Глаза мои не сразу привыкли к полутьме. Я оставил дверь открытой, чтобы лучше видеть. Привыкнув к этим полуденным сумеркам, я замер, пораженный тем, что меня окружало.

Росписи покрывали все, до последнего дюйма. Фрески начинались у каменных плит пола и поднимались до балок на потолке. Над простым алтарем — стол, накрытый белой тканью с пятнами плесени, — высился купол, выкрашенный в темно-синий свет и украшенный золотыми звездами и бледной, полупрозрачной луной.

Росписи были ранние, до Брунеллески, без всякого представления о перспективе. Внешне они казались двухмерными, но их третьим измерением было волшебство. На одной стене находилась пятиметровая композиция, изображавшая тайную вечерю. Над головами у всех сотрапезников были нимбы, но у Христа он был ярко-желтым с золотыми лучами, у остальных — простые круги, очерченные темно-красным контуром и закрашенные черным, коричневым или синим. На столе был изображен хлеб, похожий на большую сдобную булку, и какие-то штуковины, сильно напоминающие лук-порей. Больше никакой пищи. Видимо, они еще ждали, когда ее подадут, или уже поели и собирались уходить. Там была кое-какая посуда, два кувшина с вином, несколько чаш и кубок. Лежал единственный нож, похожий на тесак мясника.

Все сотрапезники были на одно лицо. Бородатые, увенчанные нимбами, с неподвижным взглядом и длинными волосами. Один был рыжеволос и без нимба. Ну, разумеется. У ножки стола лежала собака — она спала, положив морду на передние лапы. Да, видимо, трапеза уже завершилась, потому что собака выглядела сытой и довольной.

На той же стене было несколько портретов рыцарей-тамплиеров на пегих скакунах, с белыми щитами и красными крестами: среди них был святой Георгий или его прототип, который боролся с драконом совершенно восточного вида. Живописец неплохо справился с фигурами и лошадями, а вот деревья выглядели скорее как сросшиеся ножками мухоморы. Возможно, художник намеренно изобразил эти поганки, намекая на их магические свойства, на напиток сому, который навевает сны богам.

В конце короткого нефа Адам и Ева получали по заслугам за непотребство в Эдеме. Рядом с ними трое волхвов склонялись над Богоматерью и Младенцем, последний тянулся к золотому украшению. Очень уместно, подумал я: с тех самых пор католики постоянно взыскуют золота.

Я не стал рассматривать остальные сцены из жизни Христа и прочих святых. Меня от них тошнит. Столько времени и сил было потрачено на украшение этой церковки, затерянной среди гор, на то, чтобы в очередной раз пересказать историю, большая часть которой — полная чушь.

Я повернулся и шагнул к выходу. И тут на меня обрушился ужас, ужас истории, религии, политики, манипулирования людьми, надругательства над бессловесными и покорными, преклонения перед общепринятым.

На стене, где находился выход, был изображен ад. Разверстые гробы с истлевшими трупами, восстающими из своего блаженного тления. Блудницы с обнаженными грудями и широко распахнутыми розовыми нижними губами, лежащие навзничь, готовые отдаться фаланге красных демонов. У одной из них возле губ было нарисовано облачко с какими-то словами, как в современном комиксе.

Я не смог разобрать стилизованную латинскую надпись, но думаю, если бы ее перевел современный ученый, она бы гласила: «Се грядет диавол-сифилис».

Прочие демоны, с трезубыми вилами в руках — такими же, какие я видел наверху в сарае, — подталкивали грешников к геенне огненной. Белые и алые языки пламени лизали им бедра. Дьявольское варево, сера изливалась на них из котла, будто сироп. Огромный злодей, сам владыка Вельзевул, стоял под потолком, неподалеку от рая. Он был серо-черный с красными глазами, похожими на противотуманные фары на дорогих машинах. Ноги у него были как у феникса, голова — как у грифона, руки — как у человека. На хвосте у него балансировала обнаженная женщина, кончик хвоста уходил во влагалище. Она кричала от боли. Или от наслаждения. Трудно сказать.

Я быстро шагнул наружу, на солнечный свет. Дверь сзади захлопнулась. Я поднял глаза к ослепительному диску.

Шагнув из фантастического мира старой церковки обратно в реальность, я, получается, прошел сквозь ад, и все же, когда я завел «ситроен» и услышал ровный гул двигателя, мне пришло в голову, что я через него не прошел, я вошел в него. Ибо что такое ад, как не современный мир, рушащийся и гибнущий, изгаженный преступлениями против людей и против матери-земли, растленный придурью политиков и залитый потоками лицемерия.

Я поспешил прочь. В позвоночнике покалывало — точно дьяволы неслись по следу, точно поблизости находился выходец из тени.

На дороге мне попался давешний старик: он стоял возле синего седана со скособоченным левым боковым зеркалом и, видимо, загорал. К моему величайшему удивлению, он мне помахал: возможно, он как раз указывал на меня, рассказывая сидевшему в машине приятелю об идиоте-иностранце, которому пришло в голову выкинуть деньги на старую ферму.

Позднее, уже дома, в одиночестве, я вспомнил Данте.

Lasciate ogni speranza voi ch'entrate[59].

Загрузка...