— В среду по утрам я всегда здесь гуляю.
Голос падре Бенедетто звучит непререкаемо. Он — служитель своего бога и, соответственно, не испытывает никаких сомнений относительно своей будущей судьбы. Он будет прогуливаться здесь, в парке Сопротивления 8 сентября, каждую среду до скончания времен. А если они не скончаются — то до тех пор, пока его бог не призовет его к себе. Что случится раньше, его не особенно занимает.
Сосны и тополя молчат. Всего час, как занялась заря, солнце невысоко, но уже светло, как днем. Воздух еще полон ночной прохлады, и небо еще не согрелось, так что даже легчайший ветерок не пролетает по долине. А воробьи уже прыгают вокруг в своем вечном поиске друзей, подруг и пропитания.
Я заметил падре издалека, узнал его по сутане, которая колыхалась при ходьбе, будто бы он нес за собой обрывок ткани ночи. У меня не было нужды отступать в тень, чтобы разобраться, что это за ранний прохожий.
Завидев меня, он тут же поднял руку в полуприветствии-полублагословении, точно стараясь учесть все варианты. Я ведь мог оказаться демоном тьмы, блуждающим среди деревьев в поисках своего лаза в недра подземного мира.
— Buon giorno! — выкрикнул падре с расстояния метров в двадцать. — Так вы тоже любите погулять до того, как проснется солнышко?
Я поприветствовал его, и мы медленно зашагали в ногу. Он ходит, сцепив руки за спиной. Я предпочитаю держать руки в карманах, вне зависимости от того, есть там что-либо или нет. Привычка.
— Час тихий, — объясняю я, — а я люблю покой. На дорогах почти нет машин, все еще спят, воздух чистый, без всяких выхлопных газов, и птицы поют.
Словно повинуясь бессознательному повелению, в ветвях тополя начинает тихо свиристеть невидимая птица.
— Я прихожу сюда поразмыслить, — заявляет падре Бенедетто. — Раз в неделю. В среду, в день, дальше всего отстоящий от субботы. Всегда иду по одной и той же дорожке. Деревья для меня — как стояния Крестного пути: у определенных деревьев я благодарю Господа за определенные милости или за блага, дарованные мне и всем людям. Вот, например, здесь, у этой пинии, я останавливаюсь и благодарю его за рассвет. Только не сейчас. На следующем кругу. Видите, — он указывает на восток, на заалевший горизонт, — солнце еще не взошло.
— То есть вы хотите сказать, — парирую я саркастически, — что молитесь только после того, как солнце действительно встало. Это свидетельствует о сомнениях. А вдруг сегодня он возьмет и не дарует вам солнца?
— Мне? — Падре делает вид, что изумлен. — Он дарует его всем. И его слово нерушимо.
— Ну еще бы! — киваю я с ухмылкой.
Он знает, что поддразниваю я его добродушно. Приостанавливается, склоняет голову.
— А что на этом кругу? — интересуюсь я.
Мы уже шагаем дальше, гравий скрипит под ботинками.
— На этом кругу я благодарю его за многие дарованные мне дружбы и прошу помочь тем моим друзьям, которых обуревают тяготы и сомнения.
— А я гуляю здесь только потому, что здесь спокойно, — замечаю я. — Я нынче работал допоздна, вот теперь отдыхаю. Мелкие детали требуют сосредоточения.
— Крылья бабочек. Они требуют большого сосредоточения. — Он кивает при этих словах, но одновременно бросает на меня косой взгляд, которому я не могу найти объяснения.
Мы идем дальше. Под кипарисом он вновь склоняет голову, но на сей раз я не спрашиваю, о чем он молится, а сам он не говорит.
— Все люди ищут покоя, — говорит падре Бенедетто, когда мы, вслед за тропинкой, поворачиваем под прямым углом и начинаем шагать вверх по пологому склону через цветущий кустарник. — Вы гуляете здесь на рассвете, кто-то гуляет здесь по вечерней прохладе, чтобы отдохнуть от забот, другие приходят ночами, чтобы обняться покрепче. — Он указывает рукой на кусты, часто дающие приют влюбленным парочкам. — Все гадаю, сколько незаконных детишек было здесь зачато? — В голосе у него глубокая грусть.
— Я езжу за покоем в горы, — говорю я, миновав кустарник.
— Вот как? — удивляется священник. — Что ж, тогда еще есть надежда, что вы останетесь здесь, осядете.
— Почему вы решили, что я подумываю об отъезде?
— Те, кто ищет покоя, редко его обретают. В своем поиске они вечно перемещаются с места на место. И еще, — добавляет он проницательно, — почти все они — грешники.
— Все люди грешники.
— Верно. Только некоторые грешат больше других. А у тех, кто ищет покоя, в прошлом, как правило, много грехов.
— Я уже нашел покой, — отвечаю я.
Это, разумеется, ложь. Никогда я его не находил. Говоря по совести, никогда особо и не искал. До сих пор.
Жизнь моя всегда протекала бурно, и не только благодаря моей избранной стезе, не только благодаря тем, кто меня выслеживал, тем, кто являлся из тени, но благодаря моему собственному нежеланию сидеть на одном месте. Жизнь — одно долгое плавание, и я не из тех, кто на полпути сходит на берег. Мне всегда хотелось сделать шаг вперед, обогнуть очередной угол, увидеть очередной пейзаж, подойти к нему ближе.
И все же здесь мне бы, пожалуй, хотелось остаться. Долина с ее замками и деревнями, лесами, где водятся дикие кабаны, и горными пастбищами, над которыми порхают бабочки. Здесь царит такое спокойствие, какого больше не отыщешь нигде.
Может быть, действительно пора оставить бури позади, пожить тихой жизнью — годы бегут, и мой земной век становится все короче.
В собственных мыслях я еще молод. Я признаю, что тело мое стареет, клетки мозга постепенно отмирают — и все быстрее, но у меня душа и мысли молодого человека. Я все еще хочу принимать участие в формировании судеб мира.
— Мне кажется, вы еще не нашли покоя, — вторгается в мои мысли падре Бенедетто. — Вы все еще его ищете и взыскуете. Взыскуете отчаянно, всей душой. Но вы еще не готовы, и…
Он осекается — мы подошли к очередной вешке на его молитвенном пути — склоняет голову и что-то бормочет под нос, обращаясь к своему богу.
— И? — повторяю я, когда мы трогаемся дальше.
— Простите. Во мне заговорил священник. И ваш друг. Вы много грешили в жизни, синьор Фарфалла. И видимо, продолжаете грешить…
— У меня есть любовница, — сознаюсь я. — По возрасту она годится мне в дочери, по красоте сошла бы в невестки, будь у меня сын. Мы предаемся любви дважды в неделю, иногда в обществе другой юной особы. Втроем. Такой ménage à trois[60]…
В ответ падре Бенедетто фыркает: он услышал еще одно французское выражение, обозначающее нечто безнравственное.
— Только я не считаю это грехом, — продолжаю я.
— В современном мире, — отрывисто говорит падре, — попадаются священники, разделяющие вашу точку зрения. Но если быть точным, — тон его снова смягчается до исповедальной музыки, — я говорю не о плотских грехах. Я имел в виду куда более тяжкие грехи…
— Разве не все грехи равно тяжелы? — спрашиваю я в надежде сменить тему, но он не поддается.
— Мы говорим не о теологии, а о вас, друг мой.
Дорожка выводит нас на широкую лужайку. В центре ее делят что-то съестное несколько ворон. Завидев нас, они взлетают, одна уносит в клюве останки дохлой крысы.
— Вам нравится этот город, эта долина. Вы хотели бы здесь остаться и наконец обрести покой. Но не можете. Что-то у вас есть в душе, чему вы не в силах сопротивляться. Некая внешняя сила. Некий враг.
А он куда сообразительнее, чем я думал. Нельзя было забывать уроки, полученные в школе: католические священники не только имеют бога в заступниках, они еще и умеют взламывать сейфы душ, даже не прикоснувшись к дверце.
— Чем вы занимаетесь, друг мой? — спрашивает он напрямую. — Рисуете бабочек, да. Вы хороший художник. Но на этом не заработаешь много денег. Согласен, здесь, в горах, можно жить по-царски на какие-нибудь двадцать тысяч долларов в год, но у вас явно больше. Вы не сорите деньгами, у вас недорогая машина и дешевая квартира, но я чувствую, что вы богаты. Откуда ваше богатство?
Я молчу. Я не знаю, что ему сказать, сколько открыть. Я хорошо его знаю, но недостаточно хорошо, чтобы допустить его в свою жизнь. Настолько хорошо я вообще никого не знаю.
— Может быть, вы, что называется, в бегах?
Его я боюсь меньше, чем других. Не знаю почему. Но это факт. Что-то в нем внушает доверие, и все же я полностью настороже.
Я чувствую, что должен ему что-то сказать, чтобы удовлетворить, хотя бы на время, его любопытство, чтобы пресечь его попытки проникнуть в мою жизнь. Я могу отделаться цепочкой полуправд: не лжи — потому что ложь легко распознается. Мне нужно лицемерить аккуратно, ввернуть в обман элемент правдоподобия, в который он поверит, несмотря на профессиональную проницательность и привычку распознавать ложь на исповеди.
— Все мы в том или ином смысле в бегах.
Он негромко смеется.
— Вы правы. Все люди порой всматриваются в тени, но вы всматриваетесь в каждую.
Черт бы его подрал, думаю я. Он за мной наблюдает.
— Верно, я много грешил, — признаю я, причем голос мой звучит немного громче, чем мне бы хотелось. Я заставляю себя говорить тише. — Возможно, и сейчас много грешу. Нет на земле человека, который бы не грешил каждодневно, причем по-крупному. Но мои грехи, если их можно назвать грехами, совершаются во благо человечества, а не…
Больше говорить нельзя. Я знаю, что, если приоткрою занавески, этот священник не просто заглянет в мое окно, но еще и перекинет ногу через подоконник, прыгнет мне прямо в душу и как следует там покопается.
— Пока вы не прекратите грешить, пока не исповедуетесь и не покаетесь, как вы надеетесь обрести покой?
Он прав. Насчет покаяния я не согласен, но я признаю, что должен прекратить жить такой жизнью, чтобы обрести этот непонятный покой, как бы он там ни выглядел.
— Ответите мне?
— А зачем?
— Для вашего же блага. Вы знаете, что и почему. Может быть, я смогу за вас помолиться.
— Нет, — отвечаю я. — Может, я и скажу вам, что и почему, но молиться за меня не надо. Я не хочу, чтобы вы лжесвидетельствовали перед своим богом. Он может вас наказать, уничтожив весь арманьяк на свете, до последней капли.
Я пытаюсь перевести все в шутку, но он опять не дает мне сменить тему. Он настойчив, как голодный комар, который зудит над ухом, подлетает поближе, уворачивается от шлепка ладони и, покружив, делает новый заход. Он настырен, как католический священник, которому повезло отыскать настоящего, стопроцентного, беспримесного грешника, подлежащего спасению.
— Ну? — подначивает он.
— Мне почти нечего сказать, нечего поведать. Я живу в тайном мире, и мне это по душе. Вы правы, падре: я не беден. Я не бедный художник. Но я художник. Я творец. — Несколько секунд я колеблюсь, что именно сказать. — Произведений искусства.
— Фальшивые деньги?
— Почему вы так решили?
— Вы работаете с металлом. Альфонсо, наш врачеватель машин, давал вам куски стали.
— Похоже, вы очень многое обо мне знаете.
— Нет, очень немногое. Знаю только то, чем вы занимаетесь в этом городе. Тут не скроешь своей повседневной жизни. Здешние жители не болтают. Ни с кем, кроме меня. Я их пастырь, и мне они доверяют.
— И я могу доверять? — спрашиваю я.
— Разумеется.
Он снова останавливается, склоняет голову, бормочет молитву, идет дальше. Солнце уже высоко, воздух прогревается. С дороги доносится тихий гул машин. Воробьи уже не так энергично хлопочут в траве. Они знают, что скоро станет жарко.
— А теперь пройдем один круг без остановок, — командует падре Бенедетто. — Для моего здоровья, не для Господа.
— Надеюсь, последняя молитва была не за меня.
— А если и за вас, разве вы можете помешать мне молиться? — Он ухмыляется.
— Не могу.
Я решаю подкинуть ему наживку, чтобы приглушить его любопытство, чтобы остановить хоть на время его вынюхивание и высматривание. Это против моей природы, против многолетней привычки к молчанию, против почти что монашеского обета молчания, но я сознаю, что надо положить конец его домыслам, задернуть занавеску, чтобы он перестал так настойчиво соваться в мои дела.
Может быть, это большая ошибка, может быть, в дальнейшей жизни — или в смерти — я еще об этом пожалею, но выбора нет. Прежние ошибки мне удалось пережить. Чутье, которое неизменно докладывает мне о появлении выходца из тени, теперь внушает, что падре Бенедетто человек слова и я могу ему верить — настолько, насколько готов верить.
Только поравнявшись с кустами, мы возобновляем разговор.
— Скажу вам, что могу, — начинаю я. — Некоторые, возможно, назовут меня преступником. Может даже — международным преступником. Досье на меня заведено в полиции и госслужбах примерно тридцати стран. Я не граблю банков, не печатаю денег, не взламываю компьютеров, не продаю взрывчатки террористам или руководителям государств, чтобы они взрывали пассажирские самолеты. Я не шпион, не Джеймс Бонд: в моей жизни существует только одна красавица. — Я улыбаюсь, а он хмурится. — Я не ворую произведения искусства, не торгую ни героином, ни кокаином. Я не…
— Basta! Довольно!
Он поднимает руку, и поначалу мне кажется, что он хочет меня благословить или осенить крестом, будто изгоняя демона. Я умолкаю.
— Ни слова больше. Теперь я знаю, в чем состоит ваша работа.
— Некоторые считают, что я тружусь за Бога.
Он кивает и говорит:
— Да, некоторые считают. Но…
Мы подходим к воротам парка. Движение уже довольно плотное, машины, остановившиеся на перекрестке на светофоре, отбрасывают длинные плотные тени.
— Что вы будете делать дальше? — спрашиваю я. Быстрый взгляд на дешевые часы в стальном корпусе.
— Пойду в храм. А вы?
— Пойду работать. Рисовать бабочек.
Мы пожимаем руки, как подобает пастырю и прихожанину, когда они встречаются или расстаются на людях. Он уходит по склону холма к собору Святого Сильвестра, а я пробираюсь по узким улочкам к дому.
Я иду и тревожусь: не слишком ли я много сказал. Сомневаюсь, что слишком, но кто его знает, может, он действительно разгадал, чем я занимаюсь на самом деле. Если так, я должен остерегаться и его, и тех, кто может найти к нему подходы.