В конце декабря 1978 года я отправился за цветами на Черемушкинский рынок. Холод стоял собачий, и пустынный троллейбус громыхал всей своей бесхозной жестью. Последнее тепло из меня выдуло еще на улице, одежда задубела и тоже казалась жестяной. Но приходилось терпеть — цветы нужны были для роддома. Еще дня через три, ближе к Новому году, младенца с мамой перевезли домой. И все сошлось — Новый год, малыш в квартире и дикий, непривычный для Москвы мороз. Столбик термометра за окном упал к тридцати пяти градусам. И тут, конечно, для полноты ощущений в доме отключили тепло.
Спасаясь, мы наглухо завесили окна и двери, сбились все в один угол, забаррикадировались, закутались с головами и почувствовали себя святым семейством в вифлеемской пещере.
Так прошли новогодние праздники. А на работе едва я стал рассказывать Алле Латыниной про наши горестные приключения, как она схватилась за телефон. Не дождавшись гудка, вскочила и выбежала из кабинета. На ходу только и успела бросить:
— Это же материал для Рубинова!
Внешне Анатолий Захарович Рубинов — вылитый Михаил Кольцов. И это говорил Рубинову не только я, видевший Кольцова на фотографиях, но и люди, работавшие у него в 30-е годы. Только Кольцов из всех журналистских занятий предпочитал большую политику, а Анатолию Захаровичу досталось ее профессионально расхлебывать. Почему почта стала ходить медленнее, чем при Льве Толстом? Почему в аптеках нет самых нужных лекарств? Почему люди давятся за билетами на вокзалах, а в поездах — свободные полки? Почему такси не поймать? Почему до справочной не дозвониться? С сотнями разных “почему” Рубинов разбирался въедливо и остроумно. До сих пор на памяти заголовки его статей тридцатилетней давности — “Завтрашнее молоко” или “Не растет валерьяна в Австралии”. Самую знаменитую рубрику “Литературной газеты” — “Если бы директором был я…” — тоже придумал Рубинов. А ведь поначалу на нее нападали даже в редакции. Ироничный Виталий Резников на летучке обозвал новую рубрику школярской: это школьникам кажется, что директор главнее всех, а у взрослых людей есть и министры, и первые секретари, и прокуроры, и редакторы… И закончил кровожадной подсказкой: “Я бы ее снял, если бы был редактором…”.
Как-то я пожаловался Анатолию Захаровичу, что не могу достать ни батареек, ни кассет для диктофона. Самих диктофонов, кстати, тоже не было в продаже. Но для сотрудников редакции их завез из Западной Германии Виталий Александрович Сырокомский, записав для газеты беседу с федеральным президентом. По-моему, я в сердцах даже отважился на упрек:
— Чем хуже нам, тем вам лучше!
…От Рубинова Алла вернулась, виновато улыбаясь. Оказывается, в новогодние дни люди замерзали в семи районах Москвы. Наш случай не был ни отдельным, ни частным, ни исключительным, ни выходящим из ряда вон. А значит, о нем надо было… молчать. Прямо по анекдоту.
Военный парад на Красной площади. На трибуне Мавзолея — зарубежные гости. Чингисхан в восторге:
— Мне бы такие самоходки, и я дошел бы до края земли.
Гитлер в ажиотаже:
— Мне бы такие ракеты, и я взорвал бы весь мир.
Наполеон, с трудом оторвавшись от газеты “Правда”:
— Мне бы такую газету. До сих пор никто не знал бы про Ватерлоо.
Для такой газеты, как наша, подарком была идея преподавателя журфака Александра Васильевича Калинина: не задевая существа дела, вышучивать безобидные ошибки и мелкие несообразности. Он же предложил и название рубрики — “Заметки Крохобора”. Стоило напечатать подборку-другую этих заметок — и лавина читательских писем захлестнула газету. Нам писали о нелепостях диких и достойных снисхождения, махровых и почти неуловимых, случайных и многозначительных, об оговорках, промахах, неточностях, накладках, ляпах, проколах… Казалось, есть из чего выбирать. Но не тут-то было. Наши читатели умудрялись в упор не видеть, какую пляску в цепях мы затеяли у них на глазах.
Мы не могли даже по мелочам затрагивать тех писателей, которые принадлежали к обширному клану неприкасаемых. Кто-то заметил, что в новом романе Мариэтты Шагинян священник раскачивает в церкви не кадило, а паникадило, и объяснил, что паникадило никакого отношения к кадилу не имеет. Это церковная люстра. Ее раскачивать тяжело и опасно. Не называя автора, мы сослались только на соответствующую страницу “Нового мира”, где печатался роман, но проверка, увидев в журнале священную фамилию, тотчас доложила о подкопе дежурному редактору, и крошечное письмецо с треском вылетело с полосы.
В какой-то местной газетке сообщили о помощи, которую люди оказали дельфину. “За животного можно не беспокоиться”, — написал журналист. Наш читатель прокомментировал: “За животного не беспокоюсь. Беспокоюсь за русского языка”. Письмо напечатали, потому что газета оказалась никому не известной.
Мы не могли трогать “Правду”, потому что это орган ЦК. Не могли трогать “Крокодил”, потому что это, как нам сообщили, понизив голос, негласный орган ЦК. Не могли трогать “Советскую Россию” или “Советскую культуру”, потому что это просто газеты ЦК, “Известия” — потому что это орган Верховного Совета, “Вечернюю Москву” — потому что из нее пришел в “Литгазету” первый зам главного Сырокомский, и т.д. и т.п. Легче назвать те издания, из которых позволялось черпать нелепости. Это — “Комсомольская правда”, но без названия, а со ссылкой: “В одной молодежной газете…”, и “Неделя” — ее можно было даже называть во всеуслышание.
Был твердый запрет на некоторые фамилии. Так, некто Забрежнев из Архангельской области вообще не мог рассчитывать на огласку его письма. Авторов из Москвы и Ленинграда полагалось разбавлять авторами из провинции. “Нужно расширять географию”, — постоянно твердили нам. Наконец, внимательно отслеживалась процентная норма. Чтобы напечатать письмишко женщины из Прибалтики по фамилии Каган-Розенцвейг, пришлось рядом специально громоздить письма с безусловно славянскими подписями.
Однажды в подборке “Почты Крохобора” шло письмо читателя по фамилии Овсищер. Благополучно миновав гранки, контрольную и подписную полосы, оно попалось на глаза Артуру Сергеевичу Тертеряну. И он легким взмахом пера заменил в подписи всего одну букву — последнюю: вместо “р” написал “в”. Получилась замечательная русская фамилия Овсищев. Вполне лошадиная, если воспользоваться ассоциативной смекалкой чеховского героя. Я пробовал объяснить Артуру Сергеевичу, что Овсищер — это реальный человек, что он обязательно будет возражать, — ничего не помогло. Артур Сергеевич резонно заметил, что проблемы надо решать в порядке поступления. И проблема не замедлила поступить. Овсищер был добродушен, но четок. Он привык, что его трудную фамилию коверкают. Чаще всего пишут Освищер, но Овсищевым он еще ни разу не был, быть не хочет и требует, чтобы газета поместила опровержение. В ответ мы с преувеличенным усердием извинились за якобы техническую ошибку, признались, что поправок не даем вообще, но можем напечатать его новое письмо с какой-нибудь отмеченной им погрешностью, и на этот раз точно воспроизведем непростую фамилию автора. Овсищер тут же прислал новое письмо, мы подобрали ему в противовес несколько писем с добротными русскими фамилиями и распрощались с Овсищевым навсегда.