Не знаю розыгрыша злее: 20 января 1971 года “Литгазета” поместила в траурной рамке сообщение Воронежской писательской организации и журнала “Подъем” о “преждевременной смерти” поэта Мелехина Павла Леоновича.
От Марка Твена мы усвоили, что слухи о смерти иногда оказываются несколько преувеличенными. Но не на газетной же полосе… Тем не менее Павел Мелехин был жив. И умирать не собирался даже ради спасения престижа советской печати. Куда деваться, через неделю сестры по несчастью — Воронежская писательская организация и редакция “Литературной газеты” — глухо повинились в том, что “извещение относительно Мелехина П.Л. не соответствует действительности”. “Временно, разумеется”, — философски добавляли беспощадные острословы.
Зная авантюрные наклонности своего друга, поэт Владимир Леонович осторожно спросил, уж не сам ли он подстроил злополучную публикацию.
— Да ты что! — взорвался Павел. — У меня мать жива.
…Прошло тринадцать лет, и мне по дружбе показали только что полученное редакцией “Литературной газеты” письмо Павла Мелехина. Нечасто такие письма попадали к редакторам. Девочки, фильтрующие почту, вылавливали их еще на входе, вместо деловой характеристики отстукивали на сопроводиловке: “Настроенческое” и относили куда следует. Но тут автор оказался свой, член союза, к тому же он наезжал на “Литгазету”, и, значит, поднимать ему настроение надо было собственными силами.
Перевелись, стало быть, лошади на Руси, раз потянуло человека с его тоской искать сочувствия по редакциям. Правда, Павел Мелехин выбрал не случайную газету, а ту, что его когда-то заживо похоронила. Время шло, но старая заноза, оказывается, не давала покоя. Были уже стихи:
Меня не стало на земле,
И нет меня на ней три года…
И письмо начиналось болезненным прокручиванием той давней “литгазетовской” истории, которая обернулась лишь эпизодом в веренице безобразий.
Загнанный в угол, Павел Мелехин решился заговорить о своем проклятье — о том, как от безденежья, от безвыходности стал он приторговывать собственным именем: продавать стихи ловкачам, делающим писательскую карьеру. Впрочем, не наш горемыка изобрел этот подпольный промысел. Хватало энтузиастов и без него. Мне рассказывали, как над гробом безвестного литературного негра приятель покойного деликатно уточнил:
— Сегодня мы хороним сразу трех советских писателей.
И никто не хлопнулся в обморок. А кого бы удивило, что самый известный лауреат Ленинской премии по литературе не только не писал своих эпохальных произведений, но и вряд ли был в состоянии их прочесть?
Мнительный Хлебников страдал от подозрений, что его закрома нагло разворовываются, обвинял и сокрушался:
Ах, жемчуга с любимых мною лиц
Узнать на уличной торговке!
Зачем я выронил эту связку страниц?
Зачем я был чудак неловкий?
Но и несчастный Мелехин, сам продававший свои стихи, чувствовал себя так, будто покупатели его обокрали. Он возмущен тем, что его самого печатают со скрипом, а их — наперегонки. Критики не упускают случая над ним покуражиться, а перед ними, щеголяющими его же строчками, рассыпаются мелким бесом. “Михаил Касаткин помнит о войне, чувствует войну и пишет о ней по-своему, — так, как никто до него ее не чувствовал, не мыслил, не писал”, — спешит, например, засвидетельствовать Феликс Кузнецов.
Но чего ожидал Павел Мелехин? На что надеялся? Что поэта можно купить, а издатели будут неподкупны, а критиков не объехать и на кривой козе?
Так — не так — не стоит перетакивать.
Лучше, стиснув зубы, замолчать,
Кануть камнем в воду… Это враки ведь,
Что с начала можно жить начать.
Все он понимает, но, опровергая себя же, пытается начать жизнь сначала. Похерив деловой уговор, вытаскивает из чужих публикаций проданные стихи и печатает в своей книжке.
Тут его и обвинили в плагиате.
Конечно, в том, что рассказал Павел Мелехин, можно было бы усомниться, если бы не стихотворение, которое он тут же привел. Я отыскал его теперь в сборнике “Заповедные годы” (“Советский писатель”, 1981), приблизительно восстановил одну строчку, подвергшуюся случайной правке, и не без смущения переписал:
Месяц в городе ночью не виден,
Как над сквером — отдельный плафон.
Ах, зачем так безмолвен Никитин,
Словно морем огней напоен.
Автоматы у входа в аллею
Тоже будто бы странники тут,
Как слепцы — ни о чем не жалеют,
И даяния медного ждут.
Нам-то кажется полночь пустою,
Грубоватым — неоновый свет.
Он хоть движется, зренье — в застое:
Вот чего опасайся, поэт!
Ну а чтоб глубоко, не парадно
Оценить, как мы нынче живем,
Встать на место Никитина надо —
И не в сквере, а в веке былом…
Стихи — так себе. Но если прочитать сверху вниз начальные буквы каждой строки (естественно, заменив в конце вынужденное “И” на “Ы”), то мы узнаем, с чем П. Мелехин обращается к М. Касаткину. А заодно удостоверимся, кто хозяин в книжке того самого Касаткина, который пишет так, как никто до него не писал.
Когда письмо Павла Мелехина пришло в редакцию, его самого уже не было на свете. Он выбросился из окна своей пятиэтажки в подмосковном Пушкине.
На этот раз о его смерти “Литературная газета” не сообщила.