“Кроме “Литературки”, есть еще и литература!” — выкрикивал язвительный Виктор Шкловский. Для порядка ему можно было возразить, что литература присутствует и в “Литературке”, больше того — в каждом номере. Тут бы он снисходительно улыбнулся и бормотнул: “Есть литература — и литература”.
Из шестнадцати полос “Литгазеты” на собственно литературу — стихи и прозу отечественных авторов — отводилась строго одна полоса. За год вроде не так уж и мало. Но год еще и не начинался, как все эти угодья были четко распределены. По сути, публикация в “Литгазете” служила противовесом банальному некрологу. Некролог оповещал, что чья-то карьера рухнула безвозвратно. А стихотворная подборка или прозаический отрывок надежнее медицинской карты свидетельствовали, что автор живее всех живых, что кресло под ним не шатается и даже не скрипит.
Александр Твардовский любил вворачивать поговорку: “Тридцать три богатыря, сорок два секретаря”. Богатыри — из пушкинской сказки, секретари — из большого писательского союза на улице Воровского. Был еще и российский союз со своими секретарями — при Твардовском на Софийской набережной, затем на Комсомольском проспекте, и московское отделение — на улице Герцена. Столичное начальство безотказно печаталось в газете по четко согласованному графику. Иначе какое бы это было начальство! Так, одно кисейное недоразумение. Русскоязычных заправил для представительности обязательно разбавляли руководящими кадрами из российских автономий. И не приведи аллах татарином потеснить башкира, и наоборот. Или позабыть про мордвина с марийцем. В краях и областях гнездились свои писательские организации и свои литературные главари — тоже не без претензий на всесоюзную публичность. И если они вели осаду не сами по себе, а через секретарей обкомов, отвертеться не получалось. Да и газете больше подходило делать вид, что она не просто обслуживает верхи, а, так сказать, панорамирует литературный процесс.
Постойте, а ведь наравне с россиянами на газетную площадь претендовали еще и литературные боссы из четырнадцати, если память не изменяет, союзных республик. Тут уже речи не было о выборе и отборе. Напечатав грузина, для баланса надо было тотчас печатать армянина и, не откладывая, азербайджанца. Короче, каждый раз вытаскивать всю цепочку целиком. И так из года в год.
Но, кроме неотразимых писателей по должности, по национальности и географии, наседали еще и писатели по случаю: всякие там герои, лауреаты, юбиляры, долгожители… А вечные ветераны? А любезные царедворцы? А позвоночники?.. Этих присылали те, которых красит кресло. А нужники — готовые на любой заказ?
Заведовал отделом публикаций Георгий Гулиа — единственный человек в редакции, который говорил Чаковскому “ты” и называл его по имени. На планерках он подсаживался к главному со стороны сердца и клокотал от полноты чувств.
— Саша! — говорил он. — По-моему, ты превзошел самого себя.
Однажды я заглянул к Георгию Дмитриевичу, когда он по-свойски разбирался с известным поэтом.
— Слушай! Что ты опять принес? — с крайним недоумением вскидывался хозяин кабинета, веером развернув стопку машинописных листов. — Слетай в Сибирь и привези два стихотворения! Про солнечную Тюмень! И ничего больше!
Обремененный творческим заданием, поэт поспешил прямиком в бухгалтерию — за командировочными.
Изредка, от случая к случаю, правила игры допускали на газетные страницы кого-нибудь из былых шестидесятнических кумиров, или иных прочно устоявшихся в общем мнении авторов, или набиравших силу выдвиженцев. А их подпирала необозримая рать — тысяч десять рядовых членов Союза писателей. У каждого не меньше двух собственных книжек, серьезные поручители, что он действительно является, не подведет, продолжит и приумножит. Каждый, прежде чем его обилетили, был допрошен с пристрастием, проверен на вшивость, приведен к присяге. Но всем этим тысячам сертифицированных профессионалов в “Литературке” ничего не светит. Полоса, братцы, не резиновая. И братцы давно смирились, сидят по своим углам, не рыпаются.
С трудом, но можно представить, что кому-то в его медвежьей глуши это пока невдомек, и он отсылает в газету свою драгоценную рукопись. Он никакой не секретарь, даже не член союза, а никто, на редакционном жаргоне — Пупкин, или еще обиднее — Пупкин из Мухосаранска, и это его извиняет. Но чтобы кто-нибудь в самой газете, включая божьего одуванчика Нину Аполлоновну, которая разносит по кабинетам гранки, не знал назубок, кого здесь печатают, а кого не видят в упор, — и представить невозможно. Ведь автор, за которого некому ответить головой, способен на всё. А вдруг он “окололитературный трутень”? Или заурядный плагиатор? Или отбывает срок? Или, хуже того, уже отбыл? Например, в Израиль.
Как-то Татьяна Бондарева отписала то ли в Смоленскую, то ли в Калининскую область, что сигнал получен и принят к сведению, а в ответ ошарашенный адресат отбил заполошную телеграмму: “Это провокация! Я вам ничего не писал. Кто-то орудует под моей фамилией!”.
Вскоре после смерти Сергея Довлатова попались мне на глаза его “Записные книжки”. Это очень смешно. Местами даже смешнее, чем сам Довлатов мог вообразить. Вот он мстительно прохаживается по “Литературке”:
“Отправил я как-то рукопись в “Литературную газету”. Получил такой фантастический ответ:
“Ваш рассказ нам очень понравился. Используем в апреле нынешнего года. Хотя надежды мало. С приветом — Цитриняк”.
Избирательная невинность рассказчика уморительна! Благополучно проскочив лермонтовский возраст и неотвратимо приближаясь к пушкинскому, досконально разобравшись, что к чему в литературном хозяйстве Северной столицы, он все еще продолжает по-детски грезить, что “Литгазете” для полного счастья не хватает именно такого сокровища, как очередной Пупкин с его прозой.
Споткнувшись о фамилию Цитриняка, я кинулся к Григорию Марковичу. Он уже прочитал довлатовский анекдот и был вне себя. Я знал, что Гриша ни при чем. Петербургский эссеист и критик Самуил Лурье на вечере памяти Довлатова посетовал, обращаясь к его друзьям: — Все мы жертвы дружбы с Сережей.
Чужие художества Довлатов запросто приписывал друзьям, и тем ничего не оставалось, как смириться со своей злополучной участью. Но Цитриняк не был другом Довлатова и смиряться с напраслиной не собирался. Весь фокус в том, что Григорий Маркович никогда не подвизался в отделе у Гулиа и не имел никакого отношения ни к литературному самотеку, ни к публикации прозы или стихов. И не мог писать, тем более подписывать чужие письма. Сколько я его знал, он всегда работал в штате отдела искусства. Еще в 60-е годы Гриша застолбил в газете жанр диалога. В этом жанре у него не было не только соперников, но и коллег. О диалогах Цитриняка на журфаке писали дипломы. Студенты приходили к нему консультироваться. Среди его героев были Майя Плисецкая и Андрей Петров, Ираклий Андроников и Алексей Каплер, Виктор Розов и Георгий Товстоногов… Когда Гриша записывал разговор двух Василиев — Аксенова и Рослякова, это называлось у него Вась-Вась. Еще одного Василия — Шукшина — Цитриняк обстоятельно расспрашивал под диктофон на съемках фильма “Они сражались за родину”, и эта запись оказалась для Василия Макаровича последней. Она была напечатана уже после смерти Шукшина. Конечно, в сокращении, но гораздо полнее, чем можно было рассчитывать, будь Шукшин жив. На летучке дежурный критик восхитился публикацией, обнаружив дремучие, зато обиходные представления о журналистике:
— Шукшина нет, а беседа с ним есть. Вот как запаслив наш отдел искусства!
Это сродни басне о снайперах, которые знают свою цель и, поймав ее, изо дня в день отслеживают.
Бывало, беседы и даже интервью обкатывались в редакции многие месяцы. Как-то после публикации интервью Федерико Феллини запахло жареным, потому что сам Феллини заявил настырным журналистам, что никакого интервью в последнее время вообще не давал. Пришлось Аркадию Ваксбергу срочно дозваниваться до Италии, чтобы напомнить мэтру, что восемь или десять месяцев назад они где-то о чем-то разговаривали.
Летом 1974 года Костя Черный, поддразнивая Гришу, спросил о том, что казалось тогда совсем немыслимым:
— Когда ты наконец сведешь в диалоге Любимова с Ростроповичем?
— Вот когда у нас будет своя газета… — всерьез начал Цитриняк.
Когда газета стала своей, Кости в ней уже не было, а Гриша успел и на нее поработать, хотя и гораздо меньше, чем хотелось бы.
Взвешивая довлатовскую хохму, мы с ним согласились: раз подпись фальшива, то и само письмо выдумано. Да и откуда оно могло взяться? Если бы Довлатов действительно прислал свой рассказ в “ЛГ”, ему как Пупкину, конечно, не стали бы отвечать личным письмом, а воспользовались бы стандарткой — размноженной на ксероксе болванкой. Выглядела она так: