— Лыжи! Товарищи, мы лыжи делаем! — выпалил Вася Губин, не успев войти в самолет.
— Что? Лыжи? Какие лыжи?
— Коля! Иди покажи! — крикнул Вася. Тогойкин поставил бак и осторожно вытянул зажатую под мышкой дощечку.
Он подошел к Фокину и протянул ему неровно обгоревшую с внутренней стороны плаху, которая ничем не напоминала лыжу, разве что только небольшим изгибом.
Фокин равнодушно взглянул не на плаху, а на самого Тогойкина и молча отвернулся, стараясь всем своим видом показать, что ему давным-давно надоели все эти глупости.
Иван Васильевич провел ладонью по гладкой стороне дощечки, постучал по ней пальцами, почему-то даже поднес ее к своему длинному носу и, словно удостоверившись в несомненной ценности вещи, приветливо заулыбался.
— Очень хорошо! Молодцы, ребята! Настоящие молодцы! Спасибо! — И особо к Коловоротову, неизвестно когда успевшему войти и стоявшему позади парней: — Очень хорошо, Семен Ильич! Прекрасный материал!
— Исключительный! — подхватил Коловоротов, весьма обрадованный тем, что похвалили местную лиственницу. Он слегка отстранил Тогойкина и протиснулся вперед. — Вот это, Иван Васильевич… лиственница местная… Хотя береза и лучше тем, что не трескается, но зато она совсем не выносит сырости. А вот эта самая лиственница…
Коловоротов осторожно присел возле Иванова, продолжая расхваливать лиственницу.
Чтобы скрыть свою радость, Даша Сенькина заворчала:
— Фу! Разве бывают такие лыжи?
— А какие же они бывают? — чуточку передразнивая ее, ответил вопросом на вопрос Тогойкин и отвел в сторону брусок, когда Сенькина протянула к нему руку.
Катя Соловьева, не переставая наматывать ватку на маленькую палочку, погладила взглядом дерево и глухим, задумчивым голосом протяжно произнесла:
— Хорошо, по-моему, хорошо.
— Дайте-ка, — раздался снизу низкий, густой бас. Это вытянул обе руки с толстыми, сильными, узловатыми пальцами Попов.
— Покажи ему, он должен лучше понимать это дело! — громко сказал Иванов.
А тем временем разговор Иванова с Коловоротовым о якутской лиственнице уже успел зайти достаточно далеко.
— Лиственница — это чрезвычайно интересное дерево, — говорил Семен Ильич, который подробнейше и довольно-таки утомительно, как это часто бывает, когда развязывается язык у немногословных и медлительных людей, перечислял достоинства лиственниц. — Я много лет работал в районах. Там на самых давнишних могилах кресты…
— Да и вообще деревянные постройки, — подсказал Иванов. — Разные старинные дома и жилища…
— Да, да! — Семен Ильич запнулся и почувствовал облегчение, когда его выручил собеседник. Если над людьми висит угроза гибели, нельзя говорить о смерти и могилах. — Да! Например, в Мегино-Кангаласском районе есть церковь, построенная двести лет назад. Видели бы вы эти бревна, — их никакой топор или пила не возьмет. Просто камень или кость! Вот как окрепли от времени.
— Замечательно!
— Мелкослойная, обращенная к северу, сторона лиственницы бывает особенно прочна. Якуты делают из нее очень хорошие лыжи и самострелы. Они и гибкие и прочные, как сталь.
— Эта не будет прочной, — прогудел Попов, вращая своим глазом, выглядывавшим из-под толстого слоя несуразно обмотанной вокруг головы и лба, бурой от крови повязки.
— Не будет! Напрасно мы сушили ее с этой вот стороны, — сказал Вася, думая, что Попов имеет в виду трещины, и наклонился над ним.
— Нет, не оттого. Огонь проник и вовнутрь.
Попов положил дощечку рядом с собой и слегка нажал на нее пальцами. Раздался треск. Не тот резкий треск, с каким ломается или раскалывается прочное дерево, а какой-то глухой, хлипкий звук, будто сломалась старая, трухлявая деревянная коробка.
Попов ахнул и быстро отдернул руку. Воцарилась напряженная тишина. Даже тихо стонавший Калмыков будто тоже услышал что-то и умолк. Казалось, люди в одно мгновение лишились чего-то такого, с чем были связаны все их надежды, все их светлые мечты.
Попов, только что говоривший о непрочности дерева, теперь считал себя во всем виноватым и нисколько не удивился бы и не обиделся, если бы товарищи бросились на него с кулаками.
— Сломал? — тихо спросил Иванов у Коловоротова.
— Сломалась, — шепотом ответил Коловоротов и громко повторил: — Сломалась! Не надо было наружной стороной класть в огонь.
— Не оттого! — Попов шумно вздохнул и, пытаясь сесть, резко дернулся, но сесть не смог. — Не оттого, — устало повторил он.
Тогойкин, будто очнувшись от сна, одним движением длинных рук сгреб обломки дерева и, высунувшись наружу, выкинул их.
— Коля! — позвал Иванов.
Тогойкин обернулся. Иванов лежал, глядя на него. Коловоротов сидел рядом и в смятении часто-часто кивал головой. Катя что-то беспокойно шептала Даше, а та, низко склонив голову, тихо утирала ладонью слезы.
— Товарищ Тогойкин! — Голос Иванова приобрел повелительную интонацию.
Тогойкин поднял оставшуюся щепку и несмело подошел к Иванову.
— Сломалась? — Иванов качнул головой в сторону Попова.
— Да! — резко ответил Тогойкин.
— Я только слегка, — смиренно пробормотал Попов.
— Не совсем сломалась…
— Совсем! — резко перебил Васю Николай. — Вот, совсем, вдребезги.
Щепка переходила из рук в руки. Всем хотелось знать, что произошло.
Жар пламени проник глубже обугленного слоя и превратил всю древесину в хрупкую желтую труху, и белая заболонь под корой растрескалась, как старый лак.
— Надо иначе, огонь не годится. Завтра… — начал было Тогойкин.
— Ха-ха-ха! Ха-ха, ха-ха! — ошеломил всех истерический хохот Фокина. А все-то думали, что он спит крепким сном. — Ха-ха-ха!.. Ну и чудо-лыжи! Ха-ха-ха!..
Все повернулись к Иванову. Люди надеялись, что он прекратит этот неуместный смех.
— Товарищ Фокин! Товарищ капитан! — гневно окликнул его Иванов, но тот продолжал хохотать и громко выкрикивать какие-то бессвязные слова. Иванов все с большим недоумением глядел на него и наконец, не на шутку встревоженный, обернулся к девушкам и глухим голосом приказал: — Воды ему!
Кружку с водой, которую Фокину тотчас подала Катя, тот торопливо выдернул из ее рук, жадно припал к ней губами и, уже пустую, толкнул по полу. Затем он немного отдышался и, сверля Тогойкина свирепым взглядом, зло процедил сквозь зубы:
— Славный герой! Выходи в полночь и выпроси у своего деда серебряные лыжи!..
— У какого деда? — в недоумении спросил Тогойкин, подумав, не бредит ли Фокин.
— А у великого якутского шамана!
— Мой дед был охотником.
— Да-а? А ты второго попроси! Ведь у каждого человека два деда.
— Другого не знаю. Умер еще до моего…
— Вот-вот! У того, который умер «до»!
Иванов помахал рукой в сторону Тогойкина: не обращай, мол, внимания.
— Завтра плаху дадите мне! — Попов вытянул вперед руку со скрюченными пальцами и несколько раз подергал плечами, порываясь сесть. — Я ее… Я разгрызу ее зубами, я выскребу ее ногтями! Неужто можно быть мужчиной только тогда, когда есть топоры и пилы? — Заметив, что Фокин собирается что-то сказать, Попов стукнул пяткой здоровой ноги так, что дрогнул весь их «дом», и громовым голосом выкрикнул одно только слово: — Молчи!
Этот непреклонный богатырь в минуту яростного напряжения, казалось, превратился в глыбу железных мышц. И люди сразу покорились ему. В самом деле, разве можно опускать руки из-за такой безделицы! Ну и что из того, что разлетелась какая-то сырая дощечка!
— Молодчина ты, товарищ Попов! — воскликнул Иван Васильевич. — Мы своего добьемся! Неплохо бы сейчас чайку. А?.
— Пойду подогрею. — Тогойкин подхватил бак и вышел.
Вася вышел вслед за ним. Коловоротов, не докончив свой рассказ о лиственнице, поднялся. Никто ничего не говорил. И только Калмыков продолжал слабо стонать.
Да, Иван Васильевич Иванов, человек военный, всю свою жизнь проживший в городе, действительно не знал, какое дерево на что годится. Если бы парни собрались сделать лыжи из березы или из осины, он все равно бы обрадовался. И не только потому, что он понимал — лыжи могут спасти их. А еще потому, что у людей не должны опускаться руки, не должно угаснуть желание бороться за жизнь, за спасение!
Днем и ночью пылает пламя большого костра. Оно не должно погаснуть. А еще важнее, чтобы у людей не погасла надежда. И в ответе за это он, да-да, именно он, парторг Иванов!
Разве прежде кто-нибудь мог сказать, что Эдуард Леонтьевич Фокин нехороший человек? А если бы кто и сказал так, он, Иванов, первым стал бы доказывать обратное. Да, Фокин любил несколько усложнять даже самые простые вещи. С преувеличенной горячностью он ораторствовал по самому пустяковому поводу. Во всех случаях он доводил до принципиальной высоты заранее нанизанные им на ниточку чьи-нибудь незначительные промахи. Кто-то, например, нескладно пошутил или недостаточно четко выразился. Кто-то надел шапку не по форме, кто-то слишком громко стучал каблуками, где-то втроем курили одну папиросу, передавая друг другу по очереди окурок. Вроде бы безобидные случаи, нечего бы и выносить их на собрание. Но Фокин называл это товарищеской помощью.
Выступал он обычно последним и свою длинную речь обязательно завершал громогласной здравицей в честь армии. И за эту здравицу, и за то, что он кончил, наконец, говорить, присутствующие всегда награждали его дружными аплодисментами…
Иванов посмотрел на Фокина. Тот лежал, закрыв глаза, — видно, уже задремал. Иванов продолжал размышлять.
Бывая в дальних командировках по делам службы, Фокин всегда что-то увозил и что-то привозил. Повезет несколько килограммов масла, привезет несколько метров материи. Но все почему-то смотрели на это как на безобидную причуду, не стоящую внимания.
Иванов припоминает, как и в этот раз он смеялся, когда быстро и неожиданно в отлетающий самолет втолкнули бочонок масла и два ковра.
— Что это? — спросил он, ткнув пальцем в бочонок.
— Да, так, немного масла, — прошептал Фокин, застенчиво улыбнувшись. — Масла немного, — повторил он. — В Новосибирске у меня престарелая мать, русская красавица, знаете ли, нынче ей исполнится восемьдесят один год.
Он часто вспоминал свою мать, но каждый раз возраст ее почему-то увеличивался, только одно оставалось неизменным: упомянув мать, он всегда насмешливо называл ее русской красавицей.
— А что это такое? — спросил тем временем летчик Черняков, проходивший мимо, и, в самом деле удивившись, пнул ногой лежащий на полу ковер, свернутый рулоном. — Что это? Выкиньте к черту или расстелите. Холодно будет.
Он сказал это Тогойкину, сидевшему поблизости от него, но тот спрятал лицо в поднятый воротник пальто и, видимо, ничего не слышал.
— Если надо, можно и расстелить, — криво улыбнулся тогда Фокин, пожимая плечами и почему-то глядя на Тогойкина.
И вдруг Иванову стало жаль Фокина. Бедняга явно стыдился своей маленькой слабости. Но зачем ему все это? До чего же он был смущен, право, жалко было на него смотреть. И сейчас вот жалко его. Лежит какой-то беспомощный. Иванову даже захотелось сказать ему что-нибудь ласковое, захотелось успокоить его.
А тот, видно, что-то почувствовал и медленно обернулся к Иванову. Их взгляды встретились. Фокин сначала застенчиво улыбнулся, затем лицо его выразило и удивление и вопрос, потом его голубые глаза сощурились, взгляд стал сердитым, жиденькие рыжие бровки нахмурились. Далее нельзя было молчать.
— Товарищ капитан!
— Слушаю.
— Как вы себя чувствуете?
— Как я могу себя чувствовать?
— Да-а… Четвертый день на исходе… Какие, интересно, дела на войне? Когда же откроется, наконец, второй фронт?
— Союзнички появятся, когда надо будет делить шкуру зверя! — уверенно подхватил Александр Попов. — Вот он, ихний самолет… — Попов невнятно выругался.
— Сержант! — грозно одернул Попова Фокин и с улыбкой обернулся к Иванову: — Да, до Белоруссии еще далеко…
— Почему именно до Белоруссии?
— Ваши ведь там?
— Да, там, но… — Иванов осекся. Он лежал напряженный и молчаливый. Им обоим стало неловко, и разговор на этом прервался.
«Да, до Белоруссии еще далеко…» Мать, жена и двенадцатилетняя дочь остались в Западной Белоруссии. С первого дня войны Иванов ничего о них не знает. Он измучен мыслями о них, но никому не жалуется, ни с кем об этом не говорит, и если поглядеть на него со стороны, то скажешь, что человек этот не обременен заботами и потому всегда бодр и даже весел. И никто не знал, как плачет этот сильный человек бессонными ночами. Дорогие ему лица возникали тогда в его памяти, иногда все вместе, иногда каждое в отдельности, и он разговаривал с ними, успокаивал их. И ему казалось, что его ласковый шепот придает им душевные силы, вселяет в них надежду на спасение.
А вот сейчас, попав в катастрофу, Иванов, жалея своих родных, старался не думать о них. Даже в мыслях надо держать их подальше от себя, чтобы оборонить от этой беды. «Мама, мамочка, деточка моя Рита, дружочек мой Света… Вы сейчас ко мне не приближайтесь, я скоро выздоровею, и тогда мы опять будем все вместе и сердцем, и мыслью…»
И тут на́ тебе: «До Белоруссии еще далеко…» Сам каждый вечер надоедает всем своими рассказами о том, как нежно любит мать, как тоскует по ней, какая у нее теплая и уютная квартира в Новосибирске и какой он, Фокин, заботливый сын — уж раз-то в неделю, но непременно видится с ней. Можно подумать, что Иванов когда-нибудь жаловался ему на горькую долю своих близких и ждал от него сочувствия. Похоже, он считает, что Иванов ждет только освобождения Белоруссии, потому что именно там его семья…
Так вот, молча, досадовал Иванов. И все-таки с Фокиным надо было обязательно поговорить. У человека дурной характер. Это, естественно, чувствуют все, кроме него самого. А дурной характер как хроническая болезнь, незаметно подтачивающая организм. И в результате больше всего страдает от своего характера он сам. Столько людей окружает Фокина, а он мучается от одиночества, не зная толком, чего хочет.
Иванов откашлялся и, чтобы узнать, расположен ли его сосед к разговору, сказал:
— Что же это ребята не идут?
— Не иначе как лыжи свои мастерят! — тотчас отозвался Фокин.
— Хорошо, если так.
— Кому хорошо?
— Всем нам.
— Можно подумать, что эти самые лыжи наши поломанные руки и ноги заменят! Вы не обижайтесь, товарищ капитан, но я поражаюсь вашей наивности. Вы чрезмерно доверяете этому парню.
— А почему вы ему не доверяете?
— А потому, наверно, что он якут? — с недоброй улыбкой заявил Коловоротов. — Четверть века живу я с ними. И ничего плохого не видел.
— Коловоротов, ты человек штатский, но поскольку возраст у тебя почтенный… — Фокин замялся.
Старик подождал, надеясь, что Фокин добавит еще что-нибудь, и недоуменно спросил:
— При чем тут мой возраст?
— Это дает тебе право вмешиваться в чужой разговор.
— Штатский… Чужой разговор… Когда-то и я был военным.
— Когда?
— В гражданскую войну.
— А где?
— И здесь, а до этого…
— Ах, здесь! Просто смешно!
— А ты не смейся! Не смейся ты! Я тебе не советую смеяться. — Старик начал тяжело приподыматься. — И здесь погибали люди за советскую власть.
— Кто, например? Какие исторические личности?
— Например, Нестор Александрович Каландарашвили! Например, товарищ Лебедев-Полянский. Якутский парень Миша Слепцов, например.
— Право же смешно.
— Что? — старик угрожающе поднял кулак.
Но Иванов уже примиряюще протянул ладони:
— Семен Ильич!
Тут к Коловоротову подскочили девушки и стали успокаивать его.
Держась за больное колено, старик весь устремился к лежавшему Фокину. Тяжело дыша, он громко выкрикивал:
— Как ты смеешь издеваться над героями, погибшими за наш народ! Ты еще тогда ходил без штанов! Не трогай моего сердца, слышишь! Они все здесь у меня в сердце… Твое счастье, что ты лежишь… А то бы я тебе…
— А я бы не посчитался с тем, что он лежит, — пробасил Попов.
Сердито глянув на него, Иванов тихо заговорил:
— Успокойся, Семен Ильич, товарищ Фокин уже понял, что нехорошо сказал. Понял свою ошибку.
— Понял, понял! Прошу прощения, только не бейте! — всполошился Фокин, но в голосе его слышалась издевка. — Опять разом накинулись на меня.
Старик, покачиваясь, добрался до выхода, но тут же попятился назад. Вошел Тогойкин, держа на вытянутых руках пышущий горячим паром бак.