— А я почему-то представлял товарища Николаева совершенно другим!
Профессор сложил в стопку фотографии, которые рассматривал, и вернул их Фелиции:
— Не так уж он и молод, за фигурой не следит, и голова вся седая.
— Ему сорок три года, — подсказала Фелиция, разворачивая фотографии перед собою веером.
— В Бога он, конечно, не верит. Атеист и член партии. Иначе за границу не выехал бы, — продолжал, как бы размышляя вслух, Профессор. — Но это ничего не значит. Журналисты вообще относятся к рептилиям, у них позвоночники гибче, чем у любой змеи, а уж по способности менять цвета дадут сто очков вперед любому хамелеону...
— Но ведь и вы, господин Профессор, начинали, насколько мне известно, с журналистики, — осмелилась на дерзость Фелиция: авторитарность шефа давно уже раздражала ее. Ее! Признанную всей спецслужбой суперзвезду, ликвидировавшую самого Абу Асафа!
— Чехов говорил, что через газету должен пройти каждый, надо только вовремя из нее уйти, — решил отшутиться Профессор.
— Но Чехов говорил это, имея в виду писателей, — не отступала Фелиция. — А вы, господин Профессор...
— Всего лишь шеф спецслужбы, — заключил ее фразу Профессор и вдруг рассмеялся: — А вы мне все-таки правитесь, современная молодежь... Хорошо образованны, уверены в себе, решительны. Все же остальное приходит с опытом, как...
Он остановился, поймав себя на том, что чуть было не привел в сравнение боевиков Азефа, начинавших террор с ошибок и провалов, особенно в постановке покушения на Плеве. Но сидящей сейчас перед ним молодой особе совсем ни к чему было знать о том, что так прочно внедрилось в подсознание ее начальника — хватит с нее и того, что поговорили о Чехове...
— Дайте-ка мне, пожалуйста, еще раз взглянуть на фотографии, — протянул он руку Фелиции и, когда та исполнила его просьбу, разложил цветные фото перед собою на столе. — Так, отпевание господина Никольского... Баронесса Миллер, его гражданская, как говорили в старину, жена... Старики и старухи, обломки Российской империи. Я бы сказал — товарищи господина Никольского по классу. И здесь же Николаев, в церкви. Раньше такого партия бы ему не простила, но теперь у них там все по-другому, религиозность все больше входит в моду. Так... вынос гроба... И здесь Николаев помогает нести гроб. Дальше... русское православное кладбище... Общий вид, катафалк, и опять господин Николаев, поддерживает баронессу Миллер... Гроб Никольского у открытой могилы... Покойник в гробу... Опускание. Ну и так далее! — Он поднял взгляд на безучастное лицо Фелиции: — Надеюсь, с фотокамерой там крутился не наш человек?
Та обиженно пожала плечами:
— Зачем же? У наших людей и так работы по горло. Похоронное бюро обеспечивает все услуги, в том числе и фотографирование.
— За счет баронессы Миллер, конечно?
— Разумеется. Зачем же лишний раз тратить государственные деньги? Похоронное бюро взяло с нас лишь за оттиски-дубли... для близких и знакомых усопшего.
Профессор одобрительно хмыкнул:
— Как говорят в России, пустячок, а приятно! — И сразу же нахмурился: — Итак, перед нами новый объект — товарищ Николаев. Судя по фотографиям, он хорошо знал не только Никольского, с баронессой Миллер он тоже знаком и продолжает... общаться. Может быть, где-то здесь и найдется ниточка, ведущая к зеленому атташе-кейсу, тому самому, который Никольский вечером принес откуда-то к себе в библиотеку и который вы там на следующее утро не нашли? Думаю, что утром, еще до вашего шумного появления на сцене, старик отнес кейс туда же, где он его обычно хранил. И конечно же, не Николаеву, а в место понадежнее... например, особняк баронессы Миллер.
— Ее особняк тщательно охраняется, — позволила себе вмешаться в ход размышлений шефа Фелиция. — Баронесса наняла целую банду ливанцев и палестинцев, есть даже курды. В ливанские банки, которые столько раз уже грабились в годы гражданской войны, баронесса не верит и, судя по своей охране, предпочитает хранить ценности дома.
— Ну, разумеется, не для охраны бумаг Никольского платит она наемным бандитам, — поморщился недовольный тем, что его перебили, Профессор. — И все же работу придется начать с баронессы Миллер...
— Начнем, — вздохнула Фелиция, словно соглашаясь на нечто неприятное. И Профессор не замедлил отреагировать.
Кустистые брови его сошлись на переносице, тяжелый подбородок упрямо выдвинулся:
— Я бы советовал вам помнить, что приказы мои выполняются не в зависимости от настроения того, кому они отдаются!
Фелиция, подстегнутая его резким тоном, вздрогнула и выпрямилась, словно солдат, готовый стать по стойке «смирно».
— И работу необходимо выполнить в самые короткие сроки! — еще резче продолжал Профессор, вдруг вспомнив, что с утра стало известно: правительственный кризис может вот-вот разразиться, и тогда место в каком- нибудь зарубежном университете — на кафедре современной истории — ему придется искать уже в ближайшие недели. — Только осторожно, без шума, нам не нужны скандалы, — добавил он уже спокойнее, думая, что уходить ему надо тихо, не давая поводов журналистской голытьбе подзаработать на сенсации. Все должно быть тихо и тщательно подготовленной операцией.
И опять из подсознания выплыло имя Азефа, отказавшегося от ярких театральных постановок Гершуни и принесшего в террор свой стиль — холодный, трезвый, почти математический расчет, исключающий какие бы то ни было случайности. Правда, первая серьезная операция — против самого Плеве — чуть было не превратилась в то, что русские называют «первый блин комом». Но все свалили на Савинкова.
...— Савинков здесь!
Виктор Чернов бурей ворвался в кабинет Михаила Гоца:
— Сбежал, подлец, из Петербурга, все бросил и сбежал, как самый последний дезертир и трус!
Его трясло от ярости, он метался по обставленному дорогой мебелью кабинету, и казалось, что он вот-вот начнет крушить все, что попадается ему на пути.
— Виктор, пожалуйста, успокойся, прошу тебя...
Голос первого человека Партии социалистов-революционеров был спокоен и тих, за несколько лет работы с Черновым во главе ПСР Гоц привык к бурному темпераменту своего боевого товарища и не реагировал на его шумные всплески.
— Сейчас я встану, и мы с тобою вместе во всем разберемся.
Гоц, лежащий на диване под теплым шотландским пледом, оперся локтем на высокую подушку, пытаясь приподняться. Лицо его было без кровинки, и на безжизненной белизне пылали глубоко запавшие темные глаза. Было видно, что каждое движение причиняет ему страшную боль и на прокушенных в борьбе с болью губах чернели следы запекшейся крови. Приподнимаясь, он не удержал стона.
— Больно? — замер посредине кабинета Чернов, и ярость на его молодом, пышущем здоровьем лице мгновенно сменилась страдальческим выражением, словно боль друга передалась и ему. — Опять, наверное, не спал всю ночь? — с сочувствием продолжал он, переводя взгляд с Гоца на стоящий неподалеку от дивана письменный стол, заваленный исписанными листками бумаги. На странице, лежащей посредине с недописанной, оборванной строкой, валялось блестевшее еще не высохшими чернилами перо. Было видно, что хозяин кабинета прервал работу внезапно, не в силах даже полошить перо на письменный прибор или воткнуть в чернильницу.
— Неважно, — стараясь скрыть мучения, причиняемые ему попыткой встать с дивана, отозвался Гоц. — Ночью мне всегда хорошо работается... и сегодня много сделал — сидел, редактировал, и вдруг — прихватило. Но это пройдет, где-нибудь продуло. Или засиделся, неловко повернулся, и вот... что-нибудь защемило.
— Может, послать за доктором? — участливо склонился над другом Чернов. — Или обратимся к хорошему, дорогому профессору? Думаю, что на твое лечение мы можем попросить денег у наших кассиров, касса сейчас полна...
— Это не наши деньги, это деньги Революции, — выдохнул Гоц и, застонав, опять опустился на диван.
Если он и догадывался о том, насколько тяжело его положение, то всячески старался скрывать это от своих соратников. Да и напряженная работа в партии помотала забываться, политическая борьба захлестывала, сражаться приходилось со всеми и против всех, в политику лез каждый адвокатишка, говорунов-теоретиков было не счесть. Вот почему Гоц так любил Гершуни и Азефа — это были не болтуны, это действительно были люди дела.
И вдруг — Савинков! Человек, которого Азеф поставил во главе боевого отряда, готовящего покушение на Плеве, бежал из Петербурга и оказался здесь, за границей! Неужели Азеф ошибся в этом человеке?
Гоц опять сделал мучительную попытку подняться.
— Помоги, Виктор, — тихо попросил он, и в глазах его блеснули слезы бессилия.
Чернов поспешил к нему на помощь, поднял своими крепкими, молодыми руками легкое, исхудавшее тело друга...
— Помоги мне сесть за стол, — опять чуть слышно попросил Гоц, а когда Чернов отнес его на руках в рабочее кресло, извиняющимся голосом попросил еще об одном одолжении:
— И еще... убери, пожалуйста, с дивана плед и подушки. Вот туда — в шкаф. Я же не коронованная персона, чтобы принимать приближенных в спальне.
Когда Чернов выполнил эту просьбу и взглянул на сидящего за письменным столом друга, он увидел, что лицо Гоца порозовело, черты стали тверже и решительнее — то ли боль отпустила, то ли возвращение на привычное рабочее место придало ему новые силы.
— Так где же он, товарищ Савинков, и как он в наших краях очутился? — с интересом спросил он.
— Там, в другой комнате. Я приказал ему ждать, пока я переговорю с тобою — сможешь ли ты его принять.
— Опять же напоминаю, я не коронованная особа, я не какой-нибудь высокопоставленный чиновник, чтобы «принимать» людей. Товарищ Савинков член нашей партии и имеет полное право входить к ее руководителям без доклада, — рассердился Гоц. — Где же он?
Чернов молча шагнул к двери, но Гоц остановил его:
— И ты тоже... не сердись на меня. Нездоровится, вот и капризничаю. Расскажи-ка лучше, как он здесь оказался...
— Очень просто, — опять стал накаляться Чернов. — Явился сегодня ко мне на квартиру, говорит, что приехал вчера поздно вечером, переночевал в гостинице, а с утра прямо ко мне. В Петербурге, говорит, дело развалилось, хотя поначалу шло вроде бы неплохо — отряд вышел на Плеве...
— Ладно, зови, пусть лучше сам нам все и расскажет, — остановил его Гоц, — не будем терять время на пересказы.
...План покушения на Плеве Азеф продумал до деталей, разделив отряд на три части — у каждого была своя задача. Прежде всего необходимо было точно установить распорядок дня министра: когда и в какое время он выезжает, когда и каким путем ездит к царю для доклада, когда возвращается. Это поручалось группе, условно именуемой «извозчики». Члены группы обзавелись лошадьми, сбруей, пролетками и даже для полнейшего вхождения в свои роли поселились на постоялых извозчичьих дворах. В ту же группу входили «торговцы мелким товаром вразнос», «продавцы газет» и т. п. У всех у них была одна задача — выслеживание Плеве. Другая часть отряда занималась «техникой» — изготовление взрывчатки и бомб. И, наконец, «исполнители».
— Если не будет провокации, Плеве будет убит! — таково было напутствие Азефа боевикам, отправляющимся в Петербург из-за границы.
Сам «генерал ВО», занятый, по его словам, важными партийными делами, обещал приехать следом — в декабре, чтобы в случае необходимости внести в действия руководимого Савинковым отряда необходимые коррективы. Атаковать карету Плеве намечалось бомбами, то есть повторить сценарий убийства в 1881 году Александра II Освободителя.
Шли первые недели «похода». «Наблюдатели» действовали довольно успешно — Плеве, как говорится, вписывался ими «во время и пространство», но Савинков нервничал...
... — От Ивана Николаевича не было ни вестей, ни указаний, — волнуясь, рассказывал он Гоцу и Чернову, сидя на стуле посреди кабинета вождя Партии социалистов-революционеров: — Мы работали в полной неизвестности — Иван Николаевич и сам не приезжал, и не отвечал на наши письма, и никого от себя не присылал. Похоже, что в чем-то случился провал, что-то пошло не так, как мы ожидали. Потом мы обнаружили — или нам показалось, — что за нами следят...
— И нервы не выдержали? — участливо подсказал ему Гоц.
— Не выдержали, — побледнев, признался Савинков.
— И вы распустили по своей воле отряд и бежали сюда, в Женеву! — мрачно констатировал Чернов. — Бежали, спасая свою шкуру...
Савинков опустил голову, уставил взгляд в пол.
— И этим вы показали, что у вас нет мужества! Мужества инициативы, мужества самостоятельного решения, мужества самостоятельной мысли, если уж говорить прямо! — клеймил его Чернов, любуясь (в душе) тем, как это красиво у него получается.
— Спокойнее, Виктор, спокойнее, — мягко вмешался в разнос Гоц и тут же предложил, видя, что Чернов не намерен выходить из роли сурового обвинителя: — Я думаю, мы сейчас Павла Ивановича... Я не ошибся, товарищ Савинков, так ведь вас называют в партии? ...отпустим отдохнуть, собраться с мыслями. А сами пока свяжемся с Иваном Николаевичем, выясним, в чем дело. Насколько мне известно, он жив-здоров, и ничего с ним не случилось. Так что, товарищ Савинков, побудьте пока в Женеве, держитесь к нам поближе, но постарайтесь пока никому из товарищей на глаза не показываться. А мы постараемся выяснить, что все же произошло... Я уверен, что тут какое-то недоразумение...
Савинков встал. И в глазах его Гоц увидел тоску и смятение, смешанные со жгучим стыдом.
Когда дверь за Савинковым закрылась, Чернов, сидевший все это время на диване рядом с письменным столом, вскочил и забегал по кабинету:
— Ты слишком добр, Михаил, слишком либерален! От таких, как Савинков, надо избавляться сразу же, как только они срывают поручение партии. А уж из Боевой Организации гнать его надо немедленно, дезертир всегда останется дезертиром, дурным и заразительным примером для окружающих. И ты как хочешь, но я буду настаивать на этом, пусть только выяснится, что произошло с Иваном Николаевичем...
— И все же, — задумчиво заговорил Гоц, — сердцем чувствую: в Савинкове что-то есть... может быть, даже — гениальное. Вот сейчас наши глаза встретились... И знаешь, я почему-то сравнил его про себя с надломленной скрипкой Страдивариуса. А помнишь, как он пришел к нам прошлым летом? Как просился в террор? Тогда и ты поверил в него.
Смертельно больной Гоц оказался куда более дальновидящим, чем Виктор Чернов, настаивавший на немедленном исключении Савинкова из ВО как труса и дезертира. Позор, пережитый Савинковым в конце девятьсот третьего — начале девятьсот четвертого года, имел большое значение для ужесточения и укрепления его характера.
Владимир Михайлович Зензинов, впоследствии видный член ПСР и член ее ЦК, еще будучи «простым боевиком», получившим блестящее философское образование в Германии, вспоминал о периоде становления личности Савинкова, того Савинкова, которого мы знаем сегодня:
«...C удивлением, с недоумением мы услышали от Савинкова, что его категорическим императивом является воля Боевой Организации. Напрасно мы ему доказывали, что воля более или менее случайных лиц не может сделаться для человеческого сознания нравственным законом, что с философской точки зрения это безграмотно, а с моральной — ужасно. Савинков стоял на своем».
Волю ВО в те годы для Савинкова выражал ее единоличный руководитель Азеф, который, по словам одного из современников, покорил Савинкова «полным отсутствием внутренних колебаний и разъедающих душу сомнений». Вообще же из видных боевиков того времени влиянию «генерала ВО» не поддавался лишь Макс Швейцер. Тот же современник, говоря о роли Азефа в формировании личности Савинкова, подчеркивал, что «понятие» чести у Савинкова было чисто офицерское, — и оно входило важным составным элементом в ту психологию «революционных кавалергардов», которую внедрял в ВО Азеф и которая наиболее яркое выражение получила в настроениях Савинкова.