— Но какова, шельма, а? Нет, вы только, Георгий Аполлонович, послушайте — душу вынимает!
Рачковский откинулся на спинку мягкого стула и прикрыл ладонью глаза.
Цыганская песня рвалась в отдельный ресторанный кабинет сквозь плотно прикрытую дверь, ее не могли остановить даже стены, завешанные толстыми восточными коврами, перебор гитарных струн вкрадчиво следовал за дивным, надрывающим сердце голосом, изливающимся в любовном томлении. И вдруг ударил цыганский хор, зазвенели бубны, завизжали, опираясь на гитарные надрывы, скрипки, и голос певицы растворился в забористой страсти других, мужских и женских голосов.
— Ай, цыгане... люблю цыган, наваждение это бесовское, — поддержал Петра Ивановича сидевший напротив него человек с коротко подрезанной, словно подрубленной топором каштановой бородой. Продолговатое лицо его было бледным и испитым, под глазами набухали мешки, и по лицу его было видно, что оп давно уже ведет разгульный, нетрезвый образ жизни.
Это была очередная встреча Петра Ивановича Рачковского и попа-расстриги Георгия Аполлоновича Гапона, еще несколько месяцев назад бывшего кумиром толпы и юродствующих интеллектуалов, мучеником совести и новым мессией. Тогда, в темном, дешевом подряснике, с красивой шелковистой бородой, спадавшей на грудь, с благородным тонким лицом, освещенным горящими внутренним огнем глазами, он действительно напоминал мессию, и люди, повинуясь его чистому, полному внутренней веры голосу, готовы были пойти за ним на смерть.
И он повел их на смерть студеным январским воскресеньем 1905 года, и они пошли за ним, веря, что пока он их ведет, с ними будет благодать божья и ни один солдат из преградившей им путь тонкой серошинельной цепочки не осмелится спустить курок и выстрелить по ним, ведомым верой.
Но солдаты стали стрелять. Залп за залпом врезался в неверящих, в несмеющих верить происходящему, ослепленных верой людей, и Гапон тоже шел на пули, и тоже не верил в то, что происходит вокруг, и благословлял, обезумев от ужаса, умирающих, тянущих к нему окровавленные, холодеющие руки, словно к Спасителю. И он тоже остался бы умирать вместе с ними в сожженном горячей людской кровью снегу, если бы Петр Рутенберг, его друг и последователь, не бросил бы его на землю, не прикрыл своим телом, не вытащил бы потом с площади и не отвез, рыдающего, бьющегося в истерике в открытый для всех в тот день дом Горького. И тогда Гапон проклял все и всех вокруг, обрезал бороду и снял с себя рясу.
А потом было бегство. (Берлинская «Форвертс» радостно информировала своих читателей: «Гапон благополучно прибыл за границу»). Были слава и внимание газет, деньги за написанную с помощью наемных щелкоперов «Историю моей жизни» и красивая жизнь: дорогие отели и лучшие рестораны, сомнительные кабаки и публичные дома.
«...для революции было бы лучше числить Гапона в списке своих погибших героев, чем продолжать иметь с ним дело как с вождем», — писал потом о нем один из уважаемых и старых революционеров.
Но Гапон не хотел пребывать в мучениках. Вкусив славы и денег, он сломался психически, а хлебнув красивой парижской жизни, уже не мог жить так, как жил раньше, тем более, что долго еще деньги текли к нему рекой — и от русских почитателей, и от иноземных доброхотов. Маленький, серенький попик, уверовав в свою роль мессии, заболел манией величия. Он требовал, чтобы его признали своим вождем сначала социал-демократы, затем социалисты-революционеры, но ничего из этого не получалось. А когда после октябрьского манифеста он вернулся все-таки в Россию, ничего, кроме бурных кутежей в Париже, угарных игорных ночей в Монте-Карло, жадных кокоток и падких на даровщинку прихлебателей, в его «политическом активе» не было. Революция им больше не интересовалась, и слово «провокатор» следовало за ним как тень. Он был не нужен никому, кроме... Департамента полиции, где было принято встречать «раскаявшихся революционеров» с объятиями нараспашку.
Так, в конце концов, и начались его встречи с Рачковским, денег на эти встречи не жалевшим, тем более, что они были казенными. Вот и теперь оба они «снимали напряжение» в одном из лучших петербургских загородных ресторанов.
Оба были пьяны в меру, именно в той степени, чтобы продолжить не сегодня начатый разговор.
— А уж и едите вы как хорошо, кто бы знал! — откровенно восхищался поп-расстрига, с ласковым вожделением окидывая взглядом изрядно опустошенный, но все еще обильный стол. — Да не всякий поймет такое роскошество, а я, честно признаюсь, после Парижа по-другому уже не могу...
— Да что деликатесы все эти, что вина тонкие! Набил брюхо сегодня, а завтра опять захочется, — меланхолично возражал Рачковский. — Скучно все это, без жизненного смысла. Без остроты-то есть...
— Ну уж у кого-кого, а у вас-то в жизни остроты, слава Богу, предостаточно, — пьяно не согласился Гапон и замотал головою, словно вытрясая из нее хмель:
— Угобзился же я сегодня, окаянный. Опять во грех впал, прости, Господи, раба своего недостойного.
Он привычно осенил себя крестом и поднял взгляд к потолку, на котором лепились с венками в руках голозадые срамницы.
— Да бросьте вы, батюшка! Не такой уж это и грех, во всяком случае, не из самых страшных! — успокоил его Рачковский, наполняя по-новому лафитнички себе и Гапону водкой. — К тому же: не согрешишь — не покаешься...
Он поднял лафитник и потянулся к Гапону — чокаться.
— ...не покаешься — не спасешься! — завершили фразу они хором, чокнулись и, хохотнув, выплеснули водку в свои рты.
Закусывали устрицами — без заграничных деликатесов Гапон с некоторых пор за стол не садился.
Закусив, Рачковский погрустнел:
— Уходит жизнь, батюшка... Уходит, — вдруг принялся жаловаться он пьяному сотрапезнику. — Бот и я старею, совсем не тот стал, никуда не гожусь. А заменить меня некем...
Гапон в ответ пьяно икнул и потянулся было опять наполнить лафитники. Но Рачковский решительно перехватил его руку:
— Вот давайте и прямо поговорим, Георгий Аполлоныч. России сегодня нужны люди именно такие, как вы!
Он перегнулся через стол и горячо зашептал прямо в лицо Гапона:
— Возьмите мое место. Мы будем счастливы, если вы возьмете его.
— Что-с? — отпрянул от него сразу протрезвевший расстрига. — Шутить изволите со мною, Петр Иваныч?
— Почему же шутить? — изобразил обиду Рачковский. — Я человек уходящий, старый, усталый, а вы — вот вы какой у нас молодец, светлая голова, чистое сердце.
Гапон шумно выдохнул и мутно посмотрел на севшего на свое место Рачковского:
— И все же шутить изволите, милостивый государь Петр Иваныч. Знаете же, знаете, что мне другая планида дана, другой путь Господь предначертал — в революцию направил. Да завистники окаянные на пути стоят, шагу сделать не дают нонче, имя честное порочат...
— А завистников-то этих уберем... Уберем, — с проникновенной ласковостью почти пропел Рачковский. — Кого нам осветите, того и уберем, чтоб Господней воле не противились. А кого не пожелаете, не тронем.
— Петька Рутенберг свой парень, — как сквозь дрему отозвался и сразу же, распаляясь, загундосил Гапон: — От смертушки меня спас, на руках с площади вынес. А вот Азеф ваш, Иван Николаевич, сука, Иуда Искариот, христопродавец!
— Это почему же он наш, Георгий Аполлоныч? — поймал его на слове Рачковский и тут же наполнил лафитники.
Опять выпили и опять закусили.
— А потому, — сглотнул устрицу, сопроводив ее кусочком лимона, Гапон, — сами знаете почему!
Рачковский, изобразив недоумение, пожал плечами:
— И все же, батюшка, интересно бы узнать... почему же этот, как его... Азеф, что ли... Иван Николаевич — наш?
— Да потому, что на вас он работает. Вам Иуда за тридцать сребреников революционеров отдает. Что? Не так ли?
Гапон зло расхохотался и, резко оборвав хохот, потряс перед самым лицом Рачковского указательным пальцем:
— Только не слишком радуйтесь, господа хорошие! Думаете — купили жида за копейку...
«Ничего себе — «за копейку», — подумалось Рачковскому, как никому другому знавшему, сколько стоит Департаменту содержание этого секретного сотрудника в ЦК ПСР.
— Думаете, и выкладывается он весь для вас, выворачивается наизнанку. А то, что он министров ваших убивает, что покушение на самого великого князя Сергея Александровича поставил — это вам он тоже докладывает? Или вы ему и за это деньги платите?
— Постойте, постойте, Георгий Аполлоныч, — нахмурился Рачковский. — О чем вы это таком говорить изволите?
— Да это не я говорю, это же каждый шкет, каждая шестерка у эсеров знает. Он же у них — о-го-го! Генералом боевиков именуется. Вот тебе крест святой!
(Он обмахнулся крестным знамением!)
— Генерал БО, Боевой Организации то есть. И вся кровушка-то на нем лежит. Без него они там шагу ступить не смеют.
— Ну так уж и не смеют, — продолжал раззадоривать все больше хмелеющего Гапона Рачковский. — Мало ли кто что болтать может. Давайте лучше о нас с вами... Вот вы говорите — вы революционер и потому с нами, с полицией, работать не желаете. А вот если бы вы узнали, сколько сотрудников к нам на службу из этой самой революции приходит? И до каких постов и чинов дослуживается? Мало ли кто по молодости ошибался. Важно, что раскаялся вовремя, одумался. Повинную голову меч не сечет, сами знаете... Тем более, когда с революцией-то теперь... фьють! (он присвистнул) — дело кончено. Вот и давайте вместе думать — куда дальше пойдем, что делать будем? Заблудшие души спасать, на пороге ада их останавливать или?.. Разве не это ваш долг священнический?
Гапон медленно повел головой, ощущая шеей массивную золотую цепочку креста из того же благородного металла. Она вдруг показалась ему висельной петлей, затягиваемой любезнейшим Петром Ивановичем Рачковским. И в то же время это было похоже на знак Божий: иди, не жалей живота во имя благого дела.
А Рачковский, умный бес, продолжал искушать:
— Ведь тогда, в то несчастное Кровавое воскресенье вышло печальное недоразумение. И правительство, и все мы жалеем об этом сегодня. А те, кто хотел использовать вас в своих целях — все эти эсеры и эсдеки — сегодня третируют вас как провокатора. Разве это справедливо? Разве это по-божески — третировать человека, в которого поверил и за которым пошел народ! Вы, батюшка, вели народ но пути мира и согласия, а что делают они — ставят теракты, льют кровь, озлобляют правительство. О каких уж тогда реформах, о каких свободах можно в таких условиях вести речь? Нет, Георгий Аполлонович, вы должны, вы просто обязаны вернуться сегодня в политику, вырвать народ из-под влияния кровожадных крамольников!
Гапон сидел бледный, с закрытыми глазами, и голос Рачковского, казалось, доносился до него свыше, снисходил как озарение...
Перед искушением он не устоял и даже обещал уговорить послужить правому делу своего друга Петю Рутенберга — тот ближе к социалистам-революционерам, он их больше знает, они ему больше доверяют...
...О состоявшейся вербовке Гапона, еще одной «подметки» (так департаментские в своем кругу именовали провокаторов), Рачковский немедленно доложил его высокопревосходительству министру внутренних дел Петру Николаевичу Дурново, рассчитывая поднять тем самым свои продолжающие падать акции. Особо он напирал на то, что Гапон, хорошо знающий Рутенберга, утверждал, что может склонить к сотрудничеству этого действительно уважаемого в ПСР революционера с помощью денег.
— Это Рутенберга-то? — усомнился присутствующий при докладе начальник Петербургского охранного отделения Александр Васильевич Герасимов, — Тут уж позвольте мне не согласиться с вашими надеждами, дражайший Петр Иванович.
— Рутенберг — человек чистый, не алчный. Не пьет, за юбками не бегает, к шикарным портным дороги не знает. Словом, человек в быту и в личной жизни скромнейший. На что ему деньги!
— Н-да, — задумался министр.
Рачковского, карьеру и страсть к интригам которого он хорошо знал, его высокопревосходительство недолюбливал и опасался: у Рачковского были покровители, да не где-нибудь, а при дворе! И действовать поэтому приходилось осторожно.
— Я вот что предложил бы, господа. — примирительно заговорил Дурново. — А не встретиться ли вам с Гапоном... всем втроем... где-нибудь в хорошем ресторане, раз он так уж любит деликатесы и прочее. Посидите, поговорите, Александр Васильевич еще раз его пощупает. За деньгами, в конце концов, дело не станет. Сколько он просит-то?
— Сто тысяч, — опустил глаза Рачковский, с трудом выговорив сумму, требуемую Гапоном за отдачу боевиков вместе с их главарями и всеми ближайшими планами. — На двоих, конечно. С Рутенбергом.
Однако вопреки его ожиданиям сумма не смутила министра.
— Что сто тысяч, что двадцать пять... Какая нам разница? — спокойно продолжал он. — Казна наша, как бы плохо ни шли дела, от этого не опустеет. Главное, чтоб толк был, господа. На хорошую агентуру денег не жалко.
Словом, Рачковский получил разрешение действовать и ухватился за это разрешение, как за последний шанс в своей карьере.
Операция началась. Гапон принялся обрабатывать Рутенберга, суля ему большие деньги и всяческие жизненные блага, если тот согласится на сотрудничество.
И опять Герасимов оказался прозорливее своего соперника Рачковского. Рутенберг разыскал находившегося в то время в Финляндии Азефа и рассказал ему об измене Гапона. Потом, через несколько лет, Рутенберг вспоминал о взрыве ярости, охватившей Ивана Николаевича.
— С Гапоном нужно покончить немедленно, как с гадиной! — бушевал «генерал БО». И тут же последовал план-экспромт:
— Ты, Петр, должен вызвать его на свидание, поехать с ним на рысаке в ресторан «Крестовский сад» — за извозчика будет наш товарищ — остаться там ужинать поздно ночью, покуда все разъедутся, потом поехать на том же извозчике в лес, ткнуть Гапона в спину ножом и выбросить из саней...
Но Рутенберг на роль убийцы явно не годился, и Азеф, поостыв, понял это. У него возник новый план: убить Гапона вместе с Рачковским во время очередной их встречи в отдельном кабинете ресторана. Приманкой для Рачковского была подготовленная якобы Гапоном встреча с завербованным Рутенбергом. Боевики, как было согласовано со всеми «фигурантами», ждали Гапона и Рачковского 17 марта 1906 года у ресторана Контана.
И опять появился на сцене вездесущий Герасимов. В ресторане он устроил засаду, а Рачковскому отсоветовал идти туда. Покушение сорвалось, но Гапон был уже обречен. Азеф единолично, не согласовывая с ЦК ПСР свое решение, как и в «деле Татарова», приговорил Гапона к смерти.
Завлечь его в смертельную западню он приказал Рутенбергу, что тот и сделал. Гапон был повешен 10 апреля 1906 года около семи часов вечера на пустой даче за финской границей в Озерках.
Впоследствии выяснилось, что и в этом деле Азеф вел двойную игру: сначала он хотел «убрать» Рачковского как хозяина, относящегося к нему с недоверием, а потом решил наоборот — сыграть на спасении его жизни и тем самым доверие к себе восстановить. Во всяком случае, Рачковскому он через некоторое время говорил о том, что посылал ему письма, предупреждающие о готовящемся против него Рутенбергом покушении.
Центральному комитету, не санкционировавшему казнь Гапона, Азеф заявил, что это дело рук самого Рутенберга, и только его. Когда же Рутенберг попытался оправдаться, его обвинили в клевете на героя революции и уважаемого в партии заслуженного человека. Эсеры от него отвернулись, и морально раздавленный, сломленный, он сошел с политической сцены.