Теперь Бурцева не перебивали ни судьи, ни обвинители. Он продолжал свой рассказ в гробовом молчании присутствующих, отмечая про себя то ненависть, с которой смотрит на него Натансон, то жгучее презрение в глазах Чернова, то боль, искажающую лицо Савинкова.
Вера Фигнер нервно барабанила пальцами по ломберному столику, стоящему перед нею, Кропоткин, казалось, дремлет, прикрыл глаза холеной ладонью, и только Лопатин слушал, как ребенок, приоткрыв от волнения рот и откровенно сопереживая рассказу Бурцева.
— Я приводил Алексею Александровичу все новые и новые доказательства того, что мне известно об Азефе и его работе на полицию буквально все, — рассказывал Бурцев. — Он слушал меня, не перебивая, и по его молчанию я понимал, что он знает, о ком идет речь. Однако после каждого моего доказательства я задавал ему один и тот же вопрос:
— Если позволите, я вам назову настоящую фамилию этого агента. Вы скажете только одно: да или нет?
Но Лопухин молчал, хотя и не прерывал меня, и я видел, что интерес к моему рассказу у него все время возрастал.
...Поезд скоро должен был прибыть в Берлин, где Бурцеву предстояло, по его плану, сойти, он мог бы уже удовольствоваться молчанием бывшего директора Департамента полиции, как косвенным подтверждением предательства Азефа. Но было бы это достаточным доказательством для судей, перед которыми Владимиру Львовичу предстояло предстать по собственной воле и благодаря собственной настойчивости?
И тогда он решил разыграть свою последнюю карту — последнюю надежду на то, что ему удастся вырвать у Лопухина прямое подтверждение роли Азефа.
— Позвольте мне рассказать вам еще одну подробность о деятельности этого агента, — понизил голос Бурцев, доверительно приблизив лицо к лицу собеседника, словно собираясь сообщить нечто сверхважное.
— Пожалуйста, пожалуйста, — с готовностью откликнулся Лопухин, явно заинтригованный.
И тогда Бурцев стал рассказывать, как было организовано убийство Плеве и кто его организовал. При этом впервые за четыре часа их беседы было названо имя — Азеф!
Лопухин изумленно отшатнулся от Бурцева, на лице его отразилось недоверие.
— И вы уверены, что этот агент знал о приготовлении к убийству Плеве? — почти выдохнул он.
— Не только знал, — уверенно продолжал Бурцев, — но был главным организатором этого убийства. Ничто в этом деле не было сделано без его ведома и согласия. Он три раза приезжал для этого дела в Петербург и осматривал позиции, занятые революционерами. Это он непосредственно руководил Сазоновым.
— Но откуда вам все это известно, Владимир Львович? — все еще не хотел верить услышанному Ло-пухин.
— Вы, Алексей Александрович, конечно же, знаете Савинкова и его близость к Азефу? — не отступал Бурцев. — Так вот, он сообщил мне все это в одном из наших разговоров. Не верить ему в таком деле я считаю невозможным!
Лопухин опустил голову. А Бурцев начал рассказ о роли Азефа в убийстве великого князя Сергея Александровича, о руководимой им охоте боевиков на царя и великого князя Николая Николаевича.
Лопухин, подавленный обилием фактов, обрушенных на него собеседником, уже не мог не верить рассказу Бурцева. Но главное было то, что со смертью Плеве рухнула и вся карьера его протеже — Лопухина. Рачковский, Трепов и другие позаботились о том, чтобы директора Департамента полиции отправили в отставку. И выходило так, что сделано это было с помощью Азефа: убийство Плеве лишило Лопухина высокого покровительства, а убийство великого князя Сергея Александровича послужило непосредственным поводом для того, чтобы разгневанный царь выразил директору Департамента недовольство его работой. За этим же последовало неизбежное в подобных ситуациях — отставка!
Ярость охватила Лопухина: ведь его врагам помогал Азеф, тот самый, которого они с Плеве так поддерживали и на которого так надеялись, которому так хорошо платили... А этот мерзавец предавал не только революционеров полиции и полицию революционерам, но и своих благодетелей их врагам-интриганам! Нет, дольше Лопухин не мог отмалчиваться: предатель должен получить по заслугам и за все сразу! И если он, Лопухин, рассчитаться с ним бессилен, пусть это сделают революционеры!
— Вы, будучи директором Департамента полиции, не могли не знать этого провокатора, — продолжал звучать взволнованный голос Бурцева. — В Департаменте полиции он был известен, как Раскин, Виноградов, были у него и другие клички. Как видите, я его теперь окончательно разоблачил, и я еще раз хочу попросить вас, Алексей Александрович, позвольте сказать вам, кто скрывается под псевдонимом Раскина?
— Никакого Раскина я не знаю, а инженера Евно Азефа я видел несколько раз!
И громко повторив перед судьями эту фразу, произнесенную Лопухиным, Бурцев, словно стараясь смягчить удар, наносимый им эсерам, добавил:
— Когда я рассказал обо всем этом за несколько дней до начала суда Савинкову, то услышал от Бориса Викторовича:
— Лопухин лжет! Он подослан к вам! Ему надо скомпрометировать вас и выслужиться! Азеф выше всех обвинений Лопухина!
И опять я возвращаюсь к воспоминаниям Бурцева, к тому, как он описывает этот момент, самый драматический в своей жизни и роковой для Азефа, положивший конец пути, пройденному сыном местечкового портного к вершинам богатства и власти над людьми.
«...все враз заговорили и встали со своих мест.
Взволнованный Лопатин со слезами на глазах подошел ко мне, положил руку мне на плечи и сказал:
— Львович! Дайте честное слово революционера, что вы слышали эти слова от Лопухина...»
Все это произошло в первый же день работы суда, но понадобился еще почти целый месяц допросов Бурцева и представленных им свидетелей, чтобы принять решение. В ходе заседаний припоминалось, что еще в 1903 году Крестьянинов сообщал в ЦК ПСР, что Азеф — провокатор. Сообщения об этом поступали и в 1905 году (письмо Меньшикова об Азефе и Татарове, письмо от саратовских революционеров). Выяснилось: в ЦК знали, что Азеф был в 1906 году арестован и через несколько дней почему-то очутился на свободе. Но когда Бурцев напоминал об этом, Натансон и Чернов всячески старались его дискредитировать и обвинить в провокаторстве. Один драматический момент сменялся другим, но Бурцев твердо стоял на своем. Отвечая на патетический вопрос Савинкова, знает ли он «в освободительном движении других стран более блестящее имя, чем Азеф», Бурцев, научившийся за целый месяц судебных заседаний держать себя в руках, твердо и решительно ответил:
— Нет! Я не знаю в русском революционном движении ни одного более блестящего имени, чем Азеф. Его имя и деятельность более блестящие, чем имена и деятельность Желябова, Сазонова, Гершуни, но только... под одним условием, если он — честный революционер. Но я убежден, что он — провокатор, агент полиции и величайший негодяй! — И, помолчав, добавил: — Вот, товарищи, какое положение! Мы с вами горячо несколько недель подряд рассуждаем о том, первый ли человек в революционном движении Азеф или это первый негодяй, и не можем убедить друг друга, кто из нас прав! Что касается меня, то я по-прежнему твердо убежден, что прав я: Азеф — провокатор!
В конце концов было решено сделать в заседаниях перерыв. От имени судей Кропоткин объявил о необходимости тщательно проверить рассказ Лопухина. Решили поручить проверку Аргунову как одному из самых уважаемых членов ПСР.
Все это время Азеф, что называется, кружил вокруг суда. Нет, он не являлся на него и даже демонстративно уехал из Парижа в Пиренеи, где находились его жена и дети, заявив, что хочет отдохнуть, восстановить силы и ему, конечно же, «противно купаться в грязи, которую поднимает Бурцев». Демонстрируя товарищам по партии оскорбленную невинность, он даже прервал на время сладостный роман с госпожой Н., с которой последние несколько месяцев проводил время в кутежах по различным европейским столицам, осыпая расчетливую алчную диву кафешантана богатыми подарками и драгоценностями, приобретенными на деньги из партийной казны. Но обвинители Бурцева явно держали Азефа в курсе всего, что происходило на суде, и по мере того, как развивалось дело, нервы его сдавали, сдавали...
Любовь Григорьевпа Менкина (Азеф) рассказывала потом Судебно-следственной комиссии ПСР:
«...может быть, у него тогда уже было очень такое подозрительное отношение ко мне, он боялся меня. Он думал, может быть, что я что-нибудь знаю и что я хочу его убить, что ли. Что-нибудь в этом роде.
Ночью спрашивает — ты не спишь? Почему ты не спишь?
Подойдешь к нему, он с ужасом вскакивает, иногда с ним были будто бы припадки.
...знал, что если я что-нибудь узнаю, то я действительно могу что-нибудь подстроить. Он страшно пугался тогда... очевидно, что на самом деле боялся, что они могут его убить...»
Но это было уже к концу судебных заседаний, продолжавшихся почти весь октябрь. В первые же дни Азеф был абсолютно уверен, что «грязная процедура судебного разбирательства» завершится очень быстро и его полным триумфом. Он знал, что на 7 октября назначен царский смотр на «Рюрике», что Авдеев и Каптелович убьют царя — и тогда уже никто не посмеет поверить ни единому слову обвинений, выдвигаемых Бурцевым, тем более, что у Азефа было «предсмертное письмо Авдеева и его фото, доказательства организаторской роли Азефа в этом деле. Но смотр состоялся, а цареубийство — нет.
Есть разные версии того, почему ни Каптелович, ни Авдеев не стреляли в царя, хотя были с ним совсем рядом, а один из них даже подал Николаю II бокал шампанского. Но так или иначе надежды Азефа рухнули. Не могла избавить его от животного страха и реакция на происходящее верных членов БО. Карпович, например, пригрозил, что если с головы Азефа упадет хоть один волос, он лично перестреляет и судей и весь ЦК. Товарищ Белла (Эсфирь Лапина) угрожала Бурцеву. Она верила в Азефа до такой степени, что после того, как он был окончательно разоблачен, застрелилась.
И что из того, что Аргунов, выделенный для расследования «рассказа Лопухина», написал перед отъездом в Петербург дружеское письмо Азефу, в котором не скрывал, что считает его невиновным — ужас буквально душил Азефа, лишая его способности принимать правильные решения. Он бросил все и в панике помчался в Россию, чтобы, опередив Аргунова, заставить замолчать Лопухина с помощью Герасимова. Из этого, как мы знаем, ничего не получилось, Аргунов получил возможность встречаться с Лопухиным.
«Вечером 18 ноября, — вспоминал он, — я был у Л.
Явился Лопухин. Нас познакомили. Я жадно впился в эту фигуру. Передо мною стоял человек, мало напоминающий полицейского. Скорее, это дворянин-помещик, не лишенный во внешних манерах, голосе, жестах интеллигентности. Первые мои впечатления от Лопухина были в его пользу, и они все росли в эту сторону помимо моей воли и вопреки рассудку по мере того, как шло наше свидание. Только глаза Лопухина не мирили меня с ним — серые, холодные глаза, столь обычные у прокуроров, бюрократов, сановников. Но и эти неприятные глаза не были глазами полицейского, жандарма, сыщика. Они не бегали, не щурились, а смотрели прямо и выдерживали мой упорный, пристальный взгляд. Казалось — они не лгали.
Держался Лопухин свободно, просто. Говорил не торопясь, излагал факты в том виде, как они ему приходили на память, делая дополнения и отвечая на все вопросы без интервалов, которые могли бы навести на мысль, что он явился с подготовкой, с определенными планами.
Я слушал молча, не прерывая Лопухина. Развертывающаяся картина азефовщины давила на мозг своей тяжестью. Хотелось поймать рассказчика на одном каком-нибудь фальшивом пункте, чтобы, ухватившись за него, отбросить всю эту мистификацию, всю хитроумную сеть его доказательств. Но я не находил ни одной фальшивой ноты в его изложении, ни одной несообразности, нелепости.
Все дышало правдой. Я попросил его описать фигуру Азефа. Лопухин несколькими штрихами обрисовал все характерные особенности Азефа: его толстые губы, скуластое лицо, уши, нос, отметил его манеру сидеть, вобрав голову в плечи; даже отдельные части туалета...»
Следует добавить ко всему этому, что встреча с Аргуновым хоть и не была для Лопухина неожиданной, о теме предстоящей беседы ему заранее ничего известно не было. И другое: как видно из воспоминаний Аргунова, Лопухин вызвал в нем определенную симпатию, несмотря на то, что именно в бытность Алексея Александровича директором Департамента полиции Аргунов был арестован и осужден на восьмилетнюю ссылку в Сибирь.
Не успел Аргунов покинуть Петербург, как появилось уже известное нам письмо Лопухина Столыпину, рассказывающее о визите к нему Азефа (11 ноября — Азеф все-таки опередил Аргунова) и Герасимова (21 ноября). Письмо это стало известно эсерам и явилось еще одной уликой против Азефа. Кроме того, Лопухин согласился приехать в Лондон, чтобы повторить свои показания перед членами третейского суда, перед которыми уже выступал Бурцев.
В Лондоне, в «Уолдорф отеле» и состоялась в начале декабря 1908 года встреча Лопухина с тремя представителями эсеров — с Аргуновым, Савинковым и Черновым, в ходе которой к своим прежним показаниям он добавил и рассказ о том, как явившийся из Парижа в Петербург Азеф уговаривал его ничего не сообщать приезжающему для расследования Аргунову. Лопухин точно назвал дату своей встречи с Азефом — 11 ноября.
К этому моменту было уже известно, что Азеф, живший в Париже, где-то пропадал с 9 по 13 ноября, а так-же что его видели у дома, где, как было известно, живет «на покое» Ратаев, продолжающий поддерживать связи с Департаментом полиции в качестве «частного лица».
Бурцев настаивал, чтобы от Азефа потребовали по этому поводу объяснений, что и было сделано.
— Да, — признался Азеф, — я уезжал на несколько дней из Парижа. Мне надоела вся эта канитель, и я не хочу больше работать в партии. Я решил найти себе службу по специальности, я — инженер, к тому же на партийные деньги прожить невозможно.
И он рассказал, что ездил в Мюнхен и Берлин, чтобы встретиться с представителями некоторых компаний, с которыми намерен начать переговоры о поступлении к ним на службу. Компании эти он не назвал, так как, по его словам, если эсеры явятся к их директорам и начнут наводить о нем справки, это вызовет нездоровый интерес к его персоне и он не получит работу.
Представил он и доказательства того, что жил три дня в Берлине — счет из гостиницы, владельцем которой был некий русский подданный по фамилии Черномордик.
Отель был подозрительный, но Азеф, по его словам, поселился в нем потому, что там было на две марки дешевле, чем в немецком отеле, в котором он сначала было остановился. Представил он и счета от Черномордика, свидетельствующие, что в этом же «русском» отеле он и питался все три дня, проведенные в Берлине.
Всерьез «алиби» Азефа принять было невозможно: все слишком хорошо знали его привычки останавливаться лишь в роскошных отелях, не считаясь с расходами, и никогда не брать счетов. Когда же всерьез занялись счетами от Черномордика, то установили, что обеспечил ими Азефа Департамент полиции, давно уже использовавший дешевый «русский» отель в работе своей заграничной агентуры.
Развязка приближалась. Ни о каком продолжении суда над Бурцевым теперь, разумеется, не могло быть и речи. Надо было решать, что же делать с Азефом, в невиновность которого продолжали верить его боевики и многие члены ЦК, которые были не в курсе представленных Бурцевым и Лопухиным доказательств предательства Ивана Николаевича. Участники же третейского суда не могли оправиться от шока, буквально парализовавшего их способности к действию.
Не в лучшем состоянии находился и Азеф, понимавший, что для него теперь все кончено. Да, его товарищи по партии, друзья, не верившие слухам, просачивавшимся из «зала суда», еще по-прежнему навещали его, ободряли, приглашали на прогулки, и Азеф цеплялся за все это, как за надежду, что ему, всю жизнь ловко выворачивавшемуся из не менее сложных ситуаций, удастся вывернуться и на этот раз, что подвернется какой-нибудь счастливый случай... Но с каждым днем ему становилось все яснее, что конец приближается, конец всему, к чему он стремился всю свою жизнь, ради чего он и жил, преступив все нормы человеческой морали. Он уходил по вечерам из дома и метался по парижским улицам до глубокой ночи, гонимый животным страхом и отчаянием загнанного зверя.
Когда ничего не подозревавшая жена пыталась робко заговорить с ним, орал на нее со зверски перекошенным лицом:
— Молчи! Ты ничего не понимаешь!
А однажды, как вспоминала Любовь Григорьевна, у него вырвалось с искренним отчаянием:
— Когда уж наконец это случится!
Одну из последних встреч Азефа с бывшими друзьями и товарищами по партии она описывает с подлинным драматизмом:
«...Они приходили, между прочим, за несколько дней до его побега, и когда мы сидели и обедали, он ничего не ел, а на глазах у него были слезы, то есть он прямо-таки плакал, но так, что они не видели этого. Потом, когда все ушли в другую комнату, он мне говорил, что «я их не могу никого видеть».
Узнав самой последней, что ее муж провокатор в партии, Любовь Григорьевна впоследствии считала, что в тот вечер Азефа допрашивали.
«...в то время, как они его допрашивали, я сидела в соседней комнате и ничего не знала... — рассказывала она Судебно-следственной комиссии ПСР. — До меня долетали отдельные слова, но я ничего не могла разобрать».
Рассказывала она и о странной, на ее взгляд, нелогичности в поступках Азефа в те критические для него дни. Он, готовясь к побегу, решил заранее переехать из дома в отель и перевезти туда же свои вещи.
«...B такой момент, — поражалась Любовь Григорьевна, — человек забирает — это ведь было зимой, не забудьте — свой костюм для лаун-тенниса, летний костюм. Это было что-то такое ужасно нелепое, дикое. Он даже хотел забрать свой ящик с вещами, он ему всегда очень нравился... Я тогда ничего не знала, но он уж тогда, очевидно, думал уехать. А затем побег его...»
Лишь 5 января 1909 года ЦК ПСР решился собрать наиболее видных членов партии, чтобы изложить все то, что произошло, и задать вопрос: что делать с Азефом?
Разговор был тяжелый. Четверо из восемнадцати участников совещания (Зензинов, Прокофьев, Савинков и Слетов) потребовали немедленно казнить предателя. Натансон заявил, что все еще надеется на оправдание Азефа, остальные колебались. В конце концов было решено отправить к Азефу для «последнего допроса» трех делегатов — Чернова, Савинкова и боевика Попова. Зная горячий нрав всех троих, им запретили брать с собою оружие, боялись, что над Азефом может быть учинен самосуд.
Одновременно Аргунову было поручено отправиться куда-нибудь в провинцию, где можно будет снять виллу для суда над Азефом. Такую виллу он подыскивал на границе между Швейцарией и Италией, на берегу Луганского озера. Прихватил он с собой и веревку для Азефа, которую, по его словам, «спокойно собирался накинуть на его жилистую шею...».
«...B тот день, в 7 часов вечера, когда был допрос, — рассказывала Любовь Григорьевна Азеф-Менкина, — его не было дома. Целый день. Затем он пришел, а через полчаса пропел звонок. Приходят Ал, Аз и Николай. (Чернов, Савинков и Попов).
Когда он увидел их, он страшно пожелтел. Он вышел на кухню взять воды, и когда я увидела, что он такой желтый, я его спрашиваю: «Почему ты так пожелтел?» Он говорит: «Это тебе так показалось».
Любовь Григорьевна утверждала, что не слышала разговора своего мужа с пришедшими, ее выставили в соседнюю комнату, и лишь иногда до нее доносились отдельные фразы и слова, из которых было трудно что-либо понять о происходящем.
А пришедшие, двое из которых еще недавно выступали на третейском суде против Бурцева и с пеной у рта защищали своего героического Ивана Николаевича, настроены были решительно и не скрывали этого. Отворив дверь и впустив их в квартиру, Азеф пожелтел от ужаса. Ведь точно так по его приказу был убит Татаров — в собственном доме — на глазах у отца и матери. И хотя он наверняка уже знал, что Чернов, Савинков и Попов были направлены к нему лишь для «последнего допроса», он знал и горячность Чернова, и решительность Савинкова и революционный идеализм Попова — любой из них мог разрядить сейчас в него браунинг. И Азефу было отчего пожелтеть. Но уже после первых нескольких фраз он понял, что стрелять в него никто не будет. Наоборот, во взгляде Чернова он заметил почти сочувствие, а на лице Попова явно читалась неловкость. Зато лицо Савинкова было каменным, слова он цедил сквозь зубы, и глаза казались свинцово-ледяными. Он смотрел на Азефа так, будто тот сидел перед ним на скамье подсудимых и задавал точно рассчитанные вопросы, словно вколачивал гвозди в строящуюся виселицу. И тут впервые в жизни Азеф почувствовал, что теряет волю, что не он, как бывало прежде, подчиняет себе собеседника, а сам подчиняется ему, не в силах собраться и противостоять чужой гипнотической силе.
И уже через несколько минут разговора (допроса!) он стал сбиваться и путаться в ответах, и прижатый вопросами Санникова к стене, в конце концов в отчаянии воскликнул:
— Я не могу сейчас продолжать этот разговор, не могу давать удовлетворительные ответы на ваши вопросы! Да, обстоятельства против меня, и я чувствую себя как во враждебном лагере, вы все, все против меня!
Он метался по комнате под взглядами не спускавших с него глаз бывших товарищей по партии, и лица их все больше и больше мрачнели.
— Виктор! — резко остановился он вдруг перед Черновым. — Мы жили столько лет душа в душу. Мы работали вместе. Ты меня знаешь... Как мог ты прийти ко мне с таким... с таким гадким подозрением?
— Да, мы много лет были с тобой друзьями, — опустил глаза Чернов. — И мне сейчас тяжелее, чем другим товарищам. Но... — Он вдруг вскинул голову, и на лице его отразилась надежда: — Ты знаешь, в революционном движении оступались многие. Но когда они раскаивались — вспомни Дегаева — и приходили с повинной, им давали возможность искупить вину и потом уйти из революции, скрыться с глаз долой. Мы можем, я думаю, дать тебе такой шанс, Иван Николаевич...
— Но для этого надо, во-первых, раскаяться, а во-вторых, доказать свое раскаяние, искренне сообщив о своих связях с полицией, раскрыв всю глубину своего падения!
Сказав это, Савинков перевел взгляд на Попова, одного из тех, кто до самого последнего момента не верил в предательство Азефа и был приглашен сюда в качестве полномочного представителя тех боевиков, которые продолжали выступать на стороне своего «генерала».
На лице Азефа отразилось замешательство. Он уже сумел собраться и должен был принять мгновенное решение. Действительно ли партия дает ему шанс сохранить жизнь? Ведь его разоблачение — это прежде всего удар по партии! Да, Дегаеву жизнь сохранили, как и никоторым другим отступникам, пошедшим на сотрудничество с полицией, но потом раскаявшимся... А если сказанное Черновым — ловушка? Если у эсеров все же нет твердых доказательств против него? Тогда единственным таким доказательством станут его собственные признания? И тогда, если даже ЦК решит дать ему возможность уйти со сцены без скандала, все равно объявится какой-нибудь фанатик вроде Савинкова или Карповича, который найдет возможность пристрелить его, как бешеную собаку!
— Мне не в чем раскаиваться! — с возмущением отрезал Азеф. — За меня говорит вся моя жизнь. И если бы цареубийство, которое я организовывал на «Рюрике», совершенно случайно не сорвалось, вы бы сейчас разговаривали со мною по-другому!
— В таком случае... — Савинков встал, и его примеру последовали его товарищи. — Мы уходим, но вынуждены поставить вам, Иван Николаевич, условие: завтра явиться к полудню на квартиру к Чернову.
Чернов и Попов в знак согласия разом кивнули.
— Вы даете слово? — холодно продолжал Савинков.
— Даю! — выдохнул Азеф. — К этому времени я успокоюсь, и мы можем продолжать наш разговор в нормальной обстановке...
Страх, терзавший его все это время, исчез: самое главное, его не убили сейчас, на месте, а это значит — игра продолжается, а значит, есть шанс и на выигрыш.
«Уходя, не подали руки», — поражалась потом в показаниях Судсбно-следствеипой комиссии ЦК ПСР Любовь Григорьевна.
— Зачем они приходили? — встревоженно спросила она мужа, как только за ушедшими закрылась дверь.
— Там им что-то неясно в связи с моей поездкой в Берлин, — почти весело ответил Азеф.
— Что же в этом может быть неясное? — искренне удивилась Любовь Григорьевна.
— Да вот... Они думают, что я был не в Берлине, а в Париже, у Ратаева. Кому-то показалось, что меня видели возле его дома.
— Но ты же мог сказать им, что был у директора «Алгемайне Электриститетс Гессельгаафтс», договаривался с ним о службе?
— И тогда бы не видать мне этой службы как собственных ушей. И вообще, отстань от меня. Замолчи! Ты ни черта не понимаешь и не лезь не в свои дела!
Лицо его перекосилось от злобы, и он заметался по квартире, хватая то заранее приготовленные баулы, то какие-то случайные вещи, попадающиеся под руки. Потом успокоился, прошел к своему письменному столу и стал лихорадочно просматривать бумаги, которые доставал из ящиков. Одни из них бросал в баул, другие оставлял на столе. Затем тщательно просмотрел оставленное на столе, кое-что порвал, сунул в топку печки-голландки и поджег, в баул сунул чертежи летательного аппарата инженера Бухало, письма от друзей по партии, письма Сазонова из Шлиссельбурга, а «предсмертное» письмо матроса Авдеева, так и не выстрелившего в царя на «Рюрике», положил посредине стола как доказательство того, что цареубийство он готовил всерьез.
Было полчетвертого ночи 6 января 1909 года.
— Мне нужно срочно уехать, — сказал он молчаливо следящей за его действиями жене. — У тебя есть деньги?
— Пятьсот франков, — все еще не понимая, что происходит, тихо отозвалась она.
— Дай мне триста... На первое время хватит.
И, поймав ее печальный, полный недоумения взгляд, взорвался:
— Да пойми же ты наконец, меня оклеветали и травят. Я должен уехать, чтобы успокоиться и очиститься от всей этой грязи, которую вывалила на меня полиция с помощью негодяя Бурцева. Мне нужно собрать доказательства своей невиновности и подготовиться к оправдательному суду партии!
Он бросился в переднюю и стал одеваться.
— Можно я провожу тебя? — робко последовала за мужем Любовь Григорьевна.
Он безразлично пожал плечами, и она тоже стала одеваться.
«...Мы вышли на улицу, — рассказывается в протоколе ее допроса Судебно-следственной комиссией. — Он даже не посмотрел на ребят... «Да, — говорил он мне потом, — я не хотел бы, чтобы мои дети были революционерами!»
«...И вот мы с ним всю ночь, до самого утра бродили по улицам... Это был такой ужас... Он был прямо-таки противен, ужасно неприятен!
Какой-то страшный жалкий вид... все время он оглядывался по сторонам и все боялся, что за ним следят... Он уже успел перед этим из гостиницы отправить свои вещи на вокзал Сен-Лазар.
И вот мы гуляем, и он мне говорит, что «мне бы только отсюда выбраться!». Я говорю: «Что это значит, почему ты считаешь свое положение таким ужасным?» — «Да, — говорит, — мне бы только выбраться отсюда, тогда мне наплевать на все, а вот твое положение действительно ужасное». Это было все, что он мог сказать мне, больше он ничего не сказал. Я так и не понимаю, почему мое положение казалось ему таким ужасным.
И вот он так все ходил и оглядывался, потом зашел в маленький кабачок на Монмартре, когда вышли оттуда, сели на извозчика, и он все оглядывался по сторонам, смотрел, не следят ли за ним. Приехали на вокзал. На вокзале, кроме сторожа, никого не было, только один сторож-француз подметал вокзал, но он и его боялся. Это было в 5 часов утра. Я пошла домой, а он поехал в Бордо».
На следующий день, после того как Азеф не явился в назначенный час на квартиру Чернова, на берег Луганского озера Аргунову пришла телеграмма: «Все кончено».
Это означало, что Азеф бежал, и ни суда, ни казни его не состоится.
Любовь Григорьевна утверждала на следствии, что ее супруг уехал в Бордо. Но, как потом выяснилось, писать он просил ему по адресу: «Вена, до востребования». Любовь Григорьевна отправила по этому адресу письмо на следующий же день. Она умоляла супруга как можно скорее собрать «оправдательные документы»; по ее словам, «положение становится совершенно невыносимым, так как самые преданные друзья» начинают сомневаться и смотреть на нее с недоверием и даже подозрением».
А разоблаченный провокатор в тот же день писал свой последний донос в Департамент полиции, сообщая о роли, которую сыграл в его разоблачении Лопухин. Алексей Александрович стал его последней жертвой: он был отдан под суд и приговорен к каторжным работам за разглашение государственной тайны.
Донос на него Азеф писал в тихом германском городке, наслаждаясь гостеприимством матери госпожи Н. и ласками обретшей теперь добропорядочность бывшей кафешантанной звезды. С этого времени он звался уже не Евно Фишелевичем Азефом, не Евгением Филипповичем Раскиным, а купцом Александром Неймайером. Паспорт ему «выправил» Александр Васильевич Герасимов, который в качестве еще одной последней услуги своему бывшему сотруднику отправил за решетку Лопухина.
Кроме этого паспорта, Герасимов снабдил Азефа и еще несколькими — на разные имена. Именно с этими документами Евно Фишелевич и отправился в длительное «свадебное путешествие» с госпожой Н.: Италия, Греция, Египет, отдых на островах в Эгейском море, плавание по Нилу, пирамида Хеопса, Колизей... А затем, чтобы отдохнуть от летней жары, — Северная Европа: Швеция, Норвегия, Дания. Денег «молодые» не жалели: самые дорогие билеты на поезд и пароход, самые дорогие отели и рестораны, самые роскошные портные.
И все же это больше походило на паническое бегство: Азеф метался по городам и странам, заметая следы и изменив, как мог, свою внешность — отпустил мягкую бородку, не останавливался в отелях, в которых в списке постояльцев числился хоть один русский. — Он знал, что эсеры ведут на него настоящую охоту: в эмигрантских кафе и столовых расклеены листовки с фотографиями и описаниями его внешности. Газеты публиковали сообщения о разразившемся в России скандале: депутаты Думы внесли запрос правительству о содействии Департамента полиции уголовным преступлениям, совершенным агентом полиции Евно Фишелевичем Азефом.
На запрос депутатов отвечал сам Столыпин, решительно взявший под защиту и Департамент и его агента, которого в своей речи он назвал «сотрудником правительства».
Эсеры созвали специальную Судебно-следственную ко-миссию, которой было поручено разобраться, как могла появиться «азефовщина».
Любовь Григорьевна Менкина, уже обратившаяся к раввину, чтобы оформить развод с мужем, активно с ней сотрудничала. Еще до начала работы комиссии она обратилась в ЦК ПСР с просьбой обелить ее имя и с заявлением, что ничего о делах своего мужа никогда не знала и ни в чем ему не помогала. Она сообщила Юрьеву (Зензинову), что Азеф время от времени пишет ей, указывая каждый раз разные обратные адреса. В письмах этих Азеф по-прежнему старается оправдаться и если что и признает, то только то, что совершил в молодости «по глупости» какую-то маленькую ошибку, которую мог бы исправить, да вот не сумел. Читая письма, полные любви к ней самой и детям, и даже со следами «слез» на чернильных строчках, Любовь Григорьевна и подумать не могла, что в это время ее «любящий и заботливый» муж наслаждается обществом госпожи Н., бывшей любовницы сразу двух великих князей, и что живет в роскоши и богатстве в Берлине, в роскошной шестикомнатной квартире, удачлив в игре на бирже и ведет светскую жизнь в избранном берлинском обществе, азартно играет в преферанс и... угощает гостей-немцев чаем из экзотического русского самовара.
Да и откуда быть бедности? По некоторым подсчетам, Азеф «заработал», посасывая, как ласковое дитя, сразу «двух маток», около четверти миллиона германских марок — сумму по тем временам достаточно солидную.
Узнав о письмах Азефа супруге, не имеющей возможности развестись с ним в его отсутствие, Чернов предложил Любови Григорьевне заманить летом — осенью 1909 года беглого супруга в ловушку и расправиться с ним. Она, по словам Чернова, «дала полное согласие». Но уже в январе 1910 года Чернов написал Юрьеву (Зензинову) о полной «неудаче этого дела».
Юрьев же в ответ ему писал:
«Полагаю, что формальная ответственность за поимку или непоимку Азефа падает на новый ЦК, выбранный на 5-м съезде партии, в чем он (Зензинов. — Е. К.) представит отчет лишь полномочному партийному собранию».
Из этого можно сделать вывод, что Чернов упрекает Юрьева (Зензинова) в неудаче операции по захвату Азефа, который действительно оказался для эсеров неуловимым, хотя они и договорились о помощи в охоте на него даже с Карлом Либкнехтом.
Правда, неутомимому Бурцеву однажды все-таки удалось встретиться с Азефом и побеседовать с ним в одном из германских кафе.
Азеф не питал, судя по рассказу Бурцева, ни обиды, ни злобы к своему разоблачителю.
— Эх, Владимир Львович, — говорил он Бурцеву с искренним сожалением:
— А ведь если бы вы меня не разоблачили, я бы все равно наверняка бы убил царя,..
Сообщил ли Бурцев эсерам, гоняющимся по всей Европе за тенью «генерала БО» какие-нибудь данные, выводящие на след провокатора? Вряд ли! Ведь Азеф — Александр Неймайер — продолжал спокойно жить и процветать в Берлине до самого начала первой мировой войны, когда он был арестован германской полицией по подозрению в шпионаже в пользу России и оказался в тюрьме. Правда, ему довольно скоро удалось доказать немцам, что он всю жизнь боролся против русского правительства.
Тогда ему был предложен перевод из-за решетки в лагерь для интернированных российских подданных. Однако германская бюрократия требовала, чтобы он был помещен в лагерь под его настоящей фамилией...
Азеф предпочел остаться в тюрьме, тем более, что условия ему были созданы за решеткой более чем сносные: свидания и переписка с госпожой Н., которой он писал любовные письма, густо сдобренные отводящим душу матом (в латинском написании), возможность покидать камеру и гулять по берлинским улицам. А к концу войны он и вообще перебрался в тюремную больницу, откуда руководил коммерческой деятельностью госпожи Н., открывшей корсетную мастерскую и занявшейся по его подсказкам биржевыми операциями. Судя по некоторым предположениям, помогал он советами и подсказками и германским спецслужбам. Во всяком случае, после освобождения в конце 1917 года из заключения он был взят на работу в министерство иностранных дел Германии...